Читать книгу «Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг.» онлайн полностью📖 — Сергея Магида — MyBook.
image

Сцена 3

 
Марций
Совершил я
Для Родины лишь то, что мог.
Любой, кто, жизни не щадя, сражался,
Делами равен мне.
Коминий
Нет, ты не будешь
Могилою заслуг своих: пусть Рим
О доблести своих сынов узнает.
Скрывать твой подвиг, обойти – преступней,
Чем кража, и предательству равно.
Марций
Изранен я. Чтоб раны не заныли,
Не надо вспоминать о них.
Коминий
Нет, надо.
Не то их загноит неблагодарность
И перевяжет смерть. Ты слишком скромен
Пусть знают все, как это нам известно,
Что в битве Марций заслужил венок.
А сверх того отныне да получит
За всё, что он свершил у Кориол,
Кай Марций при хвалебных криках войска
Кориолана имя, и пускай
Он носит это прозвище со славой!
[Трубы и барабаны]
 
(В. Шекспир. Кориолан. Акт I, Сцена 9)

День шестой, суббота, становится, как и положено, днём создания нового человека. В субботу и в воскресенье ни Бульбачина, ни тем более Триппербах в батарею не показываются, так что Вовк на эти два дня из мелкого беса превращается в крупного демона. Короче, остерегайтесь ночью выходить на болота, когда силы зла властвуют безраздельно, как сказано в «Собаке Баскервилей». Но кто это помнит?

В ночь с пятницы на субботу, в пятую бессонную ночь, моё «я» наконец догадывается, что ошибочка вышла в надеждах на гуманизм, что вовк моей смерти именно что ХОЧЕТ. Т. е. физически меня собирается извести, раз не может прикончить духовно.

В будние дни дуэль начинается по вечерам после ужина, но в субботу Вовк начинает её с подъёма.

На этот раз дуэль называется «уборка территории», УТ, в солдатском просторечии просто «уд».

«А не пошел бы ты на уд» есть самый страшный посыл, причем имеется в виду вовсе не первичный мужской половой признак, а именно уборка территории, которая дважды женского рода.

Летом это подкрашивание травы кисточками и красками в одинаковый и сочный зеленый цвет. Зимой – равнение сугробов в общем строю вдоль аллей и дорожек военного городка и придание им пирамидальных, кубических и трапецеидальных форм. Весной – мытье гигантского строевого плаца мыльной водой из тазиков и чистка его зубными щётками.

Всё это суть элементы окультуривания, оцивилизовывания пейзажа, придания ему должного ОРДНУНГА. Поскольку армия есть, с русско-прусской точки зрения, верх и образец государственной мощи и ее порядка, уборка территории, т. е. ландшафта (опять прусское слово), есть верх этого порядка или витринный образец цивилизации. Это занятие культовое, знаковое. Именно УТ, а даже не идейно-политическая подготовка бойца, есть главное занятие военнослужащих СА.

До нас доходят слухи, что экипажи атомных подводных крейсеров регулярно высаживаются на дно мирового океана, чтобы во вверенных им районах систематически проводить УТ, приводя океанское дно в должный орднунг, равняя по ранжиру хаотические нагромождения кораловых рифов и систематически пропалывая Саргассово море. Говорят, что это и есть тайная истинная задача нашего славного подводного флота – чистить по периметру дно от многовекового хлама и рухляди в виде потонувших кораблей всех народов и эпох. Благородная задача. Впрочем, у русской армии неблагородных задач не бывает.

Что касается суши и, соответственно, ракетных войск на ней, то ноябрь это как раз самое тяжелое время для ответственных за УТ. Опавшие листья уже давно собраны в огромные кучи-зиккураты и торжественно сожжены, а снег еще не выпал, чтобы складывать из него трапеции и конусы, исходя из художественно-архитектурных вкусов конкретного куска или спиногрыза. Что делать солдату в ноябре? Чем занять его на территории?

Выход есть. Взводы, батареи и дивизионы цепями уходят в окружающие военный городок густые партизанские леса и чистят их от вредного сухостоя. Счастливый это удел. Поскольку отдельные несчастливцы остаются в расположении части, а им остаётся только промёрзшая как камень земля, – единственная выделенная им территория. С этой территории не уйти никому.

Но пусть прусская народная мудрость говорит: Jedem das seine, что значит – «на каждую хитрую жопу есть хер с винтом».

Русский солдат принимает вызов.

Он отвечает на него русской народной мудрстью – «на каждый хер с винтом есть жопа с лабиринтом».

Вовк, естественно, оставляет меня на промерзшей земле у высокого забора, которым обнесен наш затерянный доисторический мир, между сараем пожарной команды и задним входом в бригадную кухню, откуда тоненьким парком исходят привычные неаппетитные запахи. Не трудно догадаться, что будет дальше.

