Читать книгу «KISS. Лицом к музыке: срывая маску» онлайн полностью📖 — Пола Стэнли — MyBook.
image

Часть I. Негде спрятаться, детка, некуда бежать

1

Вообще, «дом» – это очень интересное понятие. Вот для большинства людей дом – надежное убежище. Мой первый дом был для меня чем угодно, только не убежищем.

Я родился 20 января 1952 года. При рождении мне было дано имя Стэнли Берт Айзен. Нью-йоркская квартира, в которую родители привезли меня, располагалась на пересечении 211-й улицы и Бродвея, это самый северный край Манхэттена. Я родился с врожденным дефектом, который называется микротия. Это когда ушная раковина не смогла развиться, и вместо уха – бесформенная масса, размер которой зависит от тяжести состояния. У меня на правой части головы нарост – не крупнее бородавки. К тому же ушной канал оказался перекрыт, так что на правую сторону я не слышал. Из-за этого я не мог определять положение источника звука, также мне было ужасно сложно понимать людей, если есть хоть какой-нибудь фоновый шум или разговор. Из-за этих проблем я стал инстинктивно избегать любых ситуаций, где нужно было общаться. Мое самое раннее воспоминание: мама, папа и я в нашей гостиной, где шторы закрыты, как будто наш разговор должен остаться строго между нами. «Если кто-нибудь когда-нибудь тебя спросит, что случилось с твоим ухом, – наставляют меня родители, – Скажи им, что таким родился».

Вначале… был Звездный Мальчик


Моя сестра, папа и я в парке Инвуд-Хилл недалеко от нашего дома в Верхнем Манхэттене, 1952 год


Мы с мамой и папой на озере Мохеган-Лейк в Нью-Йорке


Если мы игнорируем это – так, похоже, полагали мои родители, – то этого не существует. Эта философия определяла и порядок в нашем доме, и большую часть моего детства. Для сложнейших ситуаций я получал простейшие ответы. Но вопреки тому, что родители проблему мою игнорировали, все остальные ее замечали.

Дети явно отделяют личность от уродства, поэтому я стал восприниматься не как маленький ребенок, а как объект. Но пялились-то на меня не только дети, но и взрослые, что значительно хуже. Однажды в магазине на 207-й улице, недалеко от нашего дома, я вдруг почувствовал, что какой-то взрослый человек в очереди уставился на меня, причем разглядывает меня как некую диковинную штуковину. Такой взгляд не ограничивается тобой и глазеющим на тебя. Напротив, он привлекает всеобщее внимание. А стать центром внимания – это жуть. Я понял, что такое вот пристальное изучение и постоянное внимание к твоей персоне – мука похлеще любых насмешек.

В то время друзей у меня, что и говорить, было немного.

Когда мама впервые отвела меня в детский сад, я очень хотел, чтоб она тут же у дверей развернулась и ушла. Она явно чувствовала гордость, и я хотел, чтоб она ушла поскорее не по той причине, по какой она думала. Она-то думала, что я самостоятельный и уверенный в себе. А я просто не хотел, чтоб она увидела, как на меня сейчас все уставятся. Не хотел, чтоб она видела, что ко мне можно относиться по-другому. Я же в тот момент попал к незнакомым детям, и терпеть все это у нее на глазах я не хотел. Тот факт, что она мною гордилась, выявило то, что она вообще ничего про меня не знала и не понимала, – все мои страхи прошли мимо нее.

Однажды я прибежал домой в слезах: «Мне плюнули в лицо!». Я пришел в родной дом за поддержкой и материнским утешением. Думал, что она спросит, кто это сделал, пойдет к родителям моего обидчика и объяснит, что подобное поведение их ребенка недопустимо. А в ответ услышал: «Стэнли, не прибегай ко мне в слезах, сражайся за себя сам».

Сражаться за себя? Да мне пять лет от роду!

Я вообще никому не хочу больно делать. Пусть меня просто оставят в покое, и больше я ничего не хочу.

