Эффекты другой воды привели в ту пору к появлению животных гигантских размеров, вроде динозавров и мамонтов. И людей-великанов, гигантские кости которых до сих пор находят по всему миру: лемурийцев, атлантов… первых арийцев, ростом не ниже трех метров…
Другая вода позволяла нашим прародителям, чьи образы кажутся зыбкими, как Протей, не только дружить с динозаврами, но совершать поступки, которые нам не снились. Они обладали знаниями об устройстве Вселенной, ее прошлом и будущем. Запросто, будто свои, читали чужие мысли. Перемещались во времени. Искажали пространство. Управляли гравитацией. Добывали энергию из атмосферы. Умели делать много чего другого, что позволено только богам.
Возможно, они и впрямь были богами – те, в ком уцелела другая вода после того, как она стала исчезать из океанов и живых организмов, разводимая обычной водой, которую доставляли на землю другие метеориты и другие кометы, а позже дожди. А когда другой воды на планете не осталось, люди-великаны, в ком сохранилась структурированная вода, обособились и поселились на Олимпе, предпочтя инцест кровосмешению с представителями человеческой расы. И распоряжались оттуда судьбами людей, как Зевс, или совершали подвиги, как Геракл. Воевали. Охотились, как прирожденные аристократы. Влюблялись друг в друга. Изредка спускались на равнины в образе богов или пришельцев с других планет, чтобы позабавиться самим, позабавить людей и упорядочить хаос, когда тот заходил слишком далеко…
Только инцест делал свое дело. Боги умирали, вопреки вере в их бессмертие. А когда поумирали все, люди на равнине придумали взамен другого Бога. Одного, не обладавшего узкими специализациями, как боги Олимпа, но взявшего на себя ответственность за гармонию и порядок в Мирозданье.
В Иисусе, что появился на свет на десятки тысяч лет позже, похоже, тоже была другая вода. Она текла по сосудам вместе с форменными элементами крови и плазмой, и позволяла ему делать то, что делал. Одно из чудес Он явил в городке Кана в Галилее, превратив воду, что была в кувшинах, в вино на глазах ошалевших гостей. А до этого в Капернауме в присутствии местных рыбаков и учеников прошел как-то странно по воде Тивериадского озера, и оно не расступилось, удержало его на поверхности. К сожалению, воскресение самого Иисуса другая вода не обеспечила. Только отъезд на небеса. Но этого хватило, чтобы сделать его сыном Божьим…
Я продолжала оставаться Верой Павловной, только не знала, какой: Розальской В.П., придуманной Чернышевским, или Никифороф? Я была раздавлена центрифугой и страдала от кровопотери, запертая в сыром холодном подвале. Кто-то коснулся моей руки. Подняла голову и увидела девушку в урюпинских полях. В ней все беспрестанно менялось: лицо, походка, одежды, даже национальность. И с благодарностью, и слезами догадывалась, что это Дарвин пришла выручать меня из беды.
– Откройте глаза, Вера! – повторяла Дарвин раз за разом, теребя плечо. А у меня не было сил сказать, что глаза открыты, только не вижу ими. Зато слышала, как Дарвин с присущим ей пылом обличает Тихона в бандитской жестокости. Только лексикон казался странным. А когда зрение вернулось, увидела подле себя отца Сергия, в лаборатории которого надо мной только что совершил аутодафе ТиТиПи.
– Я этого так не оставлю, Тихон Трофимыч! – непривычно орал завлаб Козельский. – Я направлю докладную в президиум академии! Вы возвращаете в институт средневековые нравы! Фашизм! Господь покарает вас. Непременно! И вы будете знать, за что! Ибо сказано в Писании: «Не давайте места дьяволу в себе. Злоба человека не творит правды Божьей». Он выкрикивал еще что-то в праведном гневе про Тихоновы миллионы, нажитые неправедным трудом, но я уже не воспринимала чужие речи. И чувствовала себя, как на корте, при счете forty – love в пользу соперника. А у него три тай-брейка на своей подаче в сете. Но он нервничает не меньше моего, потому что понимает: мне терять нечего. И если выиграю, все может пойти по-другому, несмотря на вопиющую разницу в счете.
Отец Сергий забрал ракетку из рук:
– Попробуй встать, детка, Не можешь? Почему?
