С физиками Ромой и Левой мы готовили материалы к докладу Дарвин для симпозиума по криобиологии в Майами: характеристика экспериментального материала, методы исследования, результаты, обсуждение результатов, заключение. Все, как обычно. Никчемный рядовой доклад, украшенный качественными слайдами и шутками Нобелевских лауреатов. Чтобы закамуфлировать скудость полученных результатов за языковыми сложностями, мы занимались лингвистическими упражнениями с текстами. То есть просто играли словами. Обычная вещь в современном научном мире. Я тогда еще не знала: если науке требуются литературные украшения, то она – не наука. Вороша неумытые мысли свои, я понимала, и мальчики, наверное, тоже, что подавляющую часть научной продукции можно печатать, а можно и не. Потому что по большому счету это – ss (sad shit, как пишут в интернете), от которого никому ни холодно, ни жарко, кроме авторов и членов их семей.
Дарвин, просвещая меня, говорила, что сегодня в науке ключевая роль отведена конкуренции. Научные коллективы, обладающие знаниями, не заинтересованы в их распространении. Публикуются только результаты. Методы становятся коммерческой тайной. И это влияет на то, как делается наука.
За последний год нам не удалось серьезно удлинить сроки экстракорпорального хранения изолированных органов перед трансплантацией. Дарвин от безысходности собиралась вступить в опасную зону приступа месячных и готовилась к очередному погружению в dumpster-diving.
Чтобы отвлечь ее от песочницы Евсея, я заявилась в кабинет и вежливо попросила рассказать про шар-картофелину из цеха, которую притащила недавно. Она раскрыла глаза на пол лица, шумно похлопала ресницами и удивленно поинтересовалась:
– Какой шар?! – Но я давно выучила ее штучки и на плохом матерном английском потребовала рассказать правду.
– You think that you're so fucking awesome bitch? – поинтересовалась я. – Go and shave your arse.[30] Вы говорили: «Кто первым добежит – тому косарь!» – Я добежала. Косарь мне по барабану! Что с контейнером, который слился в шар?!
Я знала, Дарвин нравились мои истерики и грубые тексты. Похоже, они возбуждали ее больше научных банальностей, добываемых сотрудниками Лэба. Ей, как и мне, в такие моменты казалось, что ссорятся две детдомовские девчонки. И младшая атакует старшую за несправедливо отобранный пряник или яблоко. Только я ошиблась, потому что Дарвин даже не обернулась и бросила через плечо: – Get the fuck away from me![31]
Но я не собиралась уходить и уселась в кресло рядом с любимой заведующей. А она была так хороша собой в тот момент, так пронзительно красива, что многие голливудские красотки смотрелись бы посудомойками рядом с ней. И пожалела, что на мне операционное белье и что нельзя раздвинуть колени и показать большой клитор под черными в горошек штанишками…
Но Дарвин увидела и сказала:
– Ты всегда точно знаешь, когда всадить кинжал, Никифороф. – В ее взгляде не было ни прощения, ни поощрения. Только немного близорукости. – Для таких дур, как ты, вычисление смысла жизни есть один из главных ее резонов. К счастью, в среде воспитанных людей о смысле жизни говорить не принято.
Я не реагировала. Удобно устроилась в кресле и, пустив корни, была готова выслушать отказ в любом формате. И, в который раз, простить ей все, и забыть про чертов шар с туфельками внутри. Но Дарвин продолжала удивлять:
– I hid this fucking piece of iron in the…,[32] – начала она, держа за пенис фигурку чугунного писающего мальчика, что стояла на столе.
В этот момент в кабинет вошел ТиТиПи: большой, как шкаф, добродетельный и благополучный, не успевший пресытится богатством своим. Сел в кресло с заботой на челе. Согнул длинные ноги, и колени сразу оказались на уровне лица. Посмотрел на меня, как смотрит ботаник на представителя фауны. Я казалась ему енотом, неожиданно свалившимся с дерева на паркет кабинета его дочери. «Приемной», – как постоянно поправляла Дарвин. Енот колол глаза никчемностью. И к озабоченности ТиТиПи добавлялось раздражение.
Озабоченность и раздражение теперь сопровождали Тихона постоянно. И если Дарвин продуцировала в нем озабоченность, то раздражение я относила на свой счет. Хотя порой мне казалось, что лишь плохой человек может быть так постоянно озабочен. У благородного в душе царит безмятежность. Только ТиТиПи никогда не давал повода усомниться в благородстве своем и интеллигентности особо высокого свойства, про которую, кажется, Белинский говорил: «Теин в чаю, букет в благородном вине». Что не мешало ему быть грубым и заносчивым, а порой просто выходить за рамки приличий и позволять себе такое, что наш детдомовский завхоз казался карьерным дипломатом.
