Ночью перед экскурсией Амальфитано в первый раз услышал голос. Наверное, он слыхал его и раньше, на улице или во сне, и думал, что это часть чьей-то беседы или что ему снится кошмар. Но той ночью он услышал голос, и сомнений не осталось: голос обращается к нему. Поначалу Амальфитано решил, что сошел с ума. А голос сказал: «Привет, Оскар Амальфитано, пожалуйста, не бойся, ничего плохого не происходит». Амальфитано все равно испугался, встал и во весь дух помчался в комнату дочери. Роса мирно спала. Амальфитано включил свет и проверил запоры на окне. Роса проснулась и спросила, что с ним. То есть не что происходит, а что с ним такое. Видимо, у меня лицо перекошено, подумал Амальфитано. Он присел на стул и сказал, что, наверное, сильно разнервничался, ему что-то послышалось, и он раскаивается в том, что притащил ее в этот заразный город. Не волнуйся, все хорошо, ответила Роса. Амальфитано поцеловал ее в щечку и вышел, закрыв за собой дверь. А свет не выключил. Потом, когда сидел и смотрел из окна гостиной на сад, на улицу и на застывшие в неподвижности ветви деревьев, он услышал – Роса выключила свет. Амальфитано бесшумно вышел в заднюю дверь. Фонарик бы, но фонарика не было, пришлось обойтись без него. Сад был пуст. На сушилке так и висел «Геометрический завет», несколько пар носков Амальфитано и брюки дочери. Он обошел дом – на крыльце тоже никого, подойдя к решетке, он оглядел улицу, но выходить не стал, впрочем, там никого и ничего не было, кроме собаки, которая спокойненько шла к проспекту Мадеро – там находилась автобусная остановка. Дожили, собаки на остановки ходят, сказал себе Амальфитано. Он пригляделся – нет, не породистая собака, обычный двортерьер. Дворняжка. Тут он рассмеялся – но про себя. Вот же слова все эти чилийские. Эти трещинки души-психики. Этот каток для игры в хоккей площадью с провинцию Атакама, где никто из играющих никогда не видел игрока другой команды, разве что время от времени одного из своих. Потом Амальфитано вернулся в дом. Запер дверь на ключ, проверил, закрыты ли все окна, и вытащил из ящика на кухне нож с коротким и прочным лезвием; положил его рядом с томиком по французской и немецкой философии с 1900 по 1930 год и снова сел за стол. Голос сказал: «Ты это, не думай, что мне так уж легко. А если все равно так думаешь – ты на сто процентов не прав. Потому как мне сложно. Процентов на девяносто». Амальфитано прикрыл глаза и подумал: «Всё, схожу с ума». Дома среди лекарств не было транквилизаторов. Он поднялся. Пошел на кухню и двумя руками умыл лицо холодной водой. Вытерся кухонным полотенцем и рукавами. Попытался вспомнить, как психиатры называют аудиофеномен, который сейчас звучал в его голове. Вернулся в кабинет и, закрыв дверь, снова сел за стол, оперев склоненную голову на руки. Голос произнес: «Прости меня, пожалуйста. Умоляю – успокойся. Умоляю, не воспринимай это как покушение на твою свободу». Мою свободу? Не успев оправиться от изумления, Амальфитано допрыгнул до окна, открыл его и уставился на видимую часть сада и стену или изгородь соседнего дома, усеянную осколками стекла; фонари причудливо отражались в останках битых бутылок, отсверкивая то зеленым, то коричневым, то оранжевым, словно бы в этот час ночи изгородь из заградительной превращалась в изгородь украшательную (или же лишь играла в превращение), крошечный фрагмент хореографической картины, в которой даже сам хореограф, стало быть феодальный сеньор соседнего дома, не мог различить самые элементарные ее части – те, что затрагивали прочность, цвет и атакующий или оборонительный характер этого сооружения. Или словно бы на изгороди вдруг завелся вьюнок, подумал Амальфитано, закрывая окно.
