И когда осенью 1957 года Мэрилин, эта красавица с медовой шевелюрой, поцеловала его, наклонившись через стол, а потом очутилась в его объятиях и в его постели, Джеймс сам себе не поверил. В первый день в своей крошечной побеленной студии любовался, как безошибочно складываются их тела: ее нос гнездится в ямке меж его ключиц; выпуклость ее щеки вписывается в изгиб его шеи. Будто их отлили в одной изложнице. Он разглядывал ее, точно скульптор, кончиками пальцев обводил контуры ее бедер и икр. В любви ее волосы оживали. Золотая пшеница сгущалась янтарем. Эти волосы свивались и клубились, точно папоротниковые побеги. И ведь это Джеймс на нее так действовал. Поразительное дело. Она задремала в его объятиях, и волосы ее медленно распрямились, а потом проснулась – и они вновь пошли волнами. В белой голой комнате заискрился ее смех; она болтала, еле успевая вдохнуть, и руки ее порхали, пока Джеймс их не поймал, и они легли ему на ладони двумя теплыми птицами, а потом она снова притянула его к себе. Словно сама Америка его принимала. Не бывает такой удачи. Он страшился дня, когда вселенная заметит, что ему не полагается Мэрилин, и ее у него заберет. Или Мэрилин вдруг поймет свою ошибку и исчезнет из его жизни так же внезапно, как появилась. Со временем этот страх стал привычкой.
Джеймс по чуть-чуть менялся – старался, чтоб ей понравилось. Постригся, купил оксфордскую рубашку в синюю полоску – Мэрилин похвалила такую на прохожем. (Упрямый вихор торчал по-прежнему; впоследствии его унаследуют Нэт и Ханна.) Как-то раз в субботу, послушавшись Мэрилин, Джеймс купил два галлона бледно-желтой краски, сдвинул мебель в середину комнаты и расстелил на паркете брезент. Они красили один фрагмент, затем другой, и комната сияла все ярче, будто на стены ложились солнечные лучи. Докрасив, распахнули окна и устроились на кровати в центре. Квартирка была мала, до стен всего несколько футов, но в окружении сгрудившихся стульев, стола, кресла и комода Джеймс словно очутился на острове или плыл в открытом море. Мэрилин примостилась головой у него на плече; Джеймс поцеловал ее, и она руками обвила его шею, телом выгнулась ему навстречу. Еще одно крошечное чудо, всякий раз.
Проснувшись в сумерках, Джеймс заметил желтое пятнышко у нее на пальце ноги. Отыскал, где смазалось, когда Мэрилин во время любви задела стенку ногой, – пятно с монетку. Мэрилин он ничего не сказал, а вечером они расставили мебель по местам, и пятно спряталось за комодом. Всякий раз, глядя на комод, Джеймс радовался, будто сквозь сосновые ящики и сложенную одежду различал след, оставленный ее телом в его жилище.
На День благодарения Мэрилин в Вирджинию не поехала. Себе и Джеймсу сказала, что каникулы короткие, ехать далеко, но на самом деле понимала, что мать снова поинтересуется, не нарисовалось ли у Мэрилин каких перспектив, а что отвечать теперь – неясно. В общем, домой не наведалась, зато в тесной кухне у Джеймса запекла курицу, картофель кубиками и очищенный ямс на противне размером со стенографический блокнот – получился праздничный ужин в миниатюре. Джеймс сам не стряпал, обходился бургерами с «Кухни Чарли» и маффинами из «Хейс-Бикфорд» и взирал благоговейно. Мэрилин полила курицу жиром, глянула на Джеймса с вызовом, закрыла духовку, стянула с рук кухонные варежки и пояснила:
– Моя мать преподает домоводство. У нее в домашних богинях Бетти Крокер[12].
О матери она упомянула впервые. И таким тоном, будто это секрет – давно хранимый, а теперь осторожно, доверчиво открытый.
