Читать книгу «В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции» онлайн полностью📖 — Сергея Григорьянца — MyBook.
 






Его брат Давид, судя по всему, тоже крестился, во всяком случае отчество у него было Павлович, женой его была очаровательная голландка Полина Генриховна Долина. Он стал крупным харьковским инженером, у него тоже были очень большие, как у многих в нашей семье, коллекции – несколько вещей из них у меня сохранилось, – но в 1937 году он был арестован и расстрелян. Полину Генриховну арестовали в 1941 году по доносу соседей о том, что она немка и ждет немцев. За донос по советским законам соседи получили комнату и вещи арестованной – ампирную карельской березы мебель Давида Павловича. В лагере Полина Генриховна выжила. Мама моя ее очень любила и хотела, чтобы она жила с нами, но та предпочла жить с сестрой – Натальей Генриховной, муж которой – Огарев, кажется, правнук писателя, был к тому времени расстрелян. Их братом был известный режиссер-документалист, первым в России начавший снимать фильмы о животных, – Борис Генрихович Долин.

Мне кажется, были очень интересны обе семьи родителей деда – Аарона Давидовича и Доры Акимовны. Отец прадеда, то есть мой прапрадед Давид Шенберг (Шейнберг) был, по-видимому, богатым бердичевским купцом. Не только богатым, но по тем временам весьма просвещенным. Я немного знаю лишь о двух его сыновьях: Акиме и Аароне. Мой прадед Аарон примерно в 1868 году был отправлен в Петербург и стал одним из первых иудеев, получивших высшее образование в России, – его серебряный значок Технологического института (венок с императорской короной и вензелем И. Т.) я в молодости любил носить. Его старший брат Аким, вероятно, не получил высшего образования, но жил в Москве, возможно, как купец первой или второй гильдии. Однако, по семейному преданию, двое его маленьких сыновей на свадьбе моей прабабки и прадеда к удовольствию гостей изображали Добчинского и Бобчинского (в 1873 году, я думаю). Старший из этих мальчиков – Александр Акимович с театральным псевдонимом Санин стал одним из известнейших русских актеров и режиссеров Серебряного века, одним из основателей МХАТа, первым постановщиком спектаклей Дягилева в Париже (оперы «Князь Игорь» и «Хованщина»), одним из первых русских кинорежиссеров (среди прочих фильмов – «Поликушка» с Москвиным), в 1930-е годы вместе с Тосканини – руководителем театра «Ла Скала» в Милане. С Тосканини как в «Ла Скала» так и в Байрейте (до прихода к власти Гитлера) их объединяла влюбленность в оперы Вагнера, к тому же Тосканини был убежденным противником «расовых законов», принятых в Италии под давлением Гитлера, а законы эти не могли не затрагивать Санина.

По воспоминаниям современников, спектакли Санина в «Ла Скала» и «Гранд опера» в 1920-е годы вызывали такой же фурор, как концерты Шаляпина. Александр Акимович первым перенес на европейскую сцену изысканную красоту и дисциплину массовых постановок императорских театров. Все, что написано в монографии Натальи Кинкулькиной о Санине, о его старомосковском дворянском происхождении, – абсолютный вымысел. Думаю, что и ссора со Станиславским, который не позвал ближайшего друга и коллегу на свадьбу, произошла как раз потому, что иудей Санин, несмотря на всю любовь к русскому народному искусству, был совершенно непереносим для патриархальной купеческой семьи Алексеевых, основной доход которой состоял в производстве церковной утвари. Не знаю, был ли крещен Санин – для него это должно было быть внутренне важно при его почти маниакальной любви к древнерусскому искусству, русским обрядам, платью, распевам. Не зря ближайшим его другом был Николай Рерих, тоже влюбленный в древнерусское искусство. Переписку с Рерихом передала через Илью Зильберштейна в Театральный музей последняя жена Санина – шведка. До этого он был женат на известной в первую очередь благодаря роману с Чеховым Лике Мизиновой. Их приемная дочь недавно умерла в Асконе в Швейцарии. Игорь Александрович Сац – младший брат мхатовского Ильи Саца, ставший самым близким нашей семье человеком после моего ареста, благодаря поездкам в Париж в качестве секретаря Луначарского был хорошо знаком с Саниным, но Лику Мизинову неизменно называл истеричкой, что, впрочем, заметно и по ее письмам Чехову.