«Так», говорит шалунишка Вовк, используя, как и предполагалось, древнее, что твой допотопный анекдот, клише: «будешь копать от забора до обеда. Завтрак получишь сухим пайком».

Меряет взглядом мою левофланговую фигуру.

«Глубина метр тридцать, ширина метр двадцать, ясно?»

«Так точно, товарищ старший сержант!»

«Раз ясно, пошел!» и Вовк отправляется на завтрак прямо в теплую кухню с заднего входа.

Моё тело тоже хочет в теплую кухню, с любого входа, хоть в окно, хоть через подвал (случалось и там красться, добывая картоху и к ней луковицу), хочет погрузиться во все эти неаппетитные запахи, войти в них, привыкнуть к ним, раствориться в них, пока они не станут аппетитными, как это всегда происходит, в конечном счете, в процессе «приёма пищи», но нельзя. Надо продолжать говорить нет, говоря да.

Здесь, собственно, не нужен никакой экзистенциализм, Ануй, Хайдеггер, Клеон и стойкая Антигона, весь этот комплекс поведения укладывается в старую армейскую мудрость: «получив любой приказ, немедленно говори «есть!» и ничего не делай, потому что следующий будет «отставить!»».

Но в данном случае что-то делать надо, и много чего надо делать, потому что канава должна быть налицо и отставлять этот свой приказ данный конкретный вовк не будет.

Поэтому ползу назад в казарму натощак, возвращаюсь со штыковой лопатой и топором, занимаю позицию у забора и примериваю, где, ориентировочно, получится обед. Потом топором начинаю вырубать первый квадрат заиндевевшего снаружи, заледеневшего за ночь изнутри, седого с прозеленью дёрна. Опыт у моего «я» уже есть, а усвоенный опыт это основа выживания.

Между тем, Господин Третий Год, который, естественно, «на уд не ходит», тянется в столовку на предмет утреннего приёма пищи. Тянется и озирает мои усилия. Тянется и озирает. Молча.

Моё «я» внешне тоже молчит. Зато внутри себя предается гигантских масштабов полифонии. Позавидовать этому многоголосью может любой краснознаменный хор. Успокоительные басы напоминают сверху, что вовк это гуру, представленный здесь в качестве тренажера (позднее мы бы всё-таки сказали по-кастанедовски: представленный здесь в лице тираниссимо минималиссимо) для экзистенциальной тренировки испытуемого, тогда как тоненькие альты снизу вплетают в общую песнь пронзительные всплески типа «убью-ненавижу» и привести всё это в состояние гармонии моё «я» не способно.

Остаётся только копать.

Физическая работа – в разумных, конечно, пределах, а не в качестве медленной гулаговской казни, – всегда полезна, приятна и вносит в жизнь скребущего пером, т. е. скрибера, волнующее переделкинское разнообразие. Так моё «я», вскочившее утром в субботу пишущим человеком, пытается примириться с действительностью.

Да, кому-то другому, пожалуй, и можно было бы примириться, но в воображении человека с той внешней фамилией, какая пришпилена булавкой судьбы к моему внутреннему «я», копание обычной дренажной канавы очень быстро превращается в копание рва. А ров себе моё «я» копать больше не хочет. Хватит. Покопали.

Тело моё сгибается и разгибается – молодое ещё, ни радикулита, ни ишиаса, ни остеохондроза, всё это только тайно зарождается в нём, ладони уже давно с мозолями, лопату и топор держат уверенно, чувство голода исчезает во время работы, вот для чего, в частности, надо заниматься трудом, – чтобы жрать поменьше, а кидать подальше, и тебе полезно и ответственным за УТ выгодно, и только душа скорбит, не хочется ей погружаться в ров, по щиколотки, по колени, по пояс, почти по плечи… Как-то очень уже знакомо всё это… По рассказам отца, по фильмам, по книжке «Бухенвальд»…

«Перекур, молодой!» слышу голос сверху. «Не напрягайся, стропило!»

А это Боб Хрусталенко из Гуся-Хрустального, из глубины лесов мещерских, где дух чухны, где угро-финном пахнет, но и там хохлы живут. Боб – геодезист из пятой огневой батареи, такая же гнилая интеллигенция как и мы, радисты из батареи связи. Но Боб – Второй Год. Это значит, что хотя он и не Господин, всё равно весь первый год для него – сплошь молодые, а сам он всё ещё молодой для Господина Третьего. Только когда последний Господин Третий Год покинет казарму, отслужив и переслужив своё, только тогда Второй Год совершит свою революционную метаморфозу, в одну секунду сам став Господином Третьим. А мы станем – Вторым. Таков круговорот воды в природе, таков закон высшей космической справедливости, именно его имеет в виду Иммануил Кант, говоря о штернише химмель и моралише гезетц[12].