Хотелось ответить на ее доверие, на этот интимный дар. Джеймс однажды обмолвился, что его родители работали в школе, но не распространялся – надеялся, она решит, что учителями. Никогда не говорил, что школьная кухня была страной великанов, где все оптовых размеров – скатки фольги в милю длиной, банки майонеза, куда влезла бы его голова. Мать отвечала за уменьшение мира до приемлемых размеров: резала дыни на кубики не больше костяшек домино, раскладывала масло по блюдцам с булочками. Джеймс никому не рассказывал, что другие кухарки фыркали, глядя, как мать заворачивает несъеденное и уносит с собой, а не выбрасывает; что дома они разогревали эти остатки в духовке. За едой родители его расспрашивали. Что было на географии? Что было на математике? И он отвечал: «Монтгомери – столица Алабамы. У простых чисел только два делителя». Его ответов они не понимали, но кивали – радовались: Джеймс учит то, что им неведомо. За беседой он крошил крекеры в сельдерейный суп или отклеивал вощенку от клина сырного бутерброда и замирал в смятении – я ведь это уже сегодня делал – и терялся: что мы повторяем – уроки или весь школьный день? В пятом классе он бросил говорить с родителями по-китайски – не хотел марать свой английский акцентом; задолго до того бросил разговаривать с родителями в школе. Он опасался делиться этим с Мэрилин: вдруг она разглядит в нем то, что он всю жизнь видел сам, – тощего изгоя, что питается объедками, повторяет заученные реплики и старается сойти за своего. Самозванца. Он боялся, что она уже не будет смотреть на него иначе.
– Мои родители умерли, – сказал он. – Когда я только в колледж поступил.
Мать умерла, когда он был на втором курсе, – у нее в мозгу распустилась опухоль. Отец ушел полгода спустя. Осложнения пневмонии, сказали врачи, но Джеймс знал правду: отец просто не хотел жить один.
Мэрилин не ответила, но руками обняла его лицо, и ее мягкие ладони отдавали жаром духовки. Коснулись щек мимолетно – тут загудел таймер, и Мэрилин отвернулась к плите, – но согрели Джеймса насквозь. Он вспомнил руки матери – в шрамах от паровых ожогов, в мозолях от чистки кастрюль, – и ему захотелось губами прижаться к нежной ямке, где у Мэрилин пересекались линии жизни и любви. Он пообещал себе, что никогда не позволит этим рукам загрубеть. Мэрилин вынула из духовки глянцевитую бронзовую курицу – Джеймс глаз не мог отвести. Такая ловкость, такая красота – под ее водительством бульон сгустился в подливу, под ударами вилки картошка вспухла ватой. Почти волшебство. Спустя несколько месяцев, поженившись, они уговорятся: пусть прошлое уплывает в прошлое, хватит задавать вопросы, станем смотреть в будущее, а в прошлое не оглянемся.
Весной Мэрилин строила планы на четвертый курс, а Джеймс дописывал диссертацию, еще не зная, возьмут ли его преподавать на исторический факультет. Вакансия была, заявку он подал, а декан профессор Карлсон намекнул, что Джеймс – самый выдающийся аспирант на своем курсе. Джеймс между делом проходил собеседования и в других местах – в Нью-Хейвене, в Провиденсе, на всякий случай. Но в глубине души не сомневался, что его наймет Гарвард.
– Карлсон почти прямым текстом обещал, что меня возьмут, – говорил он Мэрилин, когда об этом заходила речь. Мэрилин кивала, целовала его и гнала от себя мысли о том, что будет через год, когда она доучится и уедет на медицинский бог знает куда. Гарвард, считала она, загибая пальцы. Коламбия. Джонс Хопкинс. Стэнфорд. Каждый палец – шаг дальше.
А в апреле события удивили их обоих. Профессор Карлсон объявил, что ему очень, очень жаль расстраивать Джеймса, но на истфак он возьмет его однокурсника Уильяма Макферсона, и мы ведь прекрасно понимаем, что Джеймсу выпадет масса других возможностей много где.
– Они объяснили почему? – спросила Мэрилин, и Джеймс ответил:
– Сказали, что я их факультету не соответствую.
И больше она об этом не заговаривала.
А спустя четыре дня – сюрприз похлеще: Мэрилин была беременна.
В общем, вместо Гарварда – наконец-то поступившее и с облегчением принятое предложение из скромного Миддлвудского колледжа. Вместо Бостона – захолустный Огайо. Вместо медицинского факультета – свадьба. Все вышло не по плану.
– Ребенок, – снова и снова твердила Мэрилин Джеймсу. – Наш ребенок. Это гораздо лучше.