Могилу Санина мне указал сын Вячеслава Иванова Дмитрий Вячеславович, они похоронены неподалеку друг от друга на одном из римских кладбищ. По-видимому, Санин обладал странной способностью вызывать к себе одинаково сильные и взаимно противоположные эмоции: от безудержного почитания и симпатии до почти пренебрежительного равнодушия. Возможно потому, что в эмиграции до последних лет жизни он был одним из наиболее преуспевающих людей. В 1960-е годы меня поразили воспоминания известного в начале века баса С. Ю. Левикова в серии «Театральные мемуары»: профессионально-уважительный рассказ о постановке Саниным в Мариинском театре «Нюрнбергских мейстерзингеров», когда он потребовал от певца точного следования невыносимо сложной для голоса партитуре Вагнера, и тот навсегда потерял голос, но все же вспоминал о Санине (да еще и эмигранте) с нескрываемым восхищением.

Это восхищение заметно и в переписке с Шаляпиным («Саша» – «Федечка»), и в отношениях с открытым Саниным для большой сцены юным Вацлавом Нижинским, и с Николаем Бенуа – для Санина «Кокой»; в отношениях с Николаем Рерихом, Вадимом Фалилеевым, Беньямино Джильи и Maрией Каллас. Поэтому у меня – автошарж Шаляпина, автопортрет и «Бог танца» Нижинского, коллекция работ Рериха, декорации Бакста к поставленной в Париже для Рубинштейна «Елене Спартанской», театральные костюмы Федора Федоровского, Фалилеева, Виктора Симова. Для моей мамы и более далекого племянника – Юры Дегтярева (внука Трифона Перевозникова) Санин в 1916 году последний раз вышел на сцену МХАТа, чего не знает Кинкулькина. Эвакуированных из Киева племянников он не только повел на «Синюю птицу», но и сам вышел в роли Хлеба. В справочнике о русской эмиграции о Санине написано «умер в нищете». Для русского эмигранта это не было редкостью, но здесь явно было подчеркнуто, как знаменитый, получающий высокие гонорары, человек кончает свои дни.

На самом же деле немецкий антисемитизм в Париже благодаря организованной Николаем Бенуа помощи «Ла Скала» Санина не задел, и в 1942 году он уехал в Италию. Но советский – его успешно доконал. Ставя во всех крупнейших театрах мира русские оперы, прославивший русскую музыку Санин, как и многие эмигранты, рвался домой, на родину, к русской культуре (не вполне понимая, что делается в СССР). Однако его угнетала необходимость при постановке в Метрополитен-опера использовать в операх Римкого-Корсакова негритянский хор. Внешне казалось, что к возвращению Санина нет препятствий. За него хлопотало посольство, а также композитор Шебалин и дирижер Большого театра Голованов, которым он помогал в Италии. То и дело казалось, что советская виза вот-вот будет получена и тогда Санин разрывал все заключенные им контракты, ставя в трудное положение знаменитые театры, поскольку никто в мире заменить Санина не мог, а главное – в его постановки были приглашены знаменитые артисты, у которых тоже рушились планы. К тому же он боялся уезжать из Италии в Нью-Йорк, Лондон, Париж – визы в СССР бывали ограниченного срока действия. А для Москвы Санин был слишком крупен и знаменит, чтобы сразу отправить его в лагерь или ссылку, как это было со многими возвращенцами. И он был совсем нежелательным свидетелем всего того, что творилось в Москве. Поэтому ему все послевоенные годы просто морочили голову, чего Санин не мог, не хотел понять.

Но в очередной раз разрешение из Москвы не приходило, небольшие сбережения во время этих перерывов в работе ради возвращения в Россию неумолимо таяли (с «Ла Скала» отношения так и не восстановились), Санину было уже под восемьдесят, а потом и больше лет, и в начале 1950-х после очередного отказа он тяжело заболел. Несколько лет он болел и умирал во все более острой нужде. Похоронили его за счет благотворительного фонда. Впоследствии оказалось, что для Москвы он был еще и «космополитом» – в СССР, как в фашисткой Германии, учитывали проценты еврейской крови и забытую во всем мире его фамилию – Шенберг.

При всем образованном и передовом для того времени характере семьи бердичевского купца Давида Шейнберга его сын, а мой прадед Аарон никогда не мог бы жениться на очаровательной моей прабабке Доре Акимовне (ее написанный в Вене перед замужеством портрет до сих пор остается одной из самых привлекательных вещей в наших больших семейных коллекциях). Но, судя по фотографии, Аарон Давидович был в молодости очень хорош собой, а главное, имел высшее образование, что в европейском еврейском мире чрезвычайно ценилось.