Я пошел обратно на улицу и нашел мальчика, который в меня плюнул. И засадил ему в глаз. А он, похоже, уже все забыл и не понял, в чем дело.

Но после этого стало совершенно ясно одно: дом мой – не то место, где мне помогут. Бьют меня, издеваются или что-то еще – придется справляться со всем этим самому.

Жили мы практически дверь в дверь с моей начальной государственной школой PS 98. Территория школы разделялась на три зоны, отделенные друг от друга забором из сетки-рабицы. Там, за забором, иногда появлялся какой-то мальчик, чьего имени-фамилии я не знал, а он знал, как зовут меня. Завидев меня, он с безопасного расстояния кричал: «Стэнли-монстр-одноухий! Стэнли-монстр-одноухий!»


Верхний ряд, третий слева: в первом классе, в позе бейсболиста. P.S. 98, 1958 год


Я понятия не имел, откуда он узнал мое имя, но меня это и не интересовало, я ломал голову только над одним: ну зачем ты это делаешь, зачем? Мне же больно!

На самом деле больно.

Пареньком он был ничем не примечательным, трудно описать даже. Примерно мой ровесник, волосы темно-русые, невысокий, некрупный. То есть я его легко бы побил. Если бы поймал. Но он всегда держался вдали, за забором к тому же, и если б я за ним погнался, он бы успел спрятаться в здании.

Только б мне его поймать.

И поймал-таки. В один прекрасный день, когда он снова завел свою шарманку: «Стэнли-монстр-одноухий!», я привычно сжался. В голове моей звучала мольба: ну перестань, люди же слышат, люди же смотрят на меня!

Ну и как обычно – от взглядов нигде не спрятаться.

Но именно в этот раз я успел догнать его и схватить. Он вдруг жутко испугался, заревел: «Не бей меня!». В этот момент он был похож на испуганного.

«Прекрати так делать, понял? – я тряхнул его. – Прекрати!»

Бить я его не стал. Расхотелось, глядя на него такого. Я понадеялся, что не ударю – и он надо мной смилостивится. Отпустил. А он даже тридцати ярдов не отбежал, как повернулся и заорал: «Стэнли-монстр-одноухий!».

Ну почему?

За что ты так со мною?

За что?

Я не мог ничего сформулировать, но чувствовал себя крайне уязвимым, совершенно обнаженным. Никак не мог себя защитить от взглядов и насмешек, которые, казалось, присутствовали всегда и везде. Так что я еще маленьким выработал взрывной характер.

Родители же, вместо того чтобы понять, что такой темперамент – признак поиска защиты и помощи, принялись решать эту проблему путем запугивания меня. «Не будешь себя контролировать, – шипели они угрожающе, – отведем к психиатру». Я тогда знать не знал, что такое этот психиатр, но словечко это явно ничего хорошего не предвещало. Звучало как какое-то дьявольское наказание: я так и видел, как в больничной палате меня кто-то мучает.

Ну и в любом случае я и дома чувствовал себя не очень безопасно. Родители вечерами частенько уходили, а нас с сестрой Джулией, которая всего на два года старше, оставляли одних дома. «Никому не открывать!» – только это они и говорили, оставляя шестилетнего с восьмилетней одних. Мы так боялись, что, ложась спать, клали под подушки ножи и молотки. Утром просыпались пораньше, чтоб потихоньку положить оружие на место, а то родители наорут.

Мы с Джулией делили на двоих маленькую комнату. Родители спали на выдвижной софе в гостиной. У Джулии очень рано начались проблемы с психикой. Мать говорит, что она всегда «отличалась», даже в младенчестве: буйная, склонная к насилию. Сестра меня пугала. И по мере того как мои проблемы усиливались, я все больше и больше волновался, что кончу как она.

