– Что он имел в виду, поминая большие яблони? – спросил Чигринцев, чтоб как-то отвлечь напуганную, онемевшую Татьяну.
– Может быть, сад в Пылаихе?
С трудом удалось ее разговорить. Из детства, короткого, но безмятежного, из первых младенческих четырех-пяти лет князь крепко запомнил пылаихинский сад. Отец его, Сергей Павлович, выполняя волю покойного дяди, занимался имением серьезно. Он жил землей. Революция лишила смысла жизни. Маленького Павлушу с матерью отослали к родне в Москву. Сам барин остался при хозяйстве сперва выборным сельским старостой, затем почему-то сторожем. Говорили, что в промозглую мартовскую метель, последнюю в году, но чрезмерно злую, он промерз до костей и в одночасье скончался от пневмонии. Впрочем, подробности последних его дней так никогда и не стали известны семье – схоронили князя спешно, полутайком его же крестьяне.
Мать мыкалась в Москве с сыном – без профессии, лишенка в уплотненной квартире, случайным приработком живая, умерла она сразу, как только Павлушенька поступил в ИФЛИ, словно ждала специально решения его судьбы.
Из того детства остался в памяти чудный яблоневый сад, запах ссыпаемых в подпол на зиму яблок: разноцветных, разносортных, вкусных, чистых, веселых, как короткая жизнь при полном достатке.
– Папа не любил ходить в Пылаиху, я сама была там раза два – никакого сада не помню. – Смертельно уставшая, Татьяна подняла глаза. – Как теперь быть, Воля?
– Перестань, – он обнял ее бережно, но крепко, – перемелется, мука будет.
– Да… папина фраза. Я люблю его, люблю и боюсь… боюсь, что теперь будет, – поправилась она спешно и неловко, стесняясь собственной проговорки.
– Посиди, я пойду узнаю! Или лучше позвони, успокой Ольгу, они наверняка уже дома. – Чигринцев старался как-то ее занять. Но сам себе места не находил.
Дежурная пыталась связаться с операционной – пока ничего не сообщали. Так, перебирая в памяти мелочи, срываясь к телефону на переговоры со сходящей с ума Ольгой, настойчиво названивая на этаж, просидели два часа.
Большерукий и волосатый доктор соткался из сумрака раздевалки, как вестник с того света. Они разом вскочили с банкетки.
– Значит, так. – Врач смотрел устало и мрачно. – Операция прошла нормально, но больной плох. Сделано все возможное. Павел Сергеевич в реанимации.
– Да, да, но почему? – прошелестела Татьяна.
– Скажу прямо: у больного рак – аденома слишком запущена, – развернутой ладонью он погасил Татьянин вопль, – мы удалили все лишнее. Сейчас надо бояться другого – справится ли сердце. Тяжелый соматический больной. Профессор Цимбалин отдал необходимое распоряжение по телефону, никаких лекарств пока не нужно. Поезжайте домой – сегодня-завтра все решится. Звоните утром, запишите мой телефон, я дежурю до двенадцати дня.
Еще что-то лепетала Татьяна, благодарил врача Чигринцев, заверял, что любое лекарство, за доллары, моментально будет доставлено. Реаниматор спокойно кивал головой. Главное он сказал и теперь вежливо, но настойчиво пытался подвинуть их к выходу.
– В реанимационное вас все равно не пустят – дня два вам здесь делать нечего. Я надеюсь, справимся, – выжал на прощание улыбку.
Чигринцев свел Татьяну по ступенькам к машине.
– Домой?
– Нет, Воля, нет, пожалуйста, я сейчас не смогу с Ольгой говорить, я умираю, можно к тебе?
Он немедленно согласился. Татьяна опустила голову ему на плечо. Так, неудобно, молча и ехали по мертвому городу – как сквозь туман, не замечая дороги, домов, на скорбном автопилоте. Затем он заварил чай, дал ей таблетку родедорма, прогнал в ванную. Татьяна мылась, пока он звонил Ольге – та уже не рыдала, собралась, смирилась, все приняла как есть.
– Завтра отвезу вас в аэропорт, в больнице мы пока не нужны, они делают все необходимое, – в третий раз повторил Воля.
– Хорошо, спокойной ночи… – От ее голоса веяло безнадегой, могилой.
