Лариоша, как часто звали его свои в России, был, несмотря на стопроцентное русачество, истинный американец. Здоровый, большой, пунцовощекий, неунывающий на людях и до смешного часто жалующийся на депрессию в интимном семейном кругу. Американская депрессия – вид особой грусти, усталости, минутного разочарования – не имеет никакого отношения к клиническому российскому заболеванию и водкой не лечится; воспитанная в протестантском изоляционизме душа сама находит выход из тупика одиночества.
Вот и сейчас, покидая Россию, Ларри был сдержан и угрюмо хмурил чело. Поначалу говорили мало. Татьяна с Ольгой сидели обнявшись на заднем сиденье, щека к щеке. Воля не стерпел, первым нарушил гробовую тишину:
– Что, Лариоша, невесел? Радоваться, конечно, нечему, но переборем, так?
– Да, Воля, всем теперь будет тяжело, пойми, нам надо ехать – студенты ждать не станут.
– О чем ты? Я все понимаю.
– Не в одной Татьяне дело. Каждый раз, когда я уезжаю отсюда, грустно. – Ларри так беззащитно и искренне взглянул, что ясно было по лицу, как ему плохо. Откровенность только усугубляла задушевное признание.
– Приедете, в первые же каникулы прискачете назад, я вас знаю.
– Знаешь, знаешь, – Ларри мягко улыбнулся, – но здесь, в России, я ощущаю непередаваемую радость и непередаваемую жалость. Ко всем вам, к стране, мне тут хорошо. Два года стажировки – я никогда их не забуду – мне многое объяснили.
– Таинственная русская душа? – Воля попытался перевести на шутку его патетику.
– Зря шутишь. Я много поездил по свету, есть страны погибшие, там ничего не изменишь – нищета на веки веков, например Египет, но Россия – почему, за что, какой рок вас преследует?
– Ларри, тема-то истрепанная, если б я выпил, может, и поддержал бы разговор, но по трезвянке – все это пустое.
– Россия не конченая страна, – упрямо повторил Ларри.
– Стоп. Россия – Америка, мы одинаково горды, одинаково лишены статистики, и всегда с налету, на одном чувстве норовим решить неразрешимое. Скажи еще, что нам необходима демократия.
– Конечно, иного пути нет.
– Ларри, а ты кто – русский, американец или русский-американец?
– Наверное, американец, хотя в России я становлюсь больше русским, как мне кажется.
– Тебе так только кажется, а в Европе ты кто?
– Россия тоже Европа, вы почему-то всегда это забываете.
– Расскажи мне еще о комплексе, который испытывает каждый образованный американец, находясь в Европе.
– Конечно. У вас такая долгая история.
– Вот именно, но что в результате побеждает – деньги или история?
– К сожалению, деньги.
– Нет, Ларри, побеждает человек, побеждает сам себя. То, что ему нужно, то хорошо, если это хорошо; если плохо, начинаются проблемы с совестью, и это – другая история.
– Не знаю, я честно не знаю. – Ларри грустнел на глазах.
– От истории никуда не денешься: прошлое всех породило, и Америку – большой остров диссидентов – тоже. Потому-то на него и рвутся отовсюду, инстинктивно стремясь сбежать от прошлого.
– Что меня всегда поражает, русские такие рисковые. Все бросив, едут в неизвестность, а сейчас не прошлые годы, есть возможность: купи билет, слетай, посмотри, прикинь, нет, как в омут головой.
– Во-первых, у тех, кто едет, такой возможности нет, а во-вторых – так только и можно, иначе сил не хватит. Потом, коли денежки заведутся, можно наезжать, Княжнин же умудрился, и сколько таких.
– Княжнин – настоящий пионер, а мы – третье, четвертое поколение, мы – разнеженные. Да и кто сказал, что Княжнин счастлив?
– Счастье, Ларри, понятие почти придуманное. Сумел же он выстоять, создать дело, а потом не побоялся все продать и жить на проценты, так, по крайней мере, Аристов мне рассказывал. Здесь у него какое-то маленькое дельце, остатки.
– Не знаю, у нас не принято спрашивать. Княжнин, конечно, удачливый бизнесмен, но не думаю, что только деньги его сюда тянут.
– Может быть, хотя я считаю, что важней всего деньги, а даже если и нет – тут он уже не свой. Не столько мне не свой, сам себе не свой, понимаешь?
– Да, он мне подобное говорил, – признался Ларри, – и мне его жалко.
– Ладно, – резко оборвал Чигринцев, – много других имеется, нуждающихся в сострадании.
– Наверное, – кивнул Ларри. Он совсем скис и замолчал.