Меня родители не особо поддерживали, но, надо сказать, они и друг другу опорой не были. Ева, мама моя, доминировала. Папа, Уильям, подчинялся. Мама себя считала сильной, папу – мягким. Еще она себя считала очень умной. А на самом деле это отец был умным и начитанным. Он окончил школу в шестнадцать, в других обстоятельствах поступил бы в колледж, но его семья настояла на том, чтобы он пошел работать и помог оплачивать счета, и он послушался. К моменту моего появления он работал с девяти до пяти продавцом офисной мебели. С работой этой, которую когда-то выбрал от нужды, он со временем смирился. Но не полюбил.

Мать, пока я был маленьким, сидела дома. Но до того она работала медсестрой и помощником учителя в школе для детей с ограниченными возможностями. Потом она снова вышла на работу, но уже в приемный пункт, куда людей отправляли забирать всякий мерчендайзинг после того, как они собрали в специальную книжку комплект марок по разным программам покупательской лояльности, распространенных в супермаркетах в 50-е.

Семья моей мамы когда-то бежала от нацистов из Берлина в Амстердам. В Берлине они оставили все, а мамина мама даже развелась с мужем, что в то время было большой редкостью. После того, как бабушка снова вышла замуж, они все уехали в Нью-Йорк. Члены маминой семьи к другим людям относились снисходительно, и им совершенно незазорно было высмеивать мою прическу и одежду. Я не сразу понял, что для их надменности и непоколебимого чувства собственной правоты не было никаких оснований. Никакого успеха они ни в чем не добились, просто привыкли всех «опускать». Если я в чем-то не соглашался с моей матерью, то в ответ слышал только «ой, перестань», произнесенное так презрительно, что ты понимал: твое мнение вообще ничего не стоит.

Родители отца – из Польши. Он самый младший из четверых детей. Папа рассказывал мне, что самый старший, Джек, был игроком и алкоголиком. Другой брат, Джо, всю жизнь страдал от резких перемен настроения. А их сестра Моника, явно поддавшись на давление со стороны родителей не покидать родное гнездо, так и не вышла замуж. Я даже маленьким понимал, насколько со стороны бабушки это было манипулятивно и жестоко. Папа рассказывал про трудное несчастливое детство. Отца своего он презирал. Дед умер еще до моего рождения.

Родители мои не были счастливы. Я не знаю, что вообще служило основой их брака, кроме того, чему позднее придумали термин «созависимость». Никакой радости они друг другу не дарили. Не было в нашем доме ни любви, ни нежности. Худшим днем недели обычно была пятница. Отец обычно бывал взволнован из-за чего-нибудь, родители ссорились и потом все выходные друг с другом не разговаривали. Так себя вести час – это ребячество. Видеть, что твои взрослые родители так себя ведут целыми днями, – безумие.

Вдобавок к проблемам друг с другом родителям еще постоянно приходилось заниматься моей сестрой, которая постоянно попадала в неприятности, наживала проблем и в конце концов стала проводить очень много времени в различных психиатрических клиниках. А поскольку на меня все время смотрели как на хорошего ребенка, то и внимания мне дома уделяли все меньше и меньше. В моем случае хороший – это не тот, которого хвалят, а тот, которого игнорируют. В результате я получил зеленый свет примерно на все. Но чувства безопасности мне это не прибавило. Безопасность – это когда есть границы, ограничения, а в их отсутствие я чувствовал себя потерянным, незащищенным и уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение. Я не желал свободы, я ею и не наслаждался. Как раз наоборот: меня чуть не парализовало от страха, потому что никто из близких не сказал мне, что я в безопасности.

Очень много времени проводил я в одиночестве. Каждый день начинался с какого-то дурного предчувствия, ощущения отсутствия защиты. Каждый новый день – неопределенность, незащищенность. Наступает новый день – значит снова иметь дело с окружающим миром, на что у меня не было ни сил, ни умений, значит снова дома расшифровывать молчаливые послания.

Убежище я обрел в музыке.

Музыка – один из больших подарков, что я получил от родителей. За что я вечно буду им благодарен. Конечно, они меня предоставили самому себе, отправили в свободное плавание, но, сами не зная того, указали мне дорогу жизни. Никогда не забуду, как впервые услышал Концерт для фортепиано с оркестром № 5 Ми-бемоль мажор Бетховена, «Император», как его называют. Мне тогда было пять, и мне конкретно снесло крышу.

