И люди замирали, завороженно смотрели на тучу, а потом, очнувшись, неслись в избы, летние кухни, сараи, срывали с вешалок и гвоздей рабочие куртки, штормовки, вытаскивали из-под лавок мешки со старым тряпьем, лопати́ной, мутный ломкий целлофан. Тащили в огород. Набрасывали тряпки, целлофан на колья, к которым были привязаны помидоры, не жалея, если обламывались верхушки, – главное теперь сохранить, спасти плоды. Расстилали целлофан на фасоль, на огурцы, арбузы. Но понимали: если сильно хлобыстнет – не спасут ни тряпки, ни целлофан…
Проходила волна холода – резкая, короткая, будто выдох. Затем еще одна волна, сильнее, затем еще, еще… Тряпки, целлофан задувало, сносило; люди прижимали их досками, ведрами, всем, что было под руками. Несли из-под навесов ящики – хоть как-то, хоть что-то сберечь.
Случалось, туча миновала деревню не опроставшись или раньше вываливала ледяную гальку. Но, бывало, обрушивала всю свою страшную ношу сюда…
Первые редкие градины ударяли в дерево построек, в ящики, ведра звонко, отдельно, как случайные. Казалось, сейчас тучу пронесет, унесет прочь. Нет, с каждым мгновением ударов больше, больше, каждый удар уже не выделить ухом. И вот слились в единый грохот. Градины падают одна к одной, одна к одной, одна на другую… Люди, поняв, что помочь огороду больше нечем, бежали, прикрывая головы, в укрытия. Отряхались там, почесывали ушибленные места, щупали взбухающие шишки под волосами. Потом высовывались, оглядывали небо. На юге, на севере, западе, востоке ясно, голубенько, а над ними, прямо над их огородом – мертвая пепельная серость.
Ледяные шарики колотят по шиферу, как пули, сшибают с подсолнухов лепестки, дырявят перец, на кабачках оставляют вмятины-язвы, режут плети гороха…
На несколько секунд град вроде бы затихает, но затем продолжается с новой силой. Воздух теперь состоит из градин; уже ничего не различить, кроме мельтешения шариков. Грохот становится стоном – это огород, земля, жизнь стонут от тысяч ударов.
Под тяжестью льда тряпки падают с кольев мешками, целлофан лопается, опрокидывая на зелень килограммы шуги. Все измочалено, покалечено, разворочено… Люди стоят под крышами и ждут. Стоят и ждут, когда кончится. Им сейчас остается только ждать.
После улицы в избе было не продохнуть – жара, духота. Ирина Викторовна остановилась в пороге, привыкая. Дверь не закрыла – пускай проветрится. Подошла к печке, сняла крышку с бака. Лицо обдало паром. Почти что кипит. Хорошо. Можно начинать.
Взяла стоящий у обувной полки замоченный, чтоб не болтался на топорище, кое-как подточенный топор. Постояла с ним, собираясь с силами, и направилась обратно во двор… Надо сделать необходимое дело.
На веранде прихватила заранее приготовленную старую клеенку, на крыльце еще постояла, перекосившись под тяжестью топора на одну сторону. Смотрела за ворота, на улицу, надеясь увидеть кого из стариков. Появился бы – попросила… И сама, конечно, сможет, справится, только больно тюкать, зная, что это последние, что больше не будет здесь курочек. Опустеет стайка, навсегда опустеет…
Но улица была безлюдна, нигде не звука. Оставшиеся жители, наверно, сидят по избам обессиленные, как после похорон, ждут завтрашнего утра, когда заглянут к ним и велят: «Всё, выходим».
Что ж, ладно. Сама их, только-только вылупившихся, выхаживала под лампой, кормила порезанными вареными яйцами, оберегала от взрослых, которые все норовили клюнуть, самой и кончать их жизнь. Так и честнее…
Спустилась, положила топор на чурку. Рядом расстелила клеенку, бросила по ее краям куски кирпичей. Еще постояла и, дернувшись, направилась в стайку.