Подъехали к аэропорту. Выгрузились. Посадку еще не объявляли. Ларри с Волей принялись бродить по зданию, сестрам хотелось побыть одним. Какая-то женщина в добротном кожаном пальто, с золотыми сережками в ушах, держа за руку девчоночку лет пяти-шести, одетую тоже вполне прилично, вдруг отделилась от толпы, направилась прямо к ним и с ходу принялась канючить: «Добрые люди, помогите на билет, нас вот с дочей ограбили, кошелек стащили, даже купить не на что». Лицо ее умильно скривилось. Девочка тупо глядела в пол. Ларри незамедлительно полез в карман, но Воля его осадил.
– Даю полминуты и вызываю милицию, я здесь частый гость, – бросил он попрошайке.
Женщина, не изменив лица и позы, медленно принялась пятиться и растворилась в толпе.
– Ларри, ты всегда подаешь нищим в Америке? – спросил с ехидством Воля.
– Нет, пожалуй, редко, но здесь… – Ларри смутился.
– Ладно, не обижайся, я хотел только, чтобы ты понял, это профессионалка, – постарался загладить неловкость Воля.
– А как ты думаешь, Ольге легко в Америке? – спросил вдруг Ларри, отводя взгляд.
– Не знаю, – протянул Воля, – не задумывался, если честно, она же с тобой.
– Со мной-то со мной, но не забудь – у нас нет детей и не будет никогда. Ей плохо, я знаю. Но и здесь нехорошо. Почему?
– Потому, старина, что теперь полагается выпить, попечалиться на судьбу и разойтись довольными, согретыми, уверенными, что не один ты такой на белом свете, но я за рулем, а у тебя жена, отец которой, быть может, сейчас умирает в больнице. Всякое случается, правда?
– Да, да, – обреченно поддакнул Ларри. Он совсем впал в хорошо знакомую депрессию, и Воля проклинал себя, что занудил разговор, тогда как надо б было стараться его развеселить. Они слонялись без дела, не решаясь подойти близко к сестрам – те сидели на скамеечке отрешенные и покинутые.
Выпили по стаканчихсу «пепси», пробежали глазами по витринам валютного магазинчика. Платки, ложки, матрешки, хрусталь, майки с российской символикой, ряды бутылок, видеотехника. Какая-то живая мысль промелькнула вдруг в глазах у Ларри.
– Зайдем? – с просящей интонацией прошептал он.
– О’кей, пошли, почему бы и нет? – Воля толкнул дверь.
Ларри оглядел горку телевизоров, ткнул пальцем в портативный корейский «Голд стар».
– Вы принимаете карточки «Америкен экспресс»?
– Конечно. – Продавщица вытащила из-под прилавка коробку. – Триста двадцать долларов.
– Отлично, я беру. – Ларри протянул ей карточку.
– Постой, ты спятил, зачем тебе? – завопил Воля.
– Потом, потом… – От волнения руки Ларри тряслись.
Девушка быстро прокатила карточку в аппарате.
– Спасибо! – Ларри схватил коробку, протянул ее Воле: – Возьми, я прошу, на память, надо, это надо, Воля.
Воля посмотрел в его глаза и так, с коробкой вместе, большого и смущенного, обнял и крепко поцеловал.
– Эх ты, Америка, спасибо, Лариоша!
Тот задохнулся от радости. Лед был сломлен, настроение переменилось в момент – они захохотали и в обнимку, вдвоем держа коробку перед собой, вышли из магазинчика, сопровождаемые счастливыми улыбками продавщиц.
Ольга и Татьяна сперва не поняли, но через минуту и им передалось нервное веселье, счастье минуты, после которой хоть потоп, и они уже смеялись, особенно когда Воля пропел: «Раз Америка России подарила пароход. Две трубы, колеса сбоку и ужасно тихий ход!»
И смеялись, провожались, обнимались бесконечно, Ольга и Ларри плакали, но уже не тяжкой грустью, а как после покаяния, сладкой печалью сердца. Воля махал руками, смешно подпрыгивал, до тех пор пока они не скрылись из виду за стеклянной дверью.
Тогда только он обернулся к Татьяне. Та была взволнована, печальна, но, слава Богу, не угрюма.
– Нищие, между прочим, тоже в ответе за богатых, – глубокомысленно изрек Чигринцев.
– Дураки, какие вы дураки, мужчины, – сказала она ласково и потянула Волю к выходу.
Первое, что сделала Татьяна по возвращении домой, позвонила в больницу. Разговаривала с самим Цимбалиным. «Мочеполовой ас», кажется, ничего не скрывал, говорил как есть.
