Он, можно сказать, толком не пообедал и теперь мечтал открыть себе баночку… «Баночку чего?» – задумался он и мысленно заглянул в кухонный шкафчик. Горошек, зеленая фасоль, тунец в масле, посмотрим… Он не гурман и не обжора. Бывало, он невозмутимо признавался: «Я не люблю есть». Присутствующие, кто бы то ни был, тотчас начинали восклицать: «Невероятно! Как можно не любить есть?» Это ошарашивало всех, словно какая-то аномалия, антиобщественное поведение. Даже антипатриотическое. Васильев преспокойно продолжал двенадцать месяцев в году питаться мясными консервами, крыжовенным джемом и сладкими напитками; его желудок все терпел. Такая диета кого угодно превратила бы в толстяка, а вот он уже десять с лишним лет не прибавлял ни грамма. Вдобавок он имел преимущество: не приходилось мыть посуду. У него на кухне не водилось никакой утвари – только мусорное ведро и столовые приборы из нержавейки.
Однако баночка консервов, не важно, с каким содержимым, отступила на второй план в очередности его дел, потому что прежде ему было необходимо съездить в Нейи, чтобы навестить господина де ла Осрей.
– Он много раз просил, чтобы вы приехали, – сказала сиделка. – Видимо, он чем-то очень расстроен.
У нее сильный камбоджийский акцент. Ее зовут Теви; это молодая женщина невысокого роста, наверное, лет тридцати, чуть полноватая, на голову ниже Васильева, но, похоже, это ее не смущает. Она уже с месяц заботится о Мсье. Гораздо услужливее и любезнее, чем предыдущая, – та была приветлива, как тюремная дверь…
Да, приятная девушка. Васильеву прежде не представлялось случая по-настоящему с ней поговорить, ему не хотелось выглядеть, как… ну, вы понимаете…
– Видите ли, когда у тебя вечернее дежурство, всякий раз не знаешь, когда оно закончится… – оправдывался он.
– Да, у нас то же самое, – ответила Теви.
В ее голосе не было упрека, однако Васильев был из тех, кто постоянно чувствует себя в чем-то виноватым. Теви работала в очередь с другой сиделкой, но чаще дежурила она; впрочем, ему так и не удалось вникнуть в их расписание: по телефону почти всегда отвечает она, и встречает его, когда он наведывается к Мсье, тоже она.
– Перезвоните, когда закончите, – добавила Теви. – Я вам сообщу, стоит ли еще ехать…
Что означало: на ногах ли еще господин де ла Осрей и не слишком ли он устал. Старик много спал, и моменты бодрствования были непредсказуемы.
Поскольку в двадцать один сорок пять пришел коллега Майе, чтобы сменить Васильева, больше никаких отговорок не оставалось: значит, в Нейи.
Васильев был достаточно труслив, чтобы прибегать к уловкам, но слишком честен, чтобы придумывать оправдание.
Он нехотя надел куртку, погасил свет и понуро вышел в коридор, утомленный сегодняшним дурацким днем.
Васильев. Рене Васильев. Звучит по-русски, потому что это и правда по-русски. Фамилия досталась ему от отца, высокого крупного мужчины с густыми усами, который навечно застывшим взглядом пристально смотрит из овальной рамки, помещенной в столовой на почетном месте – над буфетом. Папашу звали Игорь. Он соблазнил мамашу 8 ноября 1949 года и умер спустя три года, день в день, доказав таким образом, что он человек точный и пунктуальный. В течение этих трех лет он водил такси по всем парижским улицам, сделал мамаше маленького Рене, а потом как-то вечером, после пьянки со своими вусмерть напившимися русскими коллегами, которые умели плавать не лучше, чем он, упал в Сену. Его с трудом вытащили из воды, и он умер от сокрушительной пневмонии.
Вот почему фамилия Рене – Васильев.
Васильева зовут Рене, потому что мамаша хотела почтить своего отца – так что инспектор носит имя и фамилию двоих людей, с которыми никогда не был знаком.
От папаши он унаследовал рост (193 см), а от мамаши худобу (79 кг). От отца он получил высокий лоб, широкую грудь, тяжелую походку, светлые глаза и массивную челюсть. От матери – определенную склонность к флегматичности, неисчерпаемое терпение и непоколебимую порядочность. Кстати, что довольно забавно: с виду он крупный, нескладный, костистый, но внутри у него как будто бы пустота – наверняка это от отсутствия мускулатуры.