Я все-таки встала, путаясь в менструациях. Голова закружилась. Я зашаталась и, теряя сознание, свалилась на пол…
Видимо, ТиТиПи поднял меня на руках, потому что услышала, как доктор Козельский снова заорал:
– Не смейте прикасаться к ней! Вызовите гинеколога, бесы! – Это уже к охранникам. – Нет! Я сам. Я сам доставлю ее в отделение. – О последующих событиях я узнавала по частям. От разных людей. В разное время.
Отец Сергий на руках притащил меня в гинекологическое отделение института, что было неподалеку. Хотя с его телосложением – он казался мне то длинной удочкой-спиннингом, то плоской линейкой такой же длины – и физическими возможностями этот путь был неблизким, мягко говоря. По дороге я вспомнила его институтское прозвище: «Данила Козел». Хотела улыбнуться и не смогла, но понимала, что на этот раз мне удалось унести ноги.
Гинекологи не справились с маточным кровотечением. Эндометрий матки на пике менструации походил на губку, напитанную кровью, из которой Тихонова центрифуга выжимала ее, будто прессом. А потом уже было все равно: запустились механизмы патологического процесса, и матка продолжала также интенсивно кровоточить, словно центрифугу никто не выключал.
Гинекологи полезли в живот. А там весь малый таз с маткой, трубами и яичниками, мочевым пузырем и прямой кишкой, вся тазовая клетчатка были имбибированы кровью так сильно, что ткани не дифференцировались. Тогда Тихон велел позвать Зиновия Травина, и голос его дрожал…
Я пребывала в гиповолемическом шоке и периодически всплывающим сознанием своим перебралась в детский дом, что совсем в другом урюпинске. За тысячу километров отсюда на северо-восток. Меня определили туда родители: мама и папа или кто-то из них. Странно, но мама меня не интересовала.
Я – в пятом или шестом классе и сейчас узнаю все про себя, своих родителей… и смогу, наконец, написать честное резюме. Переминаюсь в пустом коридоре в ожидании неведомой подсказки. Смотрю на стоптанные сандалии. На дырку в чулке, там, где большой палец.
Ко мне вперевалку приближается старуха. Высокая, грузная, с полоской густых усов, с кучей бородавок. Подходит. Замирает. Вынимает из кармана пачку сигарет в плоской бумажной упаковке красного цвета. «Прима», – узнаю я. Закуривает. Сплевывает крошки табака и говорит, картаво раскатывая «р»:
– Здравствуй, Вера Павловна! Где ты шляешься? Опять на яблоне спала? Папка с личным делом твоим в канцелярии. Только там ничего нового не прибавилось. Хочешь взглянуть?
«Хочу», – пытаюсь сказать я, но губы не двигаются и язык тоже.
– Хочешь? – снова интересуется старуха. Я вспоминаю, что зовут ее баба Фаня. Фанька, как зовем мы ее за глаза. По паспорту – Фаина Зусмановна Зеттель. Вспоминаю, что напившись, а напивалась баба Фаня строго по пятницам, захватывая субботу и часть воскресения, она впаривает нам тексты Торы. Все эти многочисленные заповеди числом в 613, которые помнила назубок, будто держала в себе USB driver. Только простые тексты Торы не давались нам в понимание. Дети выдерживали не более десяти-пятнадцати минут невнятного бормотания, несмотря на бесплатные сигареты. Лишь я терпела пытку текстами до конца, пока Фанька, наконец, не засыпала…
При желании я могла вспомнить все 613 заповедей, но это не доставляло удовольствия. Большинство заповедей казалось совершенно бессмысленными. Некоторые были настолько очевидны, что не заслуживали специального рассмотрения. Другие, наоборот, настораживали, даже пугали безграничной, почти космической пустотой, недоступной моему пониманию.
«И благословил их Творец, и сказал: плодитесь и размножайтесь», – гласила первая заповедь Торы, ясная и понятная двенадцатилетней девочке. «Соблюдай завет Мой. Да будет обрезан у вас всякий мужчина». Эта тоже была понятна, поскольку Фанька успела просветить меня по поводу ритуала обрезания у евреев. А тезисы про козленка: «Не вари козленка в молоке матери его» и «По струпу не брить», удивляли невнятностью описанных процедур. По поводу заповеди «Не стригите краев волос вокруг головы вашей», мне всегда хотелось спросить: – Почему? – Следующие две заповеди: «Ни к какой единокровной не приближайтесь, чтобы открыть наготу», и вторая, похожая: «Наготы дочери твоей не открывай, ибо твоя нагота она», вызывали странное возбуждение непонятной запретностью. А потом догадалась, про что они. Про Тихона и его отношения с Дарвин, что любила подчеркивать свой статус падчерицы…
И вдруг с поразительной ясностью осознала невероятное: этот сукин сын мучитель Тихон – он и есть мой родной отец, которого искала всю жизнь. И сразу факты, и их интерпретация, и события, случившиеся в этой связи, и не случившиеся, и поступки Тихона, и мои, и Дарвин, и близких друзей наших, агрегировали и выстроились в совершенно безумную, доказательную и бездоказательную цепь, подтверждавшую такую возможность… и столь же решительно отвергавшую ее. И колоколом, тревожащим душу и тело, прозвучало, еще не осознанное до конца: знает ли он? Хотя, какое это имело значение?