Тут явилась Татьяна: в толстом махровом халате, красная, с большими, возбужденными в полный глаз зрачками. Подошла, обняла, прижалась жарко, уткнулась носом в его ключицу и разрыдалась. Все, что копилось, полилось наконец нескончаемым потоком. Он и не старался его остановить.
И что теперь будет? Рак? И Профессор, отнявший у нее жизнь, высосавший, выжавший, как губку. И работа в лингвистическом секторе, никому не нужная, глупая, потому как сама она глупая. И этот Аристов, исчадье ада, присоска, минога – «Ты на губы, на губы посмотри!» Нелюбимый, не умеющий любить, покорный, стерегущий, как пес. Слова лились потоком, он попытался ласково ее отстранить, но Татьяна только крепче вжималась в его грудь.
– Пойдем спать. – Он увлек-таки ее в спальню.
Медленно, шаг за шагом, она боялась расцепить объятья, протащились по коридору. Он ласково, так гладят больного ребенка, гладил ее по голове.
– Ложись, Танечка, ложись, спи, утро вечера мудренее. – Нежно уложил в кровать.
Татьяна перестала всхлипывать, сжалась, как загнанный в угол зверек. Испуг, безумие читались в раскрытых широко глазах. Зареванная, простоволосая, в полураспахнутом халате, теперь молча цеплялась она за спасительную руку. И снова гладил, и шептал что-то на ушко, полную глупость – не слова, тембр голоса все решал – ее следовало убаюкать.
– Воля, Волюшка, как я одна? – По-дербетевски капризно поднялась дрожащая верхняя губка. – Иди ко мне! – потянула требовательно, настойчиво и, не отдавая, кажется, отчета, принялась целовать его лицо.
– Хорошо, хорошо, сейчас. – Чигринцев выскользнул из ее объятий. – Сейчас приму душ, ты пока спи, сладенько спи.
Потушил лампочку, укрыл ее, юркнувшую в постель, заботливо поцеловал в лоб.
– Я не засну, я не смогу, – прошептала Татьяна, свернулась клубочком и сразу задышала глубоко и спокойно – родедорм ее укатал.
Чигринцева трясло – долго, мелко и противно. И когда заглянул в комнату, увидел, как безмятежно она спит, волнение не отступило. Он прошел в кабинет, застелил диван. Профессор, рак, больница, Татьянины рыдания, поцелуи – все потихоньку утонуло в только ночью возможном чувстве, когда подступает греза и – уже стеклянный – глаз следит неотрывно за оживающими на обоях тенями.
Вспомнился, выплыл армейский хоздвор, кладбище пыльной техники, укромный пятачок. Ефрейтор Черепанов, новокузнецкий дебил, без меры душащийся «Шипром», сидит на подножке самосвала – местный дедок, под настроение поучающий молодняк. И их – четверо салаг. И Надька из военного городка – одна на пятерых. Август. И все смотрят на заплеванный асфальт. Пьют на затравку портвейн «Молдавский» из тяжелой зеленой бомбы, затем идет по кругу беломорина с узбекским планом. И хохот, хохот, по малейшей причине и без. И разрастающийся на весь мир, гигантский, как строительный кран, далекий казарменный фонарь. И все хохочут, и только предательски дрожат коленки.
Теперь, после душа, он тихо начинялся бредовой, тяжкой радостью, упивался своим петушиным геройством, ценою в копейку. Зато мышцы тела ныли в отместку, а чистые простыни лечили их легким прикосновением, как возбужденного шизофреника прохладный душ Шарко.
Луна залила кабинет спокойным светом, гравюрки и разные финтифлюшки по стенам обретали в нем особую четкость. С отцовским украшательством соседствовали его нововведения: драгунский палаш, за бесценок купленная по случаю у ханыги большая икона равноапостольного Владимира, отреставрированный друзьями портрет угрюмого человека в простенькой без виньеток золоченой раме. Серый домотканый халат, пояс с кистями чуть сбоку, лихие офицерские усы, слегка вниз в одну точку уставившиеся большие черные глаза навыкате, какая-то то ли тюбетейка, то ли мурмолка на голове. Сработано явно крепостным в конце XVIII – начале XIX столетия.