Лысеть он начал, едва ему стукнуло двадцать. Пять лет спустя выпадение волос прекратилось с тем же коварством, с каким началось, оставив у него на макушке круглый облезлый пустырь – последнее свидетельство битвы, которую все эти годы вела его мать при помощи мазей, сырых яиц с уксусом и других чудодейственных средств. Васильев с невозмутимым спокойствием вытерпел этот решительный бой, в котором мамаша считала себя победительницей. Теперь это был тихий и упорный тридцатипятилетний мужчина. После смерти матери он жил один в квартире, которую прежде занимал вместе с ней и частично переделал, но не слишком. Что же до того малого, что осталось ему в наследство от семьи, то можно честно сказать, что, вообще-то, ничего хорошего. Кроме морского свитера и оловянной фляги, предназначенной для водки, на память о себе папаша оставил ему только господина де ла Осрей, которого Игорь – задолго до знакомства с мамашей – исправно возил утром, днем и вечером, почти как личный шофер. После смерти папаши расчувствовавшийся господин де ла Осрей решил выплачивать маленькому Рене стипендию, в которой очень нуждалась мамаша. Таким образом, в память о своем любимом такси возлюбленный благодетель субсидировал обучение Рене до получения им юридической лицензии и диплома об окончании Национальной школы полиции[4]. Господин де ла Осрей слыл бездетным (это следует проверить…) и не имеющим родственников (если это и не так, то они ведут себя очень скромно, Васильев никогда не видел у Мсье никого из них). Его имущество перейдет государству, которому он верой и правдой служил сорок три года в качестве префекта какого-то департамента (Эндр-и-Луара? Шер? Луара? Рене никогда не удавалось вспомнить), после чего воротился в министерство и возвел Игоря Васильева в ранг элитного водителя, то есть того, который возит элиту.
Прежде Рене размышлял, не было ли чего между мамашей и господином де ла Осрей, потому что, сами посудите, сыну таксиста ренту не выплачивают! В детстве он частенько воображал себя тайным сыном своего благодетеля. Но достаточно было вспомнить о том, как они с мамашей входили к нему в дни визитов, как робко, испуганно, но с чувством явного, сознательного достоинства мамаша здоровалась с Мсье, чтобы отвергнуть всякую мысль об этом. Что, кстати, даже немного обидно, потому что вдруг вся тяжесть долга, если таковой имелся, пала на одного Рене, который теперь не мог даже разделить его с мамашей.
Господин де ла Осрей был богат и наверняка даже более того, но у него было невыносимо тошнотворное дыхание, и этот смрад обволакивал Рене по два часа в месяц в тот день, когда мамаша возила его в Нейи, чтобы выразить признательность возлюбленному благодетелю. Теперь Мсье было восемьдесят семь лет. Его зловонное дыхание уже практически не имело никакого значения по сравнению с еженедельными мучениями Рене: теперь ему было тягостно видеть, как Мсье стареет и стремительно теряет интерес ко всему.
Васильев прошел через кабинет Майе. Все спокойно, ничего нового. Он бы охотно задержался еще немного, но все-таки следовало решиться и отправиться в Нейи – раз уж надо, то хоть поскорее отделаться.
Его остановил телефонный звонок.
Майе весь обратился в слух. Оба взглянули на настенные часы, которые показывали двадцать один пятьдесят восемь. Убийство прямо посреди авеню Фоша. Позвонивший коллега задыхался, то ли от волнения, то ли потому, что бежал к телефону.
– Морис Кантен! – выкрикнул он.
Указывая на часы, Майе издал радостный вопль. Двадцать один пятьдесят девять! Васильев на дежурстве до двадцати двух, так что это его дело! Рене прикрыл глаза. Морис Кантен. Даже если вы не часто сталкиваетесь с CAC 40[5], вы все же имеете представление, о чем речь. Гражданское строительство, цементные заводы, нефть – что еще, Васильев точно не знал. Крупный французский предприниматель. В финансовых журналах его называли «президент Кантен». Как он выглядит, Васильев не помнил. Майе уже набрал номер комиссара.
Даже по телефону казалось, что Оччипинти что-то жует. Так оно и было: комиссар прекращал жрать, только когда спал или разговаривал с начальством.
– Кантен! Твою ж мать!