Он просто не мог не быть моим отцом. Оставляя в мозгу глубокую борозду, пронесся короткий клип с саундтреком из «Бременских музыкантов»: Тихон, молодой и счастливый, спускается по ступенькам родильного дома со мной на руках. Рядом женщина с цветами. Видимо, мать.
Я прозреваю и начинаю понимать, почему меня так бесило, когда Дарвин называла Тихона папой. Во мне смешались, как это бывает у девочек, мучительно прекрасная и пронзительно чистая любовь к нему, смешанная с не менее сильным сексуальным влечением. И сразу всплывают из Торы знакомые строчки про наготу единокровной, которую лучше не открывать.
– С чем пожаловала, Верунчик? – напоминает о себе баба Фаня.
– Расскажи, как я попала в детский дом? – прошу я, хоть знаю историю эту назубок. Фанька соглашается. Идет в кладовку за водкой. Возвращается. Отпивает. Дает мне сделать глоток. Закуривает. Протягивает вторую сигарету. «Боже мой! – с ужасом думаю я. – Неужели в двенадцать лет я могла выпить водку из горла и выкурить сигарету? Дарвин тоже могла, – успокаиваю я себя. – А забавы с гениталиями, которые мы позволяли, не зависимо от того, кто твой партнер: мальчик или девочка, взрослый мужчина или женщина? А Дарвин? Она позволяла себе подобное, невзирая на гендер? Хотя, кто спрашивал ее? И остался ли от тех далеких детдомовских утех след в ее душе, такой же болезненный и глубокий, как в моей?».
– Тебя привезли к нам из дома младенца, – продолжает баба Фаня. – С готовым именем и фамилией, придуманными там. Про коней твоих, родителей, значит, в сопроводительных бумагах ни слова. Следовательно, родилась ты в беспорочном зачатии, – пугает меня литературными текстами баба Фаня. – Хотя, мать должна быть, крути, не крути…
Мы снова отпиваем водку из горла. Продолжаем курить. Фанька смотрит на меня большими коровьими глазами, темными и печальными, как у большинства еврейских женщин. – Послушай кусочек из Будды, – говорит она, будто собралась сыграть прелюд Шопена. – Ты уже большая. И понимать должна больше, чем восьмилетняя пацанка. Не стой столбом. Сядь. – Я сажусь на пол подле нее. Она пахнет детством, скудным, почти нищенским. Но запах так приятен, так отчетлив, будто соломинкой щекочет ноздри, что хочется поселить его в себе навсегда, на всю оставшуюся жизнь.
– Страдание противоестественно, – доносится до меня голос Фаньки. – Возможно, поэтому оно составляет большую часть человеческой жизни, которая сама по себе тоже противоестественна. Страдание – даже не часть, а скорее форма существования человека. И причина страданий – неведение, как у тебя, которое служит толчком для цепи событий, приводящих к страданию. – Она продолжает и говорит, что неведение о судьбе отца, делает меня несчастной.
– Да, да! Он законченный поц, твой отец, если сдал тебя в дом младенца. Или, наоборот, святой, если сделал это. Единственный способ избавления от страданий – познание, к которому ведет «срединный путь». Но тебе это ни к чему. Тебе надо узнать, что сделал твой отец, перед тем, как сдать тебя в дом младенца, как сдавали в мое время пустые бутылки в специальные ларьки.
Баба Фаня пьяна. Она сидит подле меня на полу, вытянув длинные толстые ноги в шерстяных чулках и глубоких галошах до лодыжек. Молчит. Изредка всхрапывает, громко и протяжно, будто в последний раз. Рядом валяется пустая бутылка. А я, погрязнув в ее пьяных текстах про страдания и несчастья, которые и есть форма существования человека, стараюсь выбраться из них. И вспоминаю, что счастье не только в том, как ты живешь и чем владеешь, но также в том, как ты относишься к этому.