Той ночью голос больше себя не проявил, и Амальфитано спал очень плохо: его потряхивало и что-то терло, словно бы кто-то царапал ему руки и ноги, а тело заливал пот; но в пять утра мучительная тревога отпустила, и в сон вошла Лола, которая приветственно махала ему из парка за большой решеткой (Лола находилась по другую ее сторону), а еще там были два лица – друзья, которых он уже несколько лет как не видел (и, наверное, больше никогда не увидит), и комната с покрытыми пылью книгами по философии (собрание, кстати, выглядело очень внушительно). В тот самый час полиция Санта-Тереса на окраине города обнаружила труп другой девочки в неглубокой могиле на пустыре, и сильный западный ветер снова разбился об отроги восточных гор, взметывая пыль, листы газетные и картонные, оставляя на своем пути по Санта-Тереса бумажный мусор и теребя белье, которое Роса развесила в саду за домом, словно бы ветер, этот юный энергичный и так мало живущий ветер, пробовал на вкус рубашки и брюки Амальфитано и залезал в трусы его дочери, и читал страницы «Геометрического завета» в поисках чего-нибудь полезного, чего-то, что объяснило бы, почему улицы и дома, по которым он несся галопом, складываются в такой любопытный пейзаж, или даже разъяснило, чем он, ветер, является для самого себя.
В восемь утра Амальфитано выполз на кухню. Дочка спросила его, как спалось. Вопрос был риторическим, однако Амальфитано ответил на него, молча пожав плечами. Когда Роса отправилась за покупками (нужно было купить еды для дня, который они планировали провести за городом), он налил себе чаю с молоком и отправился пить его в гостиную. Затем раздвинул занавески и задался вопросом: а в силах ли он отправиться в поездку, предложенную сеньорой Перес? И решил – да, в силах, а то, что случилось прошлой ночью, – ответ тела на атаку местного вируса или начало гриппа. Перед душем Амальфитано померил себе температуру. Температуры не было. Десять минут он простоял под потоком воды, вспоминая, как вел себя прошлой ночью, и ему стало стыдно – даже щеки залило краской. Время от времени он поднимал голову, чтобы душ бил ему прямо в лицо. Вода здесь была на вкус не такая, как в Барселоне. Она казалась более плотной, словно бы ее ничем не очищали, и так она и текла – вода, насыщенная минеральными солями, с отчетливым вкусом земли. В первые же дни после переезда они с Росой приобрели привычку чистить зубы в два раза чаще, чем в Барселоне – им казалось, что зубы буквально чернеют, словно бы тонкая пленка из подземных вод Соноры затягивала эмаль. Впрочем, со временем Амальфитано снова стал их чистить не чаще трех или четырех раз в день. Росу ее внешность заботила больше, поэтому она так и продолжала их чистить по шесть или семь раз в день. У нее в классе были дети с зубами цвета охры. У сеньоры Перес зубы были белые. Однажды он прямо спросил: а правда, что зубы чернеют от воды в этой части Соноры? Госпожа Перес не знала. Сказала, что впервые об этом слышит, и пообещала выяснить. Да ладно, неважно, встревожился Амальфитано, неважно, короче, не надо, я тебя ни о чем не спрашивал, хорошо? И тут на лице сеньоры Перес нарисовалось некоторое замешательство, словно бы за этим вопросом стоял другой, крайне бестактный или ранящий самолюбие. Слова надо тщательней подбирать, пел Амальфитано под душем – он чувствовал себя полностью отдохнувшим, что, без сомнения, делало честь его характеру и чувству ответственности.