– Я не очень хороший человек, но точно не стервятник, – донеслись до меня слова ТиТиПи, адресованные Дарвин. Будто чужой приемный папа запросто читал мои мысли. – А ты, Никифороф, ступай в коридор и постой там. Мне надо поговорить с дочерью, – закончил он. Я встала и двинулась к двери. И слышала спиной, как Дарвин препирается с Тихоном и требует, чтобы я осталась.
Для меня никогда не существовало проблемы легитимности власти ТиТиПи ни в урюпинске, ни в институте. Вопрос: «А чё это он тут раскомандовался?», для меня не возникал. Еще по детскому дому я знала, чем власть жестче, тем она легитимней. А потом, уже в универе, поняла, что единственным источником легитимности власти служит сама власть.
ТиТиПи, похоже, знал это не хуже меня. Пользуясь легитимностью своей, он заново обустроил урюпинск, создал институт, наш Лэб, определил его тематику и сделал все, чтобы мы пребывали в комфортных условиях, решая поставленные задачи. А мы не решали. Может, из-за мелочей, о которых говорил нам ТиТиПи. Но если поставленные задачи не решались, несмотря на вбуханные деньги, то, либо мелочи были не мелочами, либо задачи были сформулированы неверно. И тогда победа – поражение. Cash for trash…
– Хорошо! Пусть остается, – услышала я у дверей. Вернулась. Замерла столбом возле Дарвин, готовясь защищать ее, хоть не знала от кого. А когда услышала вопрос Тихона про контейнер с водой из «Барселоны», который исчез после взрыва, сильно обеспокоилась собственным спасением. Стала суетиться. Но более всего сожалеть, что не вышла вовремя в коридор.
А он подлил масла в огонь, многозначительно поглядев на нас с Дарвин:
– Если ошибку можно исправить, значит, вы ещё не ошиблись, девочки. – Встал с кресла. Распрямил колени. И, почти коснувшись головой потолка, добил: – Чтобы вечером контейнер лежал у меня на столе.
Дарвин закольцевалась и не слушала отчима, лишь осторожно касалась пальцами крохотного чугунного пениса. И мысленно все глубже погружалась в предстоящий дауншифтинг с Евсеем, в котором неправильно питалась вместе с ним разбавленным спиртом, пропахшим формалином. Я как-то попробовала открыть ей глаза на происходящее:
– То, что вы делаете с Евсеем, доктор Дарвин, так же похоже на дауншифтинг, как сперматозоид похож на человека. Это, скорее, dumpster-diving. – Дарвин обиделась, но ходить не перестала…
Под прицелом я осталась одна. ТиТиПи не мог не воспользоваться моментом. Оглядел с ног до головы, на ходу раздевая глазами. Хотя раздевать-то было всего ничего: синие лабораторные штаны и рубашка. Я не переживала, потому что рядом сидела Дарвин. И папочка при всей отвязности не отважился бы залезть мне в трусы. Только у Тихона в тот момент было другое на уме:
– Есть ли что-нибудь достойное обсуждения в докладе Доры, который вы готовите хором? Что-то положительное, за что можно уцепиться и вытащить весь доклад… всю тему?
Обиженная сексуальным пренебрежением Тихона, я собралась ответить, что подобные вопросы директор института не должен выяснять в компании простой лаборантки. Однако подошла. Прижалась почти вплотную к огромному Тихонову животу и, трудно подбирая слова, выдала текст, не хуже, чем Дарвин на недавнем собрании челяди Лэба:
– Пока, как вам известно, даже бигли дохнут от наших стараний. На этом фоне говорить о заметном продлении жизни обитателям кремля, если вы это имеете в виду, не приходится.
– А не так заметно, можно? – ТиТиПи угасал на глазах.
– Можно, если они разрешат свободные выборы, будут заниматься спортом, пить понемногу, перестанут принимать антиоксиданты и не будут переедать. Но тогда ваш план потек: вы – не при делах, мы – тоже.
– Что ты себе позволяешь, Никифороф, мать твою! – заорал ТиТиПи, возрождаясь. И Дарвин начала приходить в себя. А меня уже было не остановить:
– А еще мы можем заметно открыть глаза, и не только мировому научному сообществу, на то, что постояльцы кремля не достойны вечной жизни, даже если нам когда-нибудь удастся получить структурированную воду. Никто не достоин.