До чего тяжелый человек этот комиссар…
Он прибыл на авеню Фоша едва ли на две минуты позже инспектора и уже наэлектризовал всех своей тревогой, нервозностью, манерой метаться туда-сюда и раздавать направо и налево нелепые приказы, которые у него за спиной тут же спокойно отменял Васильев.
Росту в Оччипинти метр шестьдесят три, но он полагает, что этого недостаточно, и носит подпяточники. Это человек, для которого человечество делится на тех, кем он восхищается, и тех, кого ненавидит. Он поклоняется Талейрану, чьи афоризмы старательно цитирует из сборника высказываний, книг Андре Кастело или номеров «Ридерз дайджест». Дни напролет он горстями жрет из кулька арахис, фисташки или кешью, что довольно трудно выносить. А самое главное – он совершеннейший кретин. Из тех ничтожных и лицемерных чиновников, которые всем обязаны своей глупости и ничем – таланту.
Они с Васильевым друг друга ненавидят.
С тех пор как они работали вместе, Оччипинти был одержим идеей пригнуть Васильева, потому что находил его слишком высоким. Хотя инспектор был не из тех, кто причиняет беспокойство кому бы то ни было, его начальника одолевали навязчивые идеи, так что он с самого начала ухитрялся подложить Васильеву свинью. Подобно всем злопамятным людям, Оччипинти обладал острой интуицией на то, что могло бы не понравиться другому, и поручал Васильеву все, что вызывало у того ужас. Поэтому Рене удалось отхватить несметное количество изнасилований с последующим убийством (или наоборот). В результате он сделался настоящим специалистом по этой части, что позволило комиссару спихивать на него все подобные дела, ссылаясь на его высокую компетентность в этой области. Васильев ко всему этому относился философски. Можно было бы с уверенностью сказать, что на своих плечах он держит всю тяжесть мира. «Поэтому он сутулится», – утверждал Оччипинти.
На авеню Фоша между ними на мгновение наступило перемирие. Перед телом – точнее, перед тем, что от него осталось. Они всякое видали, но сейчас оба были под впечатлением от зрелища.
– Тут тяжелая артиллерия, – бросил комиссар.
– На мой взгляд, сорок четвертый «магнум», – ответил Васильев.
Этот калибр может остановить бегущего слона. Повреждения в области таза и горла представляли сложную задачу для только что прибывших специалистов криминалистической бригады.
Васильев пребывал в сомнениях.
Способ убийства говорил в пользу преступления страсти: без весомых причин по яйцам не стреляют. То же можно было сказать и о пуле в горле – такое не каждый день встречается. Да еще такса… Выстрелить в упор… Здесь просматривалось явное ожесточение, яростное желание истребить, свидетельствующее о жажде мести, об исступлении… Однако место, время и использование глушителя (никто ничего не слышал, выгуливавшая собаку соседка случайно обнаружила тело) скорее указывали на предумышленное убийство, холодное, спланированное, почти профессиональное.
Криминалисты делали фотографии. Неизвестно, кто предупредил репортеров, но те уже прибыли со своими аппаратами и вспышками, а один держал камеру; приехало телевидение с явно боевитой журналисткой. Комиссар заглотил горсть фисташек – что поделаешь, наверняка нервы.
– К ним пойдете вы, – сказал Оччипинти, который выставлялся перед камерами, лишь когда видел в этом выгоду. – Только поосторожней, без глупостей!
Васильев отправил коллег опросить свидетелей, если таковые имеются, что было бы удивительно.
Затем прибыл судья, и Васильев под шумок попытался смотаться. Но судья окликнул его, и Васильев вернулся.
Они не были знакомы. Судья отдавал приказания. Это был молодой человек, который с опаской поглядывал на зевак и репортеров, сгрудившихся перед ограждением под охраной двух мундиров.
– Как можно меньше информации! – сказал судья Васильеву.
В этом все были единодушны. Кстати, это будет несложно, поскольку, кроме личности покойного, и сказать-то особо нечего.
Взять на себя семью придется судье и комиссару – повсюду кипела работа. Васильеву достались самые сливки: криминалисты и бригада, которой было поручено обследовать окрестности и опросить свидетелей, если таковые имеются…
Васильев был фаталистом, поэтому подошел к журналистке, которая вот уже битый час махала ему рукой, пытаясь привлечь его внимание.
Все дела, даже неприятные, имеют завершение.