Роса вернулась с газетами, которые оставила на столе, и принялась делать бутерброды с тунцом, хамоном, салатом, кругляшами помидоров, с майонезом или соусом «1000 островов». Она завернула их в бумажные полотенца и в фольгу, положила в пакет, а пакет – в коричневый рюкзачок, на котором по кругу шла надпись – «Университет Финикса»; туда же сунула две бутылки воды и дюжину бумажных стаканчиков. В половине десятого они услышали, как сигналит машина сеньоры Перес. Сыну сеньоры Перес было шестнадцать, и он был невысокий, с широкими плечами и квадратным лицом – наверное, каким-то спортом серьезно занимался. Лицо его и часть шеи покрывали прыщи. Сеньора Перес была в джинсах, белой рубашке и в белом же платке. Черные очки – чуть великоватые – скрывали ее глаза. Издалека она походила на мексиканскую актрису семидесятых годов. Когда Амальфитано сел в машину, призрачное ощущение развеялось. Сеньора Перес осталась за рулем, и он расположился рядом. Они направились к востоку. Поначалу дорога шла по долинке, обложенной, как сплошным швом, камнями, которые словно бы упали с небес. Гранитные обломки – ни родства, ни продолжения рода. Также встречались какие-то посадки, участки, на которых невидимые крестьяне выращивали фрукты, которые не сумели разглядеть ни сеньора Перес, ни Амальфитано. Потом они выехали к пустыне и к горам. Там лежали отцы сироток-обломков, которых они только что видели по дороге. Гранит, вулканические породы, вздымающиеся в небо по образу и повадкам птиц, только птицы эти – птицы боли – так подумал Амальфитано, пока сеньора Перес рассказывала ребятам о месте, куда они направлялись, в красках расписывая его, и образы этого рассказа то вызывали отвращение (бассейн, вырубленный в живом камне), то манили тайной, как те голоса, что слышны на смотровой площадке и которые, совершенно очевидно, высвистывал ветер. Когда Амальфитано обернулся посмотреть, как там ребята, не скучно ли им, то увидел, что за ними тащатся четыре машины, обреченно ожидая, когда же можно будет их обогнать. В этих машинах наверняка ехали счастливые семьи: мать, чемодан продуктов для пикника, двое детей и отец, ведущий машину с опущенным боковым стеклом. Амальфитано улыбнулся дочери и снова стал смотреть на дорогу. Спустя полчаса они поднялись на холм, с которого открывался вид на тянущуюся за их спинами огромную пустыню. Машин за ними прибавилось. Видимо, гостиница, или едальня, или ресторан, или отель на час, в который они отправлялись, явно был в моде у жителей Санта-Тереса. Он раскаялся в том, что принял приглашение. А потом взял и уснул. Проснулся, когда приехали. Ладонь сеньоры Перес лежала у него на лице – но что это был за жест? Ласка? Что-нибудь другое? Ладонь ее напоминала ладонь слепого. Росы и Рафаэля уже не было в машине. Он увидел почти заполненный паркинг, солнце, яростно пылающее на хромированных поверхностях, дворик чуть повыше, парочка, обнявшись за плечи, рассматривает что-то недоступное его зрению, ослепительное небо, полное низких туч, далекая музыка и голос, который что-то пел или шептал очень быстро, и различить слова песни не удавалось. Амальфитано увидел лицо сеньоры Перес – прямо в нескольких сантиметрах от своего. Он взял ее руку и поцеловал ее. Рубашка вся вымокла от пота, но больше всего его удивило вот что – сеньора тоже обильно потела.
День, несмотря на все, прошел отлично. Роса и Рафаэль искупались в бассейне, родители смотрели на них, сидя за своим столиком, а потом дети к ним присоединились. Потом вся компания купила что-то попить и пошла гулять по окрестностям ресторанчика. В некоторых местах гора оползала, в глубине и в потревоженных стенах домов просматривались большие раны, из которых высовывались камни других цветов – а может, просто убегавшее к западу солнце расцветило их непривычными красками: темные осадочные и андезитные породы, скованные песчаниками, острые туфовые скалы и огромные наплывы базальта. Время от времени появлялся уцепившийся за скалу сонорский кактус. А вдалеке высились еще горы, рассеченные крохотными долинками, и еще горы, а дальше их вершины тонули в дымке, укутывались в туманы среди обширного кладбища облаков, а за ними уже раскинулись Чиуауа, и Нью-Мексико, и Техас. Завороженные видами, все четверо сидели на камнях и молча ели. Роса и Рафаэль заговорили только для того, чтобы поменяться сэндвичами. Сеньора Перес, похоже, погрузилась в какие-то свои размышления. Амальфитано же пейзаж не радовал, а утомлял и нагонял тучи на сердце – такой пейзаж, думал он, подходил только молодежи или придурочным старикам, или старикам бесчувственным, или старикам-злыдням, что всегда готовы наказать себя и других каким-нибудь невыполнимым заданием, и так до последнего своего вздоха.