Обращение Боба Хрусталенко ко мне это одновременно и издёвка и комплимент. Комплимент состоит в том, что, с одной стороны, «стропило» это базовая балка, которая держит крышу и назвать так кого-нибудь, тем более молодого, значит проявить высшую степень уважения, а, с другой стороны, есть в этом слове и образе его длина и протяженность, в чём слышится безусловный и беспощадный намёк на мою общую левофланговую короткость. Своей безупречной точностью солдатские клички восхищают меня как филолога, решившего прошлой ночью стать скрибером. Обижаться тут не на что. Иное дело, что «стропило» обычно «напрягается», держа крышу, а это вредно и опасно. Напрягаться стропило не должно. А то треснет пополам от усердия. Держать не напрягаясь – вот задача стропил.

Сам того не подозревая, Боб Хрусталенко произносит формулу дзэнского «недеяния» и раннехристианского «неделания», но это мне станет известно еще через несколько лет, когда на гражданке моё «я» снова будет искать способ раскрыться, подобно цветку, навстречу неполитической, несоциальной, несоветской, несоциалистической, некапиталистической, нечеловеческой энергии космоса, которая будет тогда являться мне то в виде Выхода из течения Реки, то в виде Большой и Малой колесницы, то в виде Золотого срединного пути, то в виде толтекского Орла и нагуаля.

Боб протягивает мне завтрак, мой рубон, мою пайку, – четыре ломтя хлеба, квадратик масла, два куска сахара.

Боб протягивает мне свою фляжку с еще теплым чаем и говорит «Прополощи горло, Стропило».

Так моё безымянное, безвестное, никому не нужное молодое «я» обретает ИМЯ. Ещё не отдаю себе в этом отчёт, ещё не сознаю, что до самого дембеля (а, может, и дальше?) мне придётся теперь что-то держать над собой, оправдывая ИМЯ. Иначе его отменят и дадут другое, презрительное и позорное.

Пока же, шекспировским гробовщиком стоя в своей яме, опершись о штыковую лопату с инвентарным номером 66, принимаю из рук Боба Хрусталенко жратву и флягу, и пока Боб, стоя надо мной и покуривая махорочную «Приму», простыми гусь-хрустальными словами рассуждает о жизни, смерти и бедном Йорике, сжираю аки рыкающий лев свой законный, казённый рубон (спасибо министру обороны маршалу Малиновскому!) и как рыкающий лев глотаю чай из хрусталёвской фляги. Нет, есть всё-таки местами над головой штернише химмель и есть в некоторых людских экземплярах, не исключая и хохлов, моралише гезетц!

Вот тут, как в плохом детском спектакле про Иванушку-дурачка и Кощея Бессмертного, как раз тогда, когда я протягиваю Бобу Хрусталенко его опустевшую флягу из своего рва, на свет Божий из дверей кухни вываливается Вовк, утомленный тёплой едой и долгим трёпом с поварами.

Он вываливается на свет Божий,

он долго стоит на крыльце,

огромный даже издали,

широкоплечий,

узкобёдрый,

в униформе цвета здорового свежего говна,

пригнанной впритык ко всем выпуклостям и впадинам его корпуса,

тщательно выглаженной,

без единой складочки и пятнышка,

с ослепительно белым подворотничком в целлулоидном пакете по верху воротника гимнастерки, чтобы не перешивать его каждое утро,

широкими алыми поперечными лычками на погонах с плоскими крышками мыльниц внутри, чтобы лежали на плечах как влитые прямоугольники и не топорщились,

в сверкающих хромовых сапогах, высота каблука 26 мм,

с пилоткой за ремнем с золотозвездой бляхой, ослепительно начищенной асидолом на бархотке,

он медленно натягивает черные кожаные перчатки,

отражая молодой крепкой лысиной холодное осеннее солнце,

не торопясь оглядывает свои руки в черной коже,

и двигает к нам,

прямой и гордый как грот-мачта при свежем бризе,

неся вместо паруса чуть выпяченный мускулистый торс с впалым животом,

орёл ракетных войск,

жеребец Малиновского,

ходок и ёбарь,

надёжа всех нещасных баб из окружающих военный городок псковских колхозов, совхозов, коровников и свиноферм,

верный муж своей супруги, регулярно отъезжающий к ней в отпуск для удовлетворения последней,

бык,

козёл,

животное,

сперматозавр с непреходящим густым запахом мужского тела, который не способен перебить никакой шипр и никакой табак,

Господин Третий Год,

отличник боевой и политической подготовки,

зампарторга дивизиона от срочнослужащих,

старший сержант Вовк, Владимир Тарасович,

комендант Бухенвальда.

