Тоска – томление – прелесть архива: ощущение головоломки, мозаики, как будто все эти голоса могут составить единый голос, и тогда сделается единый смысл, и можно будет вынырнуть из морока, в котором нет ни прошлого, ни будущего, а только стыдотоска – никто не забыт ничто не забыто – никому не помочь, а забыты все.
Кто я, не Харон ли я?
Ночной кораблик в Питере, стайка резвых иностранок: – А Вы нас покатаете? – Покатаем? – А Вы насколько пьяны? – Да пошла ты! – ласково-удивлённый клёкот. Мы заходим на кораблик, и я вижу возле рулька початую бутылищу, даже скорее жбан. Харону трудно на трезвую голову: души ропщут.
Архивист перевозит души из одной папки в другую, из такой папки, откуда никто никогда не услышит, в такую, откуда кто-нибудь – ну хоть совсем ненадолго.
Читатель становится архивом для того, чтобы произвести новых читателей, это уже физиология, остановиться читать нельзя.
Иногда казалось, что единственный способ снова сделать это читаемым – переписать всё заново, как башмачкин, букву за буквой, язычок старательно высунут: как у котика, как у ботика. Обвести блёкнущие каракули, таким образом их обновив, привнеся в сегодня сам этот акт по-над-писывания.
Слово за словом, исчезающие, как жир и сахар в ноябре, склонения спряжений. Запятые и тире бледнеют и падают, перестают делать смысл, не дышат и тают. Знаки препинания умерли в блокадных дневниках первыми, лишние знаки, как лишние люди, бескарточные беженцы из Луги и Гатчины.
Главное – противостоять времени: время будет давить на тебя.
Но смысл всей затеи – не дать чужому времени смешаться с временем, которое ты несёшь себе, в себе.