Той ночью Амальфитано долго не мог уснуть. Дома он первым делом прошел в сад за домом – висит ли на месте книга Дьесте. По дороге назад сеньора Перес попыталась быть учтивой и завела разговор, который, по идее, должен был заинтересовать всех четверых, но сын ее задремал, как только они поехали, а вскоре прикорнула, прислонившись лицом к стеклу, Роса. Амальфитано немедленно последовал примеру дочери. Снился ему женский голос – но не сеньоры Перес, а какой-то француженки, которая говорила про знаки и числа и еще что-то непонятное для Амальфитано – про какую-то «раздерганную историю» или «разобранную и вновь собранную историю», причем понятно же всем: история, которую пересобрали, – это же будет совсем другая история – комментарий на полях, здравое примечание, раскат хохота, который все длится и длится и перепрыгивает с андезитов на риолиты, а с них на туф, и из этого собрания доисторических пород возникает что-то вроде ртути, латиноамериканское зеркало, говорил голос, грустное латиноамериканское зеркало богатства, нищеты и постоянных бесполезных метаморфоз, зеркало, что умеет плавать под парусами боли. А потом у Амальфитано переключился сон: он уже не слышал никакого голоса – наверное, потому, что крепко уснул, – и снилось ему, что он подходит к женщине, женщине, состоящей только из пары ног, и стоит она в конце темного коридора, а потом услышал, как кто-то смеется над его храпом – сын сеньоры Перес, конечно, – и подумал – так лучше. Когда они уже въезжали в Санта-Тереса по восточному шоссе – дорогу в эти часы заполняли раздолбанные грузовики и маломощные фургоны, возвращавшиеся с местного рынка или из некоторых городов Аризоны, – он проснулся. Оказалось, что уснул с открытым ртом – даже на ворот рубашки слюни натекли. Так лучше, лучше, намного лучше. Бросив на сеньору Перес довольный взгляд, он обнаружил, что та немного загрустила. Пока дети не видели, она легко поглаживала ногу Амальфитано, а тот крутил головой, разглядывая лоток с такос, рядом с которым стояла пара полицейских и пила пиво, и они разговаривали и всматривались, похлопывая по кобурам на бедре, в черно-красные сумерки, похожие на кастрюлю с густым чили, чья кипящая подлива медленно угасала на западе. Когда Амальфитано и Роса приехали, солнце совсем село, но тень от книги Дьесте, висевшей на сушилке, падала четкая, устойчивая, более рациональная, подумал Амальфитано, чем все, что он видел за пределами Санта-Тереса и в самом городе: образы, которые не приткнешь, образы, в которых содержалась вся сиротская печаль мира, – фрагменты, фрагменты…
Ночью он со страхом ждал голос. Амальфитано попытался подготовиться к занятиям, но вскоре обнаружил, что готовиться к теме, которую знаешь досконально, совершенно бесполезно. Подумал: а что, если нарисовать на белой бумаге то, что стояло перед ним? А если снова нарисуются эти простейшие геометрические фигуры? В результате он нарисовал лицо, которое потом стер, а потом и вовсе погрузился в воспоминания об этом исчерканном лице. Припомнил (словно бы вскользь, как припоминают молнию) Раймунда Луллия и его волшебную машину. Волшебную – но бесполезную. Снова кинув взгляд на белый лист, он обнаружил, что написал в три вертикальных ряда следующие имена:
Пико дела Мирандола ____Гоббс ________Боэций
Гуссерль _______________Локк_________Александр Гальский
Ойген Финк ____________Эрих Бехер ____Маркс
Мерло-Понти ___________Витгенштейн __Лихтенберг
Беда Достопочтенный ____Луллий _______Де Сад
Святой Бонавентура ______Гегель _______Кондорсе
Иоанн Филопон __________Паскаль _____Фурье
Святой Августин _________Канетти ______Лакан
Шопенгауэр _____________Фрейд _______Лессинг
Некоторое время Амальфитано читал и перечитывал имена, по горизонтали и по вертикали, от центра к полям, снизу вверх, с пропусками и как Бог на душу положит, а потом рассмеялся и подумал: все это трюизм, то есть высказывание, утверждающее что-то всем очевидное и потому бесполезное. Затем выпил стакан воды из-под крана, воды с Сонорских гор, и, ожидая, пока жидкость стечет вниз по горлу, вдруг перестал дрожать – а та дрожь была незаметной, точнее, только он ее чувствовал, – и принялся размышлять о водоносных слоях Сьерра-Мадре, которые там, в бесконечной ночи, поставляли воду городу, и также он подумал о водоносах, что поднимались из своих убежищ совсем рядом с Санта-Тереса, и о воде, которая покрывала зубы тонкой охряной пленкой. Допив, он посмотрел в окно и увидел удлиненную, как гроб, тень, которую подвешенная книга Дьесте отбрасывала на землю.