ТиТиПи не пожелал втягиваться в дискуссию с лаборанткой и влепил мне затрещину. Я упала и ударилась лицом о кресло. Глаз начал сразу заплывать. Но я продолжала моросить уже с пола, чувствуя себя то Жанной ДАрк, то Новодворской.
– Если бы вы не втюхали Дарвин в качестве научной проблемы заведомо провальную шнягу, о бесперспективности которой твердит мировая наука, мы не стали бы ввязываться в эту авантюру, тухнуть на службе и пудрить кремлевской публике мозги несбыточными косяками.
– Заткнись! – ТиТиПи больно ухватил меня за руку и потащил за собой. Чтобы не волочиться следом по полу, я кое-как успевала перебирать ногами и даже временами повисать на нем. И продолжала задираться:
– Воду из-под крана невозможно структурировать в живую, дарующую бессмертие. Как ни старайся. Любую другую – тоже. Это шарлатанство чистой воды. – И была уверена, что дотащив до входных дверей Лэба, Тихон швырнет на мраморные ступени и вернется к Дарвин. Но он тащил меня дальше, положив болт на все. Теперь уже по брусчатке. И я начинала догадываться, куда и зачем…
Сейчас было самое время попользоваться мной, вместо престарелой Тихоновой жены. Странно красивой, как бывают красивы богатые женщины на старинных фотографиях или полотнах: молчаливые, загадочные и недоступные всегда. А Тихонова половина к тому же была необычайно холодна и умела держать дистанцию. И заговорить с ней или просто поздороваться, мог отважиться далеко не всякий, даже на теннисных кортах, куда она приезжала на кабриолете Maserati класса люкс.
Между тем, наше с Тихоном путешествие по брусчатке затягивалось. Я терялась в догадках, куда он тащит меня, потому что административный корпус клиники, где был его кабинет, мы давно прошагали. Охранники, что в отдалении тащились за нами, тоже недоумевали, но приблизиться не решались.
Мы остановились перед входом в огромный трехэтажный корпус лаборатории сравнительной генетики поведения, которой заведовал урюпинский священник, отец Сергий, в миру – доктор биологических наук, профессор Даниил Федорович Козельский, по прозвищу Данила Козел. «Значит, «чуть не поимел» – это не про меня сегодня. Значит, насиловать не будет: ни один, ни с помощью охранников», – подумала я, не зная – радоваться или сожалеть.
Тихон бросил меня у дверей: массивных двустворчатых деревянных ворот с резьбой по периметру, обитых снизу медными листами, как в фильмах про вампиров. Вошел внутрь, не обернувшись. Охранники, выдержав паузу и посовещавшись, подошли. Поздоровались осторожно. Взяли подмышки – сама я идти уже не могла – и затащили в холл. Я весьма смутно представляла себе сравнительную генетику поведения, особенно при таких масштабах исследовательской лаборатории, где на каждом этаже могло разместиться по танковому батальону. И, приходя в себя в обществе охранников, пыталась угадать, какую пакость готовит ТиТиПи?
Через бесконечные системы индивидуального контроля меня завели в огромное помещение на втором этаже с центрифугой в дальнем конце почти бесконечного пространства. В таких центрифугах закручивают космонавтов в предполетной подготовке. «Не в космос же он собрался меня запускать, вместо биглей», – билась в голове шальная мысль. Я вообще перестала соображать от неизвестности и страха, зная возможности, мстительность и силу воображения ТиТиПи. И групповое изнасилование казалось подарком судьбы.
Меня раздели. Отправили в душевую. Вернули. Уложили на операционные стол. Какие-то люди в оранжевом белье принялись брить лобок и подмышки, хоть я сама брила там вчера. И умирала от страха и стыда, и чувствовала, как медленно схожу с ума. «Что он станет делать: вырежет почку, потому что парный орган? Легкие тоже парный орган, – с ужасом думала я. – Что еще парное? – И не вспомнила ничего, кроме рук и ног. – Ну, руку он точно ампутировать не посмеет», – пыталась успокоить я себя. И понимала, что посмеет.
I have got the PMS[33] и менструация должна была начаться с минуты на минуту. Мысль об этом не добавляла оптимизма. А потом вспомнила, что грудь тоже парный орган. Свою я ценила и гордилась, несмотря на небольшие размеры, потому что понимала, если меня кто-то полюбит, то точно не из-за сисек. А с одной я вообще полная уродина. Только если Тихон собрался ампутировать грудь, почему эти придурки бреют лобок?