Наконец вернулись все бригады – в основном ни с чем, – криминалисты собрали свое оборудование и унесли тело, мощные прожекторы были выключены, и авеню опять погрузилась во тьму. Майская ночь снова вступила в свои права, было уже поздно, двадцать три тридцать. Васильеву удалось избежать пытки Нейи – уже плюс. Для очистки совести он набрал номер сиделки, чтобы пообещать, что приедет завтра.
– Можете приехать сейчас, – ответила она. – Мсье проснулся и будет рад вас видеть.
Вот ведь бывают же дни, которым конца не видно!
Поскольку Анри Латурнель когда-то руководил подпольной организацией Сопротивления на юго-западе Франции, в глаза его называли «командир», а за глаза – «этот командир». Семидесятилетний мужчина, сухой и даже несколько бесчувственный, как бывает в старости с эгоистами и фанатиками, но также и с людьми, которым довелось пройти через множество испытаний и выйти из них закаленными. Под расстегнутым воротом сорочек он носил шелковые фуляры. Его совершенно седые волосы и повадки командующего батальоном в индийской армии, если прибавить их к прозвищу «командир», придавали его личности нечто упадническое, как у тех разорившихся дворянчиков, которые считают последние су в роскошных отелях и к которым тамошние служащие обращаются «господин граф», исподтишка пихая друг друга локтями. Тем не менее никто не считал достойным насмешек этого старика с лицом, состоящим из острых углов, этакой маской решительности и непоколебимости. Командир одиноко жил в фамильном доме близ Тулузы и, вопреки представлениям, не увлекался ни лошадьми, ни гольфом, никогда не употреблял спиртного и был неразговорчив. Многие люди по отношению к возрасту испытывают одну и ту же проблему: они или отказываются признавать годы и становятся трогательными, или горделиво выставляют их напоказ и тогда выглядят нелепыми. Анри Латурнель безусловно относился ко второй категории, но был сдержан, что делало его менее гротескным, чем прочие. Просто несколько старомодным.
Сидя в кресле перед телевизором, он держал в руках большую черно-белую фотографию мужчины лет пятидесяти и ждал полуночных новостей. Та же самая фотография висела на экране со времени анонса последнего информационного выпуска. Затем мощные прожекторы ослепительным светом пробуравили ночную тьму и показали тротуар авеню Фоша. Журналисты прибыли вскоре после полиции. Кинооператоры успели установить свою аппаратуру и безостановочно снимали специалистов-баллистиков, которые, суетясь, как официанты в ресторане, торопливо делали замеры и со вспышкой фотографировали тело покойного. Так что припозднившийся телезритель получил право на несколько изображений, всегда сенсационных: труп, словно в спешке брошенный смертью, показное целомудрие при укрытии тела пластиковой простыней, затем последующая его эвакуация, носилки на колесиках, которые подкатили прямо к машине «скорой помощи», и наконец, сухой щелчок захлопываемой задней двери. Последний акт. Занавес. Объективы камер с удовольствием задержались на кровавом пятне, которое заканчивалось тонкой струйкой в водосточном желобе. Тактичность, секрет которой известен только прессе.
Мигалки окрашивают голубым фасад и окна здания. Журналистка с телевидения подводит итоги преступления, о котором нечего сказать, кроме следующего: на пороге своего парижского дома только что убит Морис Кантен, глава международного концерна и влиятельный человек. Здоровенный верзила – инспектор уголовного розыска невнятно промямлил несколько слов. Анри терпеливо ждал, он был встревожен.
Можно вообразить множество самых разных причин для такого преступления и сказать, что, увы, наверняка найдется с десяток людей, желающих смерти столь известного человека, однако пока все, что можно сказать, содержалось в одной-единственной фразе: Морис Кантен был убит, когда возвращался после вечерней прогулки со своей собакой. Способ, которым было совершено преступление, представлялся столь же оскорбительным, как и само убийство. Нет никакой необходимости ждать результатов вскрытия, чтобы понять, что в Мориса Кантена было выпущено несколько пуль: одна – в нижнюю часть живота, другая – в самое горло, отчего он в прямом смысле почти потерял голову. Если добавить к этому, что его собака тоже стала жертвой убийцы, получив неслабую дозу свинца в морду, можно предположить, что здесь очевидно присутствует что-то личное. В данном случае убийство равносильно истреблению. Чистого преступления не бывает, однако некоторые пахнут ненавистью больше, чем другие.
Командир вздохнул и прикрыл глаза. «Вот дерьмо», – подумал он. А это было совсем не в его правилах.
О проекте
О подписке