– Папе лучше, он очнулся! – сияя закричала Татьяна, бросая трубку. – Воля, Цимбалин считает, что папу вытянут. То есть как они всегда: сто процентов мы дать не можем, больной тяжелый, но… – Она ликовала. – Очнулся, и теперь дело идет на поправку.
Воля облегченно вздохнул:
– Пей, вольница, гуляй, веселись?
– Нет, нет, но Цимбалин почти уверен, что папа выкарабкается. Мы особенно должны быть благодарны доктору Самвеляну, реаниматору, он от него ни на шаг не отходил. Это тот чернющий! Благодарна? Да я его озолочу!
– На то и намекалось, – заметил Чигринцев презрительно.
– А что? Почему нет? Во-первых, мы с Цимбалиным откровенно договорились, что все будет оплачено; во-вторых, часть отделения – коммерческая, само собой я куплю папе отдельную палату, и в-третьих – врачи во всем мире получают хорошие денежки, и только у нас…
– Только у нас они всегда получали отличные денежки, – перебил ее Чигринцев, – не все, конечно, но профессор Цимбалин никогда не страдал от бедности. Павел Сергеевич вечно ему конвертик в халат совал после консультаций.
– Воля, на жизни не экономят! – решительно заявила Татьяна и умчалась в свою комнату. Вернулась она преображенная: в вечернем черного бархата платье, в туфлях на высоком каблуке. Отцовское колье облегало шею.
– Лилея! – вздохнул Чигринцев. – Что тебе взбрело в голову?
Татьяна посмотрела с влекущим кокетством, чуть раскосыми, красивого дербетевского разреза глазами. Расправив плечи, продефилировала на середину кухни, слегка коснулась рукой стола и, глядя в окно, понимая, что Чигринцев неотступно следит за ней, эффектно произнесла:
– Александр Сергеевич дает добрый совет: «Давайте пить и веселиться, давайте жизнию играть!» Хочешь шампанского?
– Мерси, богиня, я от вида вашего одного пьян немало, – откликнулся Воля.
– Тогда у старости отымем все, что отымется у ней, – прошептала Татьяна. – Я все знаю, – добавила серьезно, – не гляди так, я не буду реветь. Никогда раньше не жила одна… папа вернется, я знаю. Знаю, что рак неизлечим, но не хочу сейчас думать об этом. У меня к тебе просьба: расстегни, пожалуйста, колье, – она повернулась спиной, – там такой гвоздик хитрый.
Пришлось повозиться – замок был простой, но очень тугой, добротный. Татьяна терпеливо ждала. Наконец цепь неограненных рубинов распалась, Татьяна растянула ее на кухонной скатерти.
Пять рубиновых кабошонов в тяжелом серебре – центральный большой, далее уменьшаются. Сколько дадут, как думаешь?
– Хочешь продать? – Чигринцев с интересом смотрел на нее. – Профукаешь, а потом?
– Во-первых, мне неоткуда взять деньги на лечение. Нет, не думай, сестрица сама навязывала, просила, но я отказалась. Пока папа здесь и я с ним, я за него отвечаю, значит, и плачу, тут у нас с Олей старые и, быть может, глупые счеты. Во-вторых, это камни папины, всю жизнь он за них цеплялся, как всю жизнь цеплялся за несуществующую Пылаиху. Разве ты не понял? Он помешан на прошлом. О, ты его спроси, он тебе ответит, как все они говорят: мы ни о чем не жалеем, это было не наше, принадлежало народу, все давно прошло. Ах, майн либер Августин, словом. Но он этим жил и пока живет. Он не узнает. Я же жить тем, чего не видала и не знаю, не хочу и не буду. Понял?
– Да…
– Наш век – торгаш, знаешь, в сей век железный без денег и свободы нет! Ясно я выражаюсь?
– Куда как…
– То-то. Воля, все эти побрякушки – туфта. Кроме того, ты же поедешь в Пылаиху, добудешь клад, и опять заживем на чужие, а? Мы доживаем чужие, чужое, а жить надо на свое, свои. Так что дуй в скупку, сколько дадут – бери не задумываясь. Да и времени нет – платить надо скоро. Может, что и на конфетки останется. Должно остаться.
– Ты серьезно?
– Очень, ты не понял?
– Понял, но жалко.
– Жалко знаешь где? В пчелкином афедроне, как выразился бы Александр Сергеевич Пушкин, вперед! – Она даже подтолкнула его и вложила ожерелье в руку, с силой впечатала.
– Танька, прекрати, да найдем мы денег. – Воля предпринял последнюю попытку.
– Нет! – сказала она строго, и Чигринцев вдруг ощутил волю, столь, казалось, Татьяне несвойственную.
О проекте
О подписке