Курицы снова метнулись навстречу, недоуменно – дескать, почто до сих пор не выпускаешь – квохча, отталкивая друг друга, чтоб быть ближе к выходу… Ирина Викторовна медленно, делая вид, что хочет осмотреть гнездо, стала приближаться к самой опасливой курице. И, оказавшись рядом, резко нагнулась, выбросила руку, схватила за крыло.
Курица дико кудахтнула, шарахнулась в сторону, дернулась, но Ирина Викторовна держала крепко. Сгребла в охапку, отвела лицо подальше, чтоб не клюнула. Скорее вышла из стайки, ногой закрыла дверь.
Перехватила бьющуюся, кричащую ношу, сжала левой рукой холодные лапки, поднесла к чурке, уложила голову на колючий спил. Взяла топор, подняла. В последний момент сквозь хлопанье крыла увидела испуганный, недоуменный глаз… Раздался туповатый, совсем не страшный «тук!». И голова упала на землю.
Клюв, продолжая движение крика, расползся в стороны, на глаза медленно наехала серая пленочка век. Гребешок из ярко-красного стал сиреневым… Голова умерла, а тело еще билось и вырывалось, хотело куда-то бежать. Ирина Викторовна терпеливо ждала… Вспомнила о топоре, воткнула в чурку.
И вот курица замерла, обмякла, отяжелела. Ирина Викторовна положила ее на клеенку, пошла за следующей.
Эти не убегали, не шарахались, когда она протягивала к ним руки. Многие приседали покорно, думая, видно, что хозяйка будет щупать у них яйца или понесет куда-то в лучшее, чем эта темная стайка, место.
Лишь когда видели лежащих без голов подруг, чурку и топор в малиновых каплях крови, догадывались о плохом, начинали рваться, но было поздно – голова опускалась на шершавое дерево, заносился топор. Тук! И всё…
Семь рыжих лежали на клеенке горкой, чтоб не мерзли. Осталась одна Чернушка.
Ирина Викторовна постояла у двери в стайку и не вошла. Позже.
Стала таскать куриц на веранду. Ощипывать решила там. На кухне жарко очень – воздуха не хватает.
Сложила безголовых на стол, принесла таз, расстелила на полу тот же самый кусок клеенки… Теперь долгое и нудное занятие.
Так, первую в таз и – к печке. Сунула в бак с горячей водой, держа за ноги, помакала, покачала, считая шепотом:
– Раз, два, три… восемь, девять, десять…
Хватит, а то кожа обварится.
С трудом, обеими руками вытянула из бака мокрую, в пару, тяжесть, перевалила в таз.
Потом дергала перья. Поначалу по привычке отделяла крупные от мелких и пуха, но вспомнила, что пух ни на что уже не сгодится – не успеет высушить, – стала бросать в одну кучу.
Хотелось думать о том, как ощипает всех, обмоет, упакует. Как потом пообедает с удовольствием… Но думалось о Чернушке.
Да, легче всего тоже взять и тюкнуть, ощипать, положить к остальным тушкам. И не отличить… Курицы – они и есть курицы, для этого их и держат, чтоб снесли положенное количество яиц, оставили потомство, а осенью стали такими вот тушками, пропитанием человеку долгой зимой.
Но Чернушку безголовой, голой тушкой Ирина Викторовна представить не могла. Пыталась убедить себя, что убить и съесть то, что предназначено для этого, – нормально, но становилось противно, будто представляла, как кошку на еду обдираешь или собаку…
Вспомнила, как ходили вдвоем по огороду, словно две хозяйки, примериваясь к делам; как Чернушка, понаблюдав за копающей грядку Ириной Викторовной, тоже пыталась лапками ворошить землю, и не по-куриному, разгребая ее прочь за себя, чтоб увидеть, есть ли глубже что съедобное, а как-то иначе, ковыряя землю ноготками, как лопатой… Вспомнилось и такое: когда, несколько лет назад, у куриц долго не было петуха и пришло время садиться парить яйца, Чернушка вдруг стала топтать молодок, и те не сопротивлялись, покорно приседали, распустив крылья.