Для родителей культура и искусство были просто естественной частью жизни. Благоговение перед классической музыкой ощущалось отчетливо. У родителей была здоровая радиола Harman Kardon, на которой они слушали Сибелиуса, Шумана и Моцарта. Но именно Бетховен заставил меня онеметь.

По выходным мы вместе с мамой слушали «Концерты из Мета» по WQXR – эта традиция у нас, кстати, сохранилась, даже когда я подрос. А начав слушать радио, я открыл для себя рок-н-ролл. Кто бы эту музыку ни играл, будь то Эдди Кокрен, Литтл Ричард или Dion&Belmonts, это всегда воспринималось как чистое волшебство. Они ведь пели о столь славной жизни подростков, о которой я сам вскоре стал мечтать. Все эти воспевания идиллической юности меня очень трогали, мне самому хотелось стать тинейджером. Я как будто переносился в волшебную страну, страну, где жизненное беспокойство касалось романтических отношений и любви. Ох, братцы, эти молодые люди жили просто-таки идеальной жизнью!

Как-то раз днем мы с бабушкой пошли на прогулку. Перешли мост на 207-й улице, оказались в Бронксе, направились к Фордем-роуд. А там, на дальнем краю улицы, находился магазин грампластинок. Мы зашли туда, и бабушка мне разрешила выбрать мою самую первую пластинку. Это был сингл на 78 оборотов из шеллака «All I Have to Do Is Dream» Everly Brothers.

«Когда хочу твоих объятий крепких…»

Да если бы.

Пока все нормальные детишки с района носились по улице, играя в ковбоев и индейцев, я сидел дома и как сумасшедший без конца слушал вещи типа «A Teenager in Love» и «Why Do Fools Fall in Love». В то время множество «стандартов» уже переделали в песни в стиле ду-воп, и я все время раздражался, когда моя мама напевала эти песни в оригинальных версиях. «Мам, ну там же не так! Там так вот поют…» И тут я запевал, например, «дип-да-дип-дип-дип» из классической «Blue Moon» 1930 года в версии The Marcels. Иногда мама относилась к современным штучкам пренебрежительно, но в основном, похоже, они ее забавляли.

А потом я увидел некоторых из тех певцов и групп, что я любил.

Всем известный рок-н-ролльный диджей Алан Фрид начал появляться в телеэфире примерно в то же время, когда состоялся национальный дебют программы American Bandstand Дика Кларка. Безумие и опасность людей типа Джерри Ли Льюиса, который пинком откидывал табуретку и тряс волосами, от меня не ускользнула. А что ускользнуло – так это сексуальность их музыки, что не удивительно, если учитывать, что я видел у себя дома. Моя романтическая фантазия была чиста и стерильна, и даже повзрослев, я сохранял такой взгляд на жизнь. Немало лет должно было пройти, чтоб я понял, наконец, о чем на самом деле песни типа «Will You Still Love Me Tomorrow» The Shirelles («Будешь ли ты любить меня завтра» – песня Джерри Гоффина и Кэрол Кинг о случайной связи. – Прим. пер.).

Но люди эти были круты, безусловно. А крутыми они были потому, что пели. И крутыми они были потому, что люди смотрели на них и им кричали. И вот с такой публикой у тех музыкантов было все, о чем я ребенком страстно мечтал.

Обожание. Ух ты!

В том Верхнем Манхэттене, где мы жили, проживало еще несколько семей еврейских иммигрантов вроде нас, но остальные в основном ирландцы. В соседнем доме проживали две приятные пожилые сестры-католички, Мэри и Хелен Хант, незамужние. Они мне стали как тетушки или даже бабушки. По мере того как мое желание выступать, как мои кумиры, совсем меня захватило, я стал захаживать к тетушкам в гости, чтоб им спеть и станцевать. Как только я выучивал какую-нибудь, любую, песню, я стучал к ним в дверь, пел, приплясывал два притопа, прыгая с одной ноги на другую.