Ко дню свадьбы она будет всего на третьем месяце, еще ничего не видно. Себе Мэрилин говорила: «Ребенок подрастет – вернешься и доучишься последний курс». Пройдет почти восемь лет, прежде чем учеба вновь примет реальные, достижимые, подъемные очертания, но этого Мэрилин не знала. Оформив бессрочный отпуск, она вышла из кабинета декана, не усомнившись, что мечты – медицинский факультет, врачебное дело, новая серьезная жизнь – послушной дрессированной собакой ждут ее возвращения. И все же, когда в вестибюле общежития она диктовала оператору в трубку материн номер, в голосе с каждой цифрой нарастала дрожь. Мать наконец подошла к телефону, и Мэрилин забыла поздороваться. Сразу выпалила:
– Я выхожу замуж. В июне.
Мать помолчала.
– Кто он?
– Его зовут Джеймс Ли.
– Студент?
Мэрилин бросило в жар.
– Он дописывает диссертацию. По американской истории. – Помялась и в итоге выдала полуправду: – Гарвард подумывает осенью его нанять.
– А, преподаватель. – Тут материн голос оживился: – Деточка, я так за тебя рада. Жду не дождусь, когда познакомишь.
Какое счастье. Мать не расстроилась, что Мэрилин бросает учебу. Ну правильно – с чего бы? Материнские надежды сбылись – дочь познакомилась с чудесным гарвардским мужчиной. Мэрилин зачитала по бумажке: пятница, 13 июня, одиннадцать тридцать, у мирового судьи; потом обед в «Паркер-хаус».
– Будет скромно. Только мы, ты и кое-какие наши друзья. Его родители умерли.
– Ли, – протянула мать. – Не родня каким-нибудь нашим знакомым?
Тут до Мэрилин дошло, что мать вообразила. 1958 год: в Вирджинии – да что там, в половине штатов – их свадьба противозаконна. Даже в Бостоне прохожие порой косились неодобрительно. Волосы у Мэрилин уже не белые, как в детстве, но светлые, и контраст бросается в глаза, когда ее блондинистая голова склоняется к чернильно-черной голове Джеймса в кинотеатре, или на скамейке в парке, или у прилавка в кафетерии «Уолдорф». По лестнице сбежала стайка рэдклиффских студенток, некая девица топчется поблизости, ждет очереди к телефону, остальные толпятся у зеркала, пудрят носы. Одна всего неделю назад прослышала о замужестве Мэрилин и зашла к ней «посмотреть, неужто это правда».
Мэрилин стиснула трубку, прижала ладонь к животу и как можно любезнее ответила:
– Не знаю, мама. Спроси его сама.
И мать приехала – впервые пересекла границу Вирджинии. Поджидая поезд на вокзале вместе с Джеймсом, который явился прямо с выпускной церемонии, Мэрилин уговаривала себя: мать все равно приехала бы, даже если б я сказала. Мать сошла на перрон, заметила Мэрилин, сверкнула улыбкой – невольной, гордой, – и на миг Мэрилин поверила безоглядно. Конечно, приехала бы. А затем улыбка мигнула, точно вспышка статики. Взгляд заметался между дородной блондинкой слева от дочери и тощим азиатом справа – мать поискала хваленого Джеймса, не нашла. Затем поняла. Спустя считаные секунды пожала Джеймсу руку, сказала, что очень-очень счастлива познакомиться, и разрешила взять ее багаж.
Вечером Мэрилин ужинала вдвоем с матерью, и о Джеймсе та не заговаривала до самого десерта. Мэрилин знала, о чем ее спросят (Почему ты его любишь?), и собиралась с духом. Но мать об этом не спросила, даже не помянула о любви. Проглотила кусок пирожного, посмотрела на дочь через стол и сказала:
– Ты уверена, что ему не просто вид на жительство нужен?
Мэрилин не хватило сил взглянуть ей в глаза. Она смотрела на материны руки, крапчатые, невзирая на перчатки и лимонный лосьон, на вилку, зажатую в пальцах, на крошку, повисшую на зубце. Меж бровей у матери проступила морщинка, словно по лбу полоснули ножом. Спустя многие годы Ханна заметит такой же след ужасной тревоги у своей матери, но не узнает, откуда он взялся, а Мэрилин ни за что не признает сходства.
– Он родился в Калифорнии, мама, – произнесла она, а мать отвела взгляд и промокнула рот салфеткой, оставив на льне два красных пятна.