Портрет выклянчил все у той же тетушки. По преданию, изображен на нем был кто-то из Дербетевых – роды Чигринцевых и Дербетевых за долгую историю пересекались дважды. Воля внушил себе, что усач с картины – ушедший на покой хорватовский поручик, владелец таинственной Пылаихи. Картину он любил.
«Красный мурза» не раз выпрашивал картину у тетки, да безрезультатно: тетка любила Волю. Это приобретенье долго грело Чигринцеву душу, как пусть малая, но победа над надменным Профессором.
– Что, брат, видишь, какие мы герои, – Воля вдруг с удовольствием прищелкнул пальцами, – давай, заходи в гости, поболтаем. Что там клад, есть он на самом-то деле? Признавайся!
Усатый в халате поднял выпученные глаза, вздохнул картинно и запросто шагнул из рамы вон, как через порог переступил.
Воля отпрянул, подтянул ноги, впечатался в спинку дивана, инстинктивно прикрылся одеялом до подбородка. Онемев, следил за пучеглазым.
Со стоном, как глубокий старик, тот опустился в черное отцовское кресло, медленно положил на колени тяжелые руки. Широкая загорелая кисть, толстые пальцы, короткие, по-крестьянски остриженные ногти, вздувшиеся узловатые вены – руки, похоже, сильные, жилистые, привыкшие к труду.
Гость сидел в гробовой тишине. Не слышно было даже дыханья, лицо в тени, подбородок опущен на грудь. Воля завороженно следил, боясь неловким движением выдать свое присутствие – человек с картины, похоже, его не замечал.
Наконец поднялась голова, лунный свет пал на хищно блеснувший зрачок, зашевелились пергаментные сухие губы. Бормотание – сперва тихое, не разобрать ни слова – все нарастало и нарастало. Руки заелозили по коленям, оторвались от них, сновали уже в воздухе, чертя неясные фигуры. Пальцы дрожали. Гость то теребил кисти халата, то поправлял свой непонятный головной убор, движения нарушились, как у тяжелобольного. Бормотание переросло в сплошной поток звуков, ночной посетитель то ли сетовал на судьбу, то ли упрашивал кого-то – тон его речи был жалостливый, сбивчивый. Вдруг, как щелкнула внутри пружина, резко вскочил. Принялся ходить по комнате от кресла к стене и назад. Так замордованный, давно заточенный в неволю зоопарковский волк, утратив ориентацию в пространстве и времени, знающий один инстинктивный приказ: бежать, семенит в вольере от стены к стене, вскидывает посреди пробежки пустые, слезящиеся глаза умалишенного на посетителей, но не замечает ни их, ни себя.
Душевное смятение завладело пучеглазым, слова слились в подобие воя – на губах проступила пена. Руки уже нервно сновали перед сном, как ночные мотыльки.
– Ты говоришь – за что, да? Нет! Все равно непоправимо, не-по-пра-ви-мо! – вдруг отчетливо произнес он, всхлипывая, повалился на пол, забился в припадке и затих.
Чигринцев словно проглотил язык, холодный пот проступил на лбу, но ни встать, ни даже повернуться на кровати он не смог – тело стало свинцовым, не подчинялось ему больше. Только глаза продолжали следить, и он отметил – рама пуста, значит, все это происходит на самом деле? И вот человек уже зашевелился, уже поднялся в полный рост, уже глядели на Волю затравленные, безумные, навыкате глаза, уже различал его, наливался гневом взор пришельца, а рука шарила, шарила по стене и, нащупав, сорвала с подставки драгунский палаш. Палец привычно скользнул по лезвию.
– Не точён, ну ничего, и таким достану, и снова достану, и завсегда достану, собака, – свистящим шепотом проговорил усатый, медленно приближаясь.
Воля не мог даже кричать.
– А-ах! – хрипло выдохнул ночной гость, вонзая палаш в диван, у самых ног Чигринцева. И, уже не соображая, исступленно принялся колоть, рвать матрас, подвернувшееся одеяло, но почему-то никак не мог достать Волю, словно незримая преграда ему мешала. – Убью, пес, сволота, убью, ничего не отдам!