О родителях Доры Акимовны – Сыркиных – я почти ничего не знаю, поскольку вся ее семья осталась в Австро-Венгрии. По-видимому, это была одна из очень богатых и интеллигентных еврейских семей в Вене. Об интеллигентности можно судить по тому, что дядей Доры Акимовны был известный композитор, пианист и педагог Карл Черни. Франц Лист, учившийся у Черни, не только часто играл в их доме, но, по семейным рассказам, ему нравилась игра Доры Акимовны. Ее родители и братья были посессорами – то есть реальными владельцами формально принадлежавших кому-то другому больших поместий, в том числе в австро-венгерском Закарпатье. Об их состоянии можно судить по рассказам об их выезде непременно шестерней цугом. В России такая упряжка была привилегией государя, даже великие князья могли пользоваться выездом только из четырех лошадей. В Австро-Венгрии не было подобных ограничений, но легко представить себе, что упряжка из шести тщательно подобранных по масти и красоте лошадей, была, конечно, замечательно красивым, но и очень дорогим видом езды.

Все самые красивые вещи в нашем доме были из приданого Доры Акимовны, но уцелел после конфискаций и обысков у меня только ее портрет, знаменитые прижизненные портреты Моцарта и Сальери, большая сердоликовая печать одного из ее братьев, ее именная кружка и ампирные бронзовые подсвечники. Аарон Давидович получил в качестве приданого еще и деньги на постройку пивного завода, строительство которого поручил своему приятелю по Технологическому институту, – но крыша здания обвалилась, и все оборудование погибло перед самым открытием.

Молодые поселились в Киеве, вскоре пошли дети, и Дора Акимовна навсегда оказалась оторвана от привычного для нее венского мира. Моя бабушка Елизавета Константиновна, однажды мельком вспоминая родителей мужа, сказала: «Есть евреи, а есть жиды». Так, ни в малейшей степени не антисемитка, до самой смерти будучи не только влюбленной, но и глубоко уважая мужа (я вырос среди фотографий деда), она определяла отличия между его отцом и матерью, но на самом деле – шире, между интеллигенцией Вены и Бердичева. При этом бабушка была, конечно, неправа, поскольку как раз в нашей семье наиболее известным европейским, да и не только европейским деятелем культуры, был Александр Санин, происходивший из бердичевской ветви.

Я думаю, что Доре Акимовне было тяжело и одиноко в провинциальном Киеве (особенно в еврейской его части, хотя на прадеда как имевшего высшее образование не распространялись ограничения «черты оседлости») – Егупце, как называл его Шолом-Алейхем, – вдали от венской музыки, театров, картин. Может быть, именно потому никто из ее детей, вступая в брак, не остался иудеем. Дети Перевозниковых не женились на православных, по-видимому, по причине абсолютной открытости русского мира всему непохожему, взаимодополняющему, любопытному.

Мои дед и бабушка с 1905 года до самой смерти (деда – в 1936 году, бабушки – в 1968-м) прожили в так называемых «профессорских» домах Политехнического института, где дед был сперва заведующим созданной им, а потом и ненадолго названной в его честь лаборатории гидравлики, с 1913 года – профессором (лабораторию он передал будущему академику Делоне). С защитой его докторской диссертации, правда, вышла неувязка. Оппонентом у него был академик Жуковский, но защита была назначена на четвертый день Троицы и, к всеобщему удивлению, оказалось, что академик отстаивал в Троице-Сергиевой Лавре службы не три дня, как было принято, а всю неделю и на защиту опоздал.

До самой смерти дед был бессменным деканом теплотехнического факультета и заведующим кафедрой гидравлики, среди приглашенных им преподавателей был не только Делоне, но и Игорь Тамм, среди студентов пару лет – Сергей Королев. Как почти все киевские профессора, во время революции дед уехал в Одессу, собирался эмигрировать, но в Киеве оставалась его обожаемая дочь, и Сергей Павлович вернулся, хотя именно для него – с богатыми родственниками в Вене и прочным научным именем в Германии – эмиграция была бы в первые лет пятнадцать вполне успешной, если не блестящей.