– Знание, как любая наука, всегда сакрально, – внезапно заявляет баба Фаня, не открывая глаз.
Я вздрагиваю, вспоминаю Дарвин, и хочу возразить, но Фанька продолжает, не обращая не меня внимания:
– Сакрально, потому что представляет ценность само по себе. Наука, о которой печешься, не может быть частной собственностью. Если человек сделал открытие, оно тут же, as if on purpose, приобретает характер всеобщего достояния, как теория относительности или хоккей на траве. Как третий закон термодинамики или доспехи для биатлона. Как, созданная Ламарком и Дарвином, теория эволюции. И все попытки сокрыть открытия от людей кончаются одинаково…
Я снова вздрагиваю, потому что Дарвин, просвещая меня, говорила, будто наука в наше время, как и общество, привержена рыночным отношениям.
«На сегодня хватит, – думая я. – Мне пора». И ухожу, в который раз забывая спросить, откуда у бабы Фани хороший литературный язык, познания в теологии, и кто впарил ей, что наука умеет много гитик?
Я только-только успела вернуться от Фаньки Зеттель и улечься на стол, как в операционную с трудом вошел, именно вошел, а не взбежал, несмотря на мой критический статус, Зиновий Травин. Он и не мог вбежать, поскольку к вечеру обычно бывал мертвецки пьян. В этот день тоже. Однако подошел. Склонился. Сначала надо мной. Потом над операционной раной. Попросил убрать салфетки. Постоял. Помолчал, будто я не умирала. Надолго застыл над листками с анализами. Поинтересовался осторожно: – Что стряслось с больной?
Blockhead[34] ТиТиПи схватил его за плечи и заорал матерное про не купируемое кровотечение в моем малом тазу, про придурков-гинекологов и что, если Зина сейчас же не придет в форму, он прилюдно набьет ему морду, а потом подаст в суд за неисполнение врачебного долга.
Зина не повел бровью. Без усилий высвободился из объятий Тихона, хоть был на голову ниже. Посмотрел на операционную сестру. Та сразу поняла молчаливую команду. Кивнула санитарке и через минуту Зиновий цедил сквозь стиснутые зубы операционный спирт…
Ему и впрямь было трудно в моем малом тазу. Кровотечение не останавливалось, хоть толпа доноров у кабинета переливания крови не уменьшалась: столько, сколько вливали в меня свежей донорской крови, столько и выливалось обратно через матку, трубы, яичники, жировую клетчатку… Кровоточили даже губчатые кости таза.
Зиновий смог найти и перевязать в кровоточащем месиве внутренние подвздошные артерии. Ампутировал матку. Но кровотечение продолжалось. Все понимали, что у меня тромбогеморрагический синдром и лили, лили препараты, повышающие свертываемость крови. Но синдром не купировался. Патологические механизмы, запущенные центрифугой, нарастали. Все тазы вокруг операционного стола, включая мой собственный большой таз, были переполненными салфетками с кровью.
– Введите ей гепарин, – попросил Зина.
– Ты спятил, придурок! – снова принялся орать ТиТиПи. – Гепарин усилит кровотечение! Тогда лучше цианистый калий!
– Он перевел дыхание и продолжал с новой силой: – Алкоголь убил все клетки твоего мозга, мудак!
– Только те, которые отказывались пить, – смог улыбнуться Зина. Повернулся к анестезиологам и повторил: – Один миллилитр! – И принялся за экстирпацию матки, когда вместе с маткой убирается вся клетчатка в тазу вместе органами малого таза, будто у меня там рак с метастазами.
Только кровотечение продолжалось. Я казалась им бочкой без дна. И себе тоже. Давление выше сорока не поднималось, хоть донорскую кровь лили в четыре вены сразу. Я лежала, ни жива, ни мертва, и занималась тем, что возвышалась в собственных глазах от всеобщего внимания и заботы. В нашей стране, где жизнь человека во все времена ничего не стоила, несмотря на интеллигентские бредни, будто жизнь каждого бесценна, возня вокруг операционного стола сильно выходила за общепринятые рамки, удивляя институт и меня. И сожалела, что слишком легко доставалась всем. И Дарвин в том числе.
– Организуйте прямое переливание, – попросил Зиновий Тихона.
О проекте
О подписке
Другие проекты