О! Теперь речь его была вполне понятна! Скрежеща зубами, как японский самурай у Куросавы, он бил, бил, бил воздух, кровать, кресло – вопил истошно, так, что должны были слышать соседи, Татьяна в другой комнате. Он рубил, возбужденный, потный, напуганный более погибающего от страха Чигринцева. Хлопнула, разлетелась вдребезги лампочка, раскололась люстра, с грохотом просыпалось на улицу оконное стекло. В воздухе носилась матрасная вата.
– Крови, крови моей не получишь, собака, пес басурманский, пес, пес… – Его уже колотило.
В изнеможении он опустился на пол, отбросил ненужный палаш. Теперь он, кажется, молился, размашисто кидал кресты, бухался лбом в паркет.
– Мать Пресвятая Богородица, спаси мя, грешнаго! – выкрикивал сумасшедший портрет, хлопался лбом в пол и, кажется, рассадил себе голову в экстазе покаянного самоуничижения.
Нет, что-то здесь было не так, слишком картинно. Чигринцев снова ощутил силу в руках.
Потянулся к ночнику, включил свет. Никакого погрома – он проснулся, выскользнул из хладного ночного кошмара. Перевел дух, еще раз пристально огляделся, отметил привычный портрет, покачал сокрушенно головой.
– Книжков меньше читать надо, – сказал вслух скрипучим голосом знакомой деревенской бабки. – От книжков один вред, глаза устают, давление на мозг увеличивается, вот и помрачение наступает. Да и врут они все, книжки, – жизнь богачей! – повторил и рухнул досыпать, на всякий случай оставив ночник невыключенным.
Разбудила его Татьяна. Она встала, сварила кофе, яйца, накрыла на стол, потом только постучала в дверь.
– Вставай, рыцарь верный! – прокричала бодро, но в комнату не зашла.
Воля не собирался напоминать о вчерашнем, Татьяна сама расставила точки над «Р: подошла запросто, обняла, чмокнула в щеку.
– Волюшка, прости меня, дуру, ты – верный рыцарь, я не сомневалась, просто вчера сама была не своя, но что удивительно – помню…
Он перебил:
– Тсс! Проехали.
Раскрасневшаяся, свежая, но, кажется, нисколько не смущенная, Татьяна была чудо как хороша. Чигринцев закинул руки за голову, похрустел суставами, потянулся, разогнал застоявшуюся кровь. Рванул в душ. Чистый, здоровый, с удовольствием приступил к завтраку, что подавался с наигранной серьезностью.
– Знаешь, ко мне сегодня предок приходил с портрета, крови жаждал. – И уже со смехом, под кофе с сигареткой, рассказал о ночном книжном кошмаре.
– Я спала как убитая, – призналась Татьяна, – но теперь, как подумаю, нечасто, наверное, так спать придется. Теперь все будет по-другому.
– Поменьше думай, делай дело, тебе не до дум будет. Кстати, как там Ольга?
– Сейчас позвоню. – Она отправилась в комнату к телефону. Воля мыл посуду. В дверь вдруг позвонили.
– Кого нелегкая? – удивленно буркнул Чигринцев. Часы показывали полвосьмого.
– Если я правильно чую, сие – Аристов, – сказала Татьяна кисло и отворила дверь.
Точно – на пороге стоял Аристов, невообразимо помятый, похмельный, небритый и злой.
– Я вчера узнал, – произнес он вместо приветствия, – Ольга сказала. Что теперь делать?
Шагнул в квартиру, странно как-то поглядел на них, отметил, что в халатах, и, не в силах побороть ревность, вскинулся на Чигринцева:
– Что домой не поехали? Ольга не в себе совершенно. – Надо было хоть в чем-то их упрекнуть.
– Ольга в порядке, – сухо констатировала Татьяна, – я с ней пять минут назад говорила, а ты вот, кажется, опять? Тебе чего-то не хватает, Виктор?
– Понимала бы. – Аристов махнул рукой, побрел на кухню.
Татьяна специально ушла в комнату переодеваться, бросив через плечо:
– Воля, поспешай, нам надо ехать.
– Что скажешь? – Тяжелый похмельный взгляд буравил Чигринцева насквозь.
– Что сказать, плохое дело – рак.
– Знаю и без тебя, – оборвал Виктор грубо. – Что у вас с ней?
– Иди-ка проспись. – Чигринцев не в силах был сдержаться.
О проекте
О подписке