В первые разы, увидев такое, Ирина Викторовна испуганно кышкала, разгоняла куриц, а потом даже зауважала за этот инстинкт продолжения рода и побежала по деревне искать им петуха. Нашла, купила, принесла. А курицы его не приняли – клевали так, что он по полдня прятался под ящиками, к горшку с водой подойти боялся. Особенно злило куриц его кукареканье – прямо накидывались всей стаей, только он начинал свое «кукареку»… Спал петушок на самом нижнем седале, в уголке, ходил, волоча по земле хвост.
– Что ж вы делаете, а! – не раз ругалась на куриц Ирина Викторовна. – Совсем забили парня. Как не стыдно-то?!
И однажды заметила: когда устраивались на ночлег, Чернушка села рядом с петушком, что-то напевала ему жалеюще. Тот отзывался тоненьким бормотком.
На следующий вечер еще две курицы сидели на той же жердине. И вскоре петушок расправился, закукарекал без опаски, стал ходить гордо, сверкая глазами, покрикивал на кур, а те отвечали ему покорным уканьем… Тем летом три курицы парить сели, в их числе и Чернушка.
Сколько может прожить курица? Когда начинается у нее старость?.. Лет в пять или семь у Чернушки выросла уродливая верхняя половина клюва, задралась, как у кулика. Заметив, что она не может сама ни есть, ни пить, Ирина Викторовна засовывала ей в рот зерна и червяков, поила из клизмы. Как с ребенком или с немощным больным возилась.
Нарост отвалился, Чернушка повеселела, но потом еще два раза он отрастал, и опять приходилось кормить и поить.
Чернушка-Чернушка, что с тобой делать?.. Убить тебя хозяйка не могла. Оставить здесь? Оставь – так эти поджигатели поймают и зажарят. Или собака задавит…
– Ладно, вечер еще, ночь… Поглядим…
И хоть понимала, что ничего-то она не надумает, Ирина Викторовна все-таки немного успокоилась, заторопилась скорей доощипать тушки. Не то чтобы время поджимало уже, но силы кончались. Найдет упад – и рукой не пошевелишь.
Надо поесть. Хоть и не хочется, но надо… Сейчас выпотрошит, натушит печенки. Быстро и сытно.
В последнее время Ирина Викторовна готовила редко, сразу на несколько дней. Сварит полную кастрюлю гречки, а потом разогревает, ест с салом вприкуску. В сенях почти круглые сутки теперь держался холод. Это удобно – разогревки, – да и не было желания стряпаться, придумывать блюда. Посуду мыть… Тем более запасы продуктов все уже в городе. И соленья, и мука, крупы… Завтра и курочек туда повезет. Есть сидор вместительный, брезентовый, в него сложит и повезет.
«А с Чернушкой-то как?» – будто кто спросил за спиной и в самое ухо. Ирина Викторовна аж вздрогнула, хотела было обернуться. Догадалась, что спросила сама себя, досадливо и болезненно поморщилась. Сказала вслух:
– Посмотрим. Есть еще время.
«Да чего уж смотреть… Чего ее мучить?»
– Ничего, все вон мучамся. – Ирина Викторовна именно сейчас решила, как поступит с курицей, но боялась сказать об этом самой себе – казалось, скажи, точнее, хотя бы оформи это решение в точную фразу, и сама увидит, что оно глупое, нелепое, и придется передумывать.
– Все мучамся, а ей за что? Не будет она мучаться… Чернушка.