Я увидела Тихона. Он тоже был в пугающей оранжевой робе, как на жертвах террористов ИГИЛ перед казнью. Подошел. Погладил по голове. Уставился на клитор и долго молчал. И пока молчал, я проникалась совершенно безумной всепрощающей любовью к нему. И начинала любить в нем все: лицо, одежду, тело, которое никогда не видела. И понимала, что виновата во всем сама. И что надо было слушать его, а не Дарвин, и что…
– Ты мне скажешь, где капсула, Никифороф, и уйдешь отсюда, – сказал ТиТиПи, перестав рассматривать мои гениталии. – И выйдешь в должности заведующей лабораторией физиологии возбудимых мембран. Это как раз по твоей части. Без всякого конкурса. Решай! Он так старательно домогался, будто речь шла о пусковых кодах ракет враждебной страны.
Я впервые почувствовала себе переоцененной. Ах, как я любила ТиТиПи в тот момент, как прощала ему все. «Возьми меня, пожалуйста, миленький Тихон, и поимей! И охранники пусть дрючат, – хотелось сказать мне. – Только не надо оперировать. Боли боюсь до смерти». – И увидела начальника службы безопасности института. The dolt officer стоял рядом с Тихоном и был печален.
И сказала: – Не знаю, про что вы, Тихон Трофимович! Никакой капсулы я не видела, чтоб мне сгнить на этом операционном столе.
– Можешь не отвечать, если очень не хочешь, – согласился Тихон.
– Я размышляю, – ответила я. – Размышляю о том, что все мы жертвы или палачи. И выбираем эти роли по собственному усмотрению. Достоевский и маркиз де Сад понимали это лучше других. А чтобы выбрать правильную роль, надо всего лишь правильно выбрать сторону. Я сделала выбор и готова принять руководство лабораторией возбудимых мембран. Уверена, что справлюсь…
Меня не дослушали. Переодели в оранжевую форму, как на остальных. Сняли со стола и покатили к центрифуге. Усадили в удобное глубокое кресло. Привязали. Подключать ЭКГ, датчики электроэнцефалограммы и давления не стали. Даже пульсоксиметр на палец не надели, а просто оставили одну.
«Что ж, – подумала я: – буду тухнуть в центрифуге». И заорала сразу: – Я все скажу! – Задергалась в кресле и почувствовала наступление месячных. – Тихон Трофимыч! Миленький! Не включайте центрифугу! I have the period! У меня менструация началась. Умру от маточного кровотечения!
Заработала мигалка. Яркие вспышки били по голове, будто молотком, сквозь зажмуренные веки. Центрифуга сдвинулась с места. Сделала первый круг. Помедлила и принялась набирать обороты. Через пару минут нагрузки прижали тело к креслу и принялись выдавливать из матки менструальную кровь, которая горячей струйкой потекла из меня, обжигая ягодицы и бедра.
Спасение пришло неожиданно – я потеряла сознание. А когда оно ненадолго вернулось, осознала себя в бесконечно холодном и темном пространстве под или над землей, в замкнутом давящем склепе, с шумно падающими каплями с потолка, или в бездонной галактической пустоте с едва видимыми звездами. Я не лезла на стены, обламывая ногти о каменную кладку, не перемещалась в пространстве, не летела с заданной целью куда-то, а просто пребывала там, как пребывала в холодном и темном подвале Вера Павловна в первом сне своем в романе «Что делать?». Меня тоже зовут Вера Павловна.
Тело утратило материальную структуру, по крайней мере, ту, что с помощью коллайдеров могут идентифицировать в микромире специалисты-физики. Я растворилась. Исчезла. Но душа, если она была у меня, конечно, и мозг продолжали функционировать, и через широкополосный интерфейс получали в доступных терминах информацию о событиях давней давности, что случились на земле, когда она была «безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух Божий носился над водою». И вся вода, что была в океанах и в реках, и в морях, была другой – структурированной, доставленной на землю метеоритами и кометами вроде кометы Чурюмова-Герасименко. И дождь шел из другой воды, и снег, если шел. И организмы первых рыб и птиц, зверей, а потом и людей, несли в себе другую воду Она была в плазме крови, в тканях и органах, во внутри- и внеклеточной жидкости, в лимфе, в околоплодных водах, слезах, моче…
О проекте
О подписке
Другие проекты