Когда я запевал, мои сомнения и боль мгновенно отступали.

И жизнь налаживалась.

2

Мне исполнилось восемь лет, я уже должен был идти в третий класс, когда наша семья переехала из Верхнего Манхэттена в рабочий еврейский район на краю Куинса. Ничего подобного я до того не видал: квартал ограничивали линии деревьев, что росли прям из тротуаров, а через улицу напротив нашего дома располагались заводские ясли, занимавшие целый квартал. А я все высматривал лесничих. Или Лесси.

Большинство местных взрослых на работу ездили в Манхэттен, но сам район жил как маленький городок, затерянный бог знает где. Через три отграниченных деревьями квартала располагалась библиотека, почта, лавка мясника, пекаря, магазин обуви, бакалея A&P, магазин игрушек, магазин скобяных изделий, пиццерия и лавка с мороженым. Я сразу заметил, что одного магазина здесь нет: магазина грампластинок.

Большинство домов в том районе двухэтажные. Некоторые разделялись пополам, чтобы образовать ряд смежных домов; другие, как наш, делились на четыре квартиры, две наверху и две внизу, с двориком у фасада. Мы с сестрой Джулией все еще жили в одной комнате на двоих, но у родителей была теперь своя, отдельная. Детворы в нашем районе было очень много.

Я пошел в школу PS 164. Там не было индивидуальных парт и стульев, на каждого, парты были рассчитаны на двоих. Я молился, чтоб учителя посадили меня на правую сторону – так сосед по парте будет видеть только мое левое, то есть нормальное, ухо. Не хотел я, чтоб кто-то смотрел на ту мою сторону, которую я считал плохой. Не говоря уже о том, что я б не всегда мог расслышать, что мне говорят в мою глухую часть головы.

И в первый же день учительница по фамилии миссис Сондайк велела подойти к ее столу. Я вышел, встал перед всем классом.

Боже, не делай этого.

«Покажи-ка ухо», – сказала она.

Нет, нет, нет!

Она принялась разглядывать меня как научный образец. А это было моим худшим кошмаром. Я остолбенел. Совершенно убитый.

И что мне было делать?

Мне отчаянно хотелось открыть рот и крикнуть: «Не надо!». Но я молчал. Глубоко вздохнув, ждал, когда все закончится.

Если ты это игнорируешь, то его не существует.

Не показывай, что тебе больно!

Вскоре после этого случая мы с отцом шли гуляли, и я его спросил: «Пап, а я красивый?» Отец такого вопроса не ожидал. Остановился, поглядел под ноги, и сказал: «Ну, ты не страшный».

Благодарю.

Папе – десять баллов. Вот именно это и нужно закрытому, безнадежно стеснительному ребенку. К сожалению, такое станет моделью поведения моих родителей.

И я стал окружать себя невидимой стеной. Превентивно отталкивать других детей. Я принял роль эдакого говнюка-умника или клоуна, занимая такое место в пространстве, рядом с которым никто не хотел находиться. Мне не хотелось все время быть одному, но в то же время я делал все, чтоб люди ко мне не приближались. Меня мучал внутренний конфликт. Я чувствовал себя беспомощным.

Многие дети района ходили вместе в еврейскую школу, что усиливало их дружбу, сложившуюся в PS 164, и рождало новые внешкольные дружбы. В моей семье зажигали свечи и как-то более или менее отмечали еврейские праздники, но религиозными нас назвать было нельзя. Я, например, бар-мицву так и не прошел. Но это все не имеет никакого отношения к тому, почему я не пошел в еврейскую школу. Я просто сказал родителям: не пойду, и все. Чего я не сказал, так это почему. Конечно, я ощущал себя евреем, но я очень не хотел лишний раз оказаться среди людей. Жизнь и так была мрачной, так что не стоило попадать в ситуацию, где будешь дрожать от страха унижения.

ОК, занятия в школе заканчиваются в три часа? Ну, а как насчет того же самого с половины четвертого, с другой шайкой детишек?

Отлично.