Ощипала абы как. На крыльях, гузке, голенях, на горле остались волоски, пеньки… Ничего, потом доделает, в городе, не торопясь. Только бы в морозильник все влезли. Тут у нее ледник – хоть тонну мяса туда спускай, а там…
Нет, не хотелось вспоминать ту клетушку, в которую она завтра вселится, где придется доживать. Год, два, пять…
– Ла-адно, – снова вздохом протянула Ирина Викторовна, успокаивая себя, и услышала в этом своем «ла-адно» что-то куриное: курицы так же успокаивали петуха, когда тот вскрикивал, возмущенный непорядком. Он вскрикивал, а они откликались тихо и мягко: «Ла-адно. Ла-адно тебе». Да и она сама подобным образом успокаивала мужа. А теперь вот сама себя.
Принесла нож и доску, тарелки, стала разрезать брюшки. Забиралась рукой в нутро, вытаскивала еще сохраняющие тепло жизни потроха. Больно становилось, когда встречала гирляндочки яиц: оранжевые овальчики висят на стебельках, будто виноградины, или – больше на помидорки похоже… Да, рано пришлось рубить – еще бы с месяц неслись хорошо.
Обмыла выпотрошенные тушки и сложила в ведро в сенях. Хорошее ведро, эмалированное, но откололся на дне кусочек эмали размером с копейку, и через каких-нибудь два года ведро прохудилось. Ирина Викторовна залепляла дыру то замазкой, то этой жвачкой из магазина, но все равно воду в ведре держать опасно: отойдет заплатка, и вытекут двенадцать литров, а это беда – промокшие плахи пола.
Вообще ненадежна эмалированная посуда – обязательно происходит такой вот скол, и образовывается дырочка. Будто специально так делают, чтоб не навечно было и раз в несколько лет шел человек и покупал новое ведро, новый бак, кастрюли. Ведь есть же нержавеющее железо – вон алюминиевые кастрюли, ведра лет сорок как служат; дочка лет десять назад кастрюлю подарила из блестящего легкого металла – тоже, кажется, долговечная. А с эмалью… Клюешь на ее красоту, чистоту, а потом горюешь…
Сложив тушки, накрыла перевернутой крышкой, поставила сверху старый чугунок, чтобы крыса или кошка какая приблудная не забралась. Теперь надо разобраться с потрохами. Жир, сердца, легкое, желудки, печенку, вырезав из нее зеленоватую пуговку желчи, – все отдельно… Разрезала и вывернула тугие мешочки желудков. Очистила, промыла.
Так, печенку потушит, а остальное расфасует по мешочкам.
– Руся-а, – голос, – Руся, дома ты, нет?
Ирина Викторовна дернулась от неожиданности – второй день не слышала человеческой речи, не выходила за калитку.
– Дома-дома, проходите! – И сама направилась навстречу медленно, шумно поднимающейся по ступеням крыльца гостье; почему-то ей показалось, что пришла не оставшаяся в деревне ее сверстница, а одна из живших у них женщин-блокадниц, которые и называли ее, Ирину, – Ирусей, Русей… Почти семьдесят лет назад они жили здесь, а вот сместилось в голове – и исчезли на мгновение эти семь десятилетий…
Это была Зинаида. Когда-то передовая строительница социализма, активистка, прорабатывающая бездельников и пьяниц, горячо выступающая на собраниях… Теперь ей восьмой десяток, силы почти кончились, идеалы несколько раз менялись, но все же она продолжала торопливо ходить по улицам, навещала больных, передавала из избы в избу новости, которые в последние годы становились всё грустнее и горше. И сейчас Ирина Викторовна испуганно смотрела на Зинаиду, ожидая плохой вести.
– Чего ты? – удивленно нахмурилась Зинаида, поймав этот взгляд.
– А ты?.. Чё случилось?
– Да ничё… Ничё не случилось… попроведать зашла вот.
– А-а. – Ирина Викторовна облегченно выдохнула. – А я уж… Ну, заходи. Я тут с курицами покончила. Отеребила. – Кивнула на горку перьев на полу веранды.
– Я тоже, – ответила Зинаида. – У меня три всего оставалося. У одной – полно брюхо яичек. И капашны и готовы почти.
О проекте
О подписке