«Начинался не календарный, настоящий двадцатый век». Привязанность моих деда и матери друг к другу была совершенно поразительна, хотя мама довольно рано, в восемнадцать лет, вышла замуж за сына бывших владельцев большой колбасной фабрики на Подоле и, кажется, многих сахарных заводов на Украине – Алексея Питуха. Дед его еще возил на волах из Сиваша соль и не знал грамоты. Но, разбогатев, он женился на немке, принесшей в приданое колбасную фабрику, и выучил всех своих детей. При таких родителях поступить в институт в Киеве, где их все знали, Алексей не мог, и они с мамой уехали в Ленинград, где он, выправив себе справки крестьянского сына, сперва поступил на завод токарем, а потом уже смог начать учебу и, в конце концов, стал одним из главных конструкторов советских ядерных реакторов. Мама в эти годы и работала, и училась, они снимали комнату в Петропавловской крепости у вдовы барона Притвица, сын которого, кажется, командовал Красной авиацией и тогда еще не был расстрелян. Мамин двоюродный брат Георгий Николаевич был внуком владельца последней частной железной дороги в России – Московско-Киево-Воронежской. Может быть, она оставалась частной еще и потому, что одно время управляющим у Трифона Михайловича Перевозникова был будущий премьер-министр России граф Витте. Я не раз пробовал расспросить людей родственно или по характеру своих интересов близких к этой среде об одном из богатейших в России и всем известном предпринимателе Перевозникове. Но одни о нем ничего не знали, а другие, казалось, не хотели по каким-то причинам говорить. И, вспомнив тесные контакты и сотрудничество Перевозникова с Витте, я предположил, что он не только сохранил за Трифоном Михайловичем главную железную дорогу в центре России, но, возможно, сознательно разорил главного его конкурента Савву Мамонтова. Это было самое громкое и какое-то скверное коммерческое дело перед революцией. Мамонтов, получив концессию на строительство важнейшей железной дороги Петербург – Вятка, обещавшей многомиллионные прибыли, так как она связывала напрямую Петербург с Сибирской магистралью, вложил сотни тысяч (не только своих) из капитала Общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги в реконструкцию завода по производству паровозов. И тут Витте, будучи министром, внезапно отобрал у Мамонтова предоставленную концессию. Вернуть вложенные в модернизацию Невского завода чужие деньги Мамонтов уже не мог, его собственные акции упали до минимума. После блестящей речи Плевако от уголовной ответственности Мамонтов был освобожден, но разорен дотла. Действия Витте тогда объясняли по-разному: государственными интересами – возможностью купить в казну за смехотворную цену железные дороги Мамонтова; угрозой самому Витте, не предпринимающему никаких мер, со стороны министра юстиции. Но все-таки где-то рядом был и, кажется, нигде не упоминаемый мой двоюродный дед. Во всяком случае, именно ему было наиболее выгодно разорение Мамонтова. И, возможно, поэтому никто ничего о нем не говорил. Сам же я у дядюшки Георгия Николаевича ничего не спрашивал. Сперва потому что был молод, а потом просто перестал с ним видеться. Впрочем, и мама после моего ареста видеться с ним, который рос вместе с ней на даче в Святошино, почему-то не хотела.

Георгий Николаевич в Москве смог поступить в институт только после того, как опубликовал в «Вечерке» объявление о том, что не поддерживает с матерью, Натальей Трифоновной, никаких отношений. Это, конечно, было неправдой, но никто из наших родных (и даже знакомых), кроме добрейшей моей матушки, с ним больше не здоровался. Это было молчаливое чувство собственного достоинства. Тем не менее Георгий Николаевич (Дегтярев) успешно выучился и стал крупным специалистом по мостам, автором учебника и, кажется, заведующим кафедрой в автодорожном институте. Но когда он познакомился со своей будущей женой Верой Анатольевной, работавшей переводчицей в Министерстве иностранных дел, его ждало новое испытание. Как он мне рассказал однажды, и его, и Веру Анатольевну поодиночке пригласили в спецотдел. Сказали, что ничего не имеют против их знакомства и возможного брака, но при этом каждому в подробностях было пересказано все, что они говорили друг другу наедине. Думайте, что хотите: то ли вы находитесь под постоянным наблюдением, то ли доносите друг на друга.

Георгий Николаевич в партию вступать отказывался, называя себя «недостойным», но страх въелся так глубоко, что когда я был у них в гостях осенью 1968 года, он всерьез пытался убедить меня в том, что летом, случайно оказавшись в туристической поездке в Праге, они с женой видели бесспорные приготовления западногерманских войск к вторжению в Чехословакию. Правда, жили они тогда в доме МИДа рядом с американским посольством и были уверены, что квартира их тоже прослушивается. Он единственный в нашей семье выполнял правила «советской» игры.




1
...