«Ублажаете молодого, ефрейтор Хрусталенко?»

«Так точно, товарищ старший сержант», равнодушно отвечает Боб.

Вовк смотрит на меня сверху.

Я смотрю на него снизу.

Опершись на штыковую лопату, инвентарный номер 66.

Хорошо бы этой вот лопатой да врезать старшему сержанту по его тесно обтянутому первичному половому признаку, но Хайдеггер не позволяет. Суета, говорит. Тщетная забота о неподлинном.

И действительно, – что мне вовков первичный признак? Что я ему?

Но Вовк, видимо, решает все же основательно меня на него посадить.

«Хотите помочь молодому, Хрусталенко?», добродушно спрашивает он.

У Второго Года, естественно, свои незыблемые привилегии, к нему можно обращаться уже просто по фамилии, подчеркивая тем самым его существование, тогда как мы все просто безымянные молодые.

«Никак нет, товарищ сержант», равнодушно отвечает Второй Год Хрусталенко, как бы невзначай опуская эпитет «старший».

«Думаю, вы правы», слегка утомленно говорит тираниссимо минималиссимо, «помочь молодому в том, что никто из людей срать с ним на одном гектаре не садится, люди не могут, а самостоятельно молодой помочь себе не хочет. Это проблема. Как вы считаете, Хрусталенко?»

«Затрудняюсь ответить, товарищ сержант», мрачновато говорит Хрусталенко, опять опуская эпитет.

Второй Год, естественно, может уже себе позволить такую вольность, называя старшего сержанта просто сержантом. Это разрешено традицией. Это нормально. Никто здесь ничего не нарушает. Но Второй Год это всего лишь Второй Год. Он не господин. Не он здесь господин.

«Тогда давайте эту проблему присыпем песочком», неожиданно оживляется Вовк и мне окончательно становится ясно, что на свой первичный он будет меня сейчас сажать, как на турецкий кол.

«Не понял», совсем мрачно говорит Хрусталенко.

Спятил Хрусталь.

«Дай ему лопату», помолчав секунду, говорит Вовк.

Протягиваю наверх Хрусталенко лопату.

«Засыпайте, ефрейтор Хрусталенко».

Хрусталь берет лопату и молча смотрит на Вовка.

«Закапывайте, закапывайте его, ефрейтор Хрусталенко. Что не ясно́?»

Ну это уже беспредел.

«Не буду», говорит Боб.

Совсем, совсем спятил Хрусталь. А Вовк спятил уже давно. Но я-то ещё не спятил. Хватаюсь за край ямы и рывком двигаю тело наверх, наружу из этого гроба.

«Куда?!» вдруг орёт Вовк и пена выступает у него в уголке губ. «Пошёл в яму, говно!»

И тело моё вместе с моим элитарным экзистенциальным космическим «я» мгновенно сваливается назад в свой гроб, покорно, послушно сваливается в свою тесную, жутко пахнущую сырой смертной землёй традиционную яму.

«Закапывай его!» кричит Вовк ефрейтору.

У Боба Хрусталенко кривятся губы, он пятится от Вовка, он опускает голову и не глядя на меня, хватает на лопату горсть земли из выброшенной мной снизу кучи. И сыпет ее аккуратно вниз, мимо моих сапог, на дно ямы. Наши глаза встречаются. В моих, по-видимому, мольба червяка, в его глазах – растерянность, но эта растерянность быстро тает и начинат сменяться чем-то совсем другим, мне ещё непонятным.

«Ладно, сержант», говорит Боб неожиданно игривым тоном, «закопаем молодого по шею, а дальше что?»

«Как это что?» расслабляется Вовк и хохочет от пуза. «Как что? Пустим по нему асфальтовый каток. Со скоростью один миллиметр в час».

Всё видит Бог!

Они закапывают меня там, недалеко от кухни.

Вовк с отвращением, Боб Хрусталенко с любопытством.

Потом они стоят над моей молчащей головой, курят и говорят о погоде.

Иногда Вовк рассеянно стряхивает на меня пепел.

Вокруг могилы постепенно собираются люди.

Они тоже курят и тихо беседуют, поглядывая на меня, указывая на меня пальцами друг другу и решая что-то важное.

Всё это Господин Третий Год. Молодых к могиле не подпускают.

Тело моё немеет под холодным песком.

Жива только голова.

Она смотрит прямо перед собой.

Перед собой она видит сапоги.

Потом эти сапоги растаптывают брошенные на землю окурки и старший сержант Вовк приказывает ефрейтору Хрусталенко откопать меня, вытащить из ямы и выбросить на помойку за кухней.

1
...