Однако голос вернулся и на этот раз просил, умолял его вести себя как мужчина, а не как пидорас. Пидорас? Да, пидорас, петушок, пидорок, сообщил голос. Го-мо-сек-су-а-лист, сказал голос. И тут же поинтересовался: а ты, случаем, не из этих? Каких? – испуганно переспросил Амальфитано. Го-мо-сек-су-а-листов, ответил голос. Но не успел Амальфитано ответить, как голос тут же поспешил уточнить, что он, конечно, сказал это в переносном смысле, что ничего не имеет против пидоров и пидорасов, даже наоборот, некоторыми поэтами из тех, что признали в себе эти наклонности, он безгранично восхищается, не говоря уже о некоторых художниках и некоторых чиновниках. Некоторых чиновниках? – переспросил Амальфитано. Да, да, да, сказал голос, очень молодых, мало поживших чиновниках. Людях, что изошли невольными слезами над официальными документами. Павших от своей же руки. Затем голос замолчал, а Амальфитано притих в своем кабинете. Прошло время, четверть часа, а может, и целый день, и голос сказал: предположим, я твой дед, отец твоего отца, и предположим, что в связи с этим у меня есть право задать вопрос личного характера. Ты можешь ответить мне, если желаешь, или не ответить, но я могу спросить тебя. Мой дед? – переспросил Амальфитано. Ну да, твой дедушка, дедулечка, сказал голос. Так вот, вопрос: ты пидор? Побежишь прочь из этой комнаты? Ты го-мо-сек-суа-лист? Побежишь будить дочку? Нет, решительно сказал Амальфитано. Я слушаю. Говори, что должен сказать.
И голос произнес: так ты – да? Пидор, да? И Амальфитано твердо ответил, что нет, да еще и головой отрицательно помотал. Не выбегу из комнаты. Моя спина и подошвы ботинок никогда не будут последним, что ты увидишь – если ты, конечно, можешь видеть. И голос ответил: видеть, видеть в полном смысле этого слова, я, честно говоря, не могу. Или могу, но не очень. Я и так тут сижу, хренью всякой занимаюсь, а ты – видеть. Где – тут? – удивился Амальфитано. В твоем доме, где же еще, сказал голос. Это мой дом! – взвился Амальфитано. Да, я понимаю, не нервничай так. Я и не нервничаю, сказал Амальфитано, я же у себя дома. И подумал: а чего это он просит меня не нервничать? И голос сказал: думаю, это станет началом большой и крепкой дружбы. Но для этого нужно расслабиться и не нервничать, ибо только спокойствие не способно предать нас. И Амальфитано спросил: а что, все остальное нас предает? А голос сказал: да, действительно, да, это трудно признать, точнее, тяжело это признавать в разговоре с тобой, но это абсолютненькая истинка. Предает ли нас этика? Чувство долга предает нас? Честность? Любопытство? Предает ли нас любовь? Смелость? Предает ли нас искусство? Да, сказал голос, всё и вся нас предает, или предает тебя, и хотя это другой случай, но в данном положении – то же самое, всё и вся, и только спокойствие нас не предает, хотя, позволю себе отметить, и в этом случае нет никаких гарантий. Нет, ответил Амальфитано, смелость – она никогда не предает. И любовь к детям – тоже нет. Ах нет? – заметил голос. Нет, уперся Амальфитано, чувствуя, как на него нисходит спокойствие.
И потом, шепотом, как и все то, что сказал перед этим, он спросил: а спокойствие – это, случайно, не антоним безумию? А голос ответил: нет, ни в коем случае, просто ты боишься сойти с ума, но не волнуйся, ты не сходишь с ума – ты просто беседуешь в непринужденной обстановке. Значит, я не схожу с ума, сказал Амальфитано. Нет, абсолютно точно – нет, сообщил голос. Значит, ты мой дедушка? Папусик, поправил голос. Значит, все нас предает, даже любопытство, честность и любовь. Да, сказал голос, но утешься – тут можно всласть поразвлечься.
О проекте
О подписке
Другие проекты