Утром в день свадьбы, пока ждали в суде, мать теребила застежку сумки. Приехали почти часом раньше: а вдруг пробки, а вдруг не будет парковки, а вдруг пропустят назначенное время? Джеймс надел новый костюм и то и дело охлопывал нагрудный карман – сквозь темно-синюю шерсть щупал, не потерялись ли кольца. Такой робкий, нервозный жест – Мэрилин хотелось поцеловать Джеймса тут же, у всех на глазах. Через двадцать пять минут она станет его женой. Тут мать шагнула ближе и взяла ее за локоть – стиснула будто клещами.
– Пойдем, тебе надо губы подмазать, – сказала она, подталкивая дочь к женской уборной.
Можно было догадаться, что грядет. Все утро мать роптала. Платье у Мэрилин не белое, а кремовое. Совсем не подвенечное, слишком простенькое, только медсестры так одеваются. И почему дочь не хочет венчаться? В округе полно церквей. Какая отвратительная погода в Бостоне; отчего в июне так пасмурно? Маргаритки – не свадебный цветок; почему не розы? И куда Мэрилин торопится, зачем ей взбрело замуж сию минуту, почему нельзя чуточку подождать?
Лучше бы говорила гадости. Лучше бы не чинясь облила Джеймса грязью – мол, коротышка, или бедняк, или недотепа. Но мать лишь твердила снова и снова:
– Так нельзя, Мэрилин. Ты же сама понимаешь, что так нельзя. – Не поясняя, как именно – так. И неназванное так повисло в воздухе.
Мэрилин прикинулась глухой и вынула помаду из сумки.
– Ты передумаешь, – сказала мать. – Ты еще пожалеешь.
Мэрилин выкрутила помаду из тюбика, склонилась к зеркалу, и тут мать вцепилась ей в плечи – внезапно, отчаянно. И во взгляде ужас, будто Мэрилин бежит вдоль обрыва над бездной.
– Подумай о детях, – сказала мать. – Где вам жить? Вы же везде чужие. Ты всю жизнь будешь раскаиваться.
– Хватит! – рявкнула Мэрилин и кулаком грохнула о раковину. – Это моя жизнь, мама. Моя. – Она вырвалась, помада отлетела и ускакала по плиткам. У матери на рукаве осталась длинная красная полоса – Мэрилин не поняла, как это получилось. Ни слова больше не сказав, она толкнула дверь уборной, оставив мать в одиночестве.
Джеймс глянул на свою нареченную в тревоге.
– Что случилось? – прошептал он, подавшись к ней.
Она потрясла головой и шепнула торопливо, насмешливо:
– Да ничего. Моя мамочка считает, я не за того выхожу. Надо за того, кто больше на меня похож.
А потом сгребла Джеймса за лацканы и поцеловала. Что за бред, подумала она. Все так очевидно, о чем тут говорить?
Всего несколькими днями раньше в сотнях миль от Бостона поженилась и другая пара. Белый мужчина и черная женщина разделили славнейшую из фамилий – Лавинг[13]. Спустя четыре месяца их арестуют в Вирджинии – закон напомнит им, что всемогущий Боженька не велел белым, черным, желтым и краснокожим перемешиваться, не должно быть никаких нечистокровных граждан, не положено попирать расовую гордость. Возмутятся они лишь через четыре года, пройдет еще четыре – и с ними согласится суд, но пройдет немало лет, прежде чем их поддержат люди. И не все. Вот мать Мэрилин не поддержит.
Мэрилин и Джеймс разъединились; мать уже вернулась из уборной и безмолвно наблюдала издали. Она промокала и промокала рукав полотенцем, но красная отметина проступала в расплывшейся влаге застарелым кровавым пятном. Мэрилин стерла помаду у Джеймса с верхней губы и улыбнулась, а он опять ощупал нагрудный карман. Доволен собой, решила мать Мэрилин.
В воспоминаниях Мэрилин свадьба распалась на череду слайдов: волосок тонкой белой линии в бифокальных очках судьи; узелки гипсофилы в букете; влажная дымка на винном бокале, который подняла за новобрачных Сандра, прежняя соседка Мэрилин по общаге. Ладонь Джеймса под столом в ее руке, незнакомая полоска золота холодит кожу. А через стол – тщательно завитые кудри матери, напудренное лицо, плотно сжатые губы прячут кривой резец.
Больше Мэрилин ее не видела.
О проекте
О подписке