– Ну не такие, другие, но тоже необъяснимые. Россию же за долгую жизнь не обойти. В ней, например, в самом её центре, есть тоже простор, бескрайняя холмистая равнина, в Орловской области, в июле, в полдень, дрожащая от зноя даль. И, несмотря на зыбкий жар, такая бескрайняя и ясная даль, что кажется, можно заметить на краю земли многолюдные города и берег моря. А от земли поднимается волнами жаркий пряный дух.
– Приятный запах? От чего?
– От спелых трав, от даже не раскрывшихся, но ждущих прихода вечера цветов и от горячей земли. Степь благоухает. А через полгода, зимой, эту равнину покрывают высокие снега, двух- и трёхметровой высоты, особенно в оврагах. В пасмурные дни они сливаются с небом на горизонте, а в январе на солнце сверкают так, что смотреть невозможно. И тогда, на морозе, ну когда холодно (у вас даже, не обижайтесь, слова такого нет – мороз), лицо будет ласково обжигать совсем иной воздух: колючий, а на вкус – несравнимой свежести и радости.
Малиец замолчал. Я спохватился:
– Да не подумайте, везде красиво. А здесь просто даже невероятно! Вот я помню, стою во Франции, на побережье, как странник над морем тумана на картине Фридриха – так вот себя и представляю, вспоминая, странником на этой картине, только что без трости, – и смотрю с белых нормандских скал на океан: он подо мной гудит глухо и заунывно. Моросит, и на губах соль и йод, как будто ветер поднимает пену, и воздух наполняет влажная взвесь, и глаз не различает, конечно, где океан сливается с небом. Под ногами, метрах в десяти от меня, проплывает птица с распростёртыми крыльями – альбатрос, должно быть. Пахнет рыбой, тёплым ветром и сочной травой. А сзади маленькая готическая церковка, из серого камня. И такое веселье на душе, хочется что-то полезное делать, дружить, мчаться кому-нибудь помогать…
– О, это понятно, – радуется по-детски Эме.
Мой начальник строчит без помарок и исправлений. Скоро придут за нами, повезут на встречу с учащейся молодёжью, студентами и лицеистами. Он будет говорить о небывалых достижениях прогресса. Это, я думаю, всего лишь его работа, а не глубокие убеждения. Ну не глупый же он! Неужели циник? Но ведь и я тоже, если во всём участвую. Единственно – ищу я себе оправданий – когда он допускает совсем безответственные высказывания о надвигающемся безмятежном и несущем счастье благосостоянии человечества (этого всемирного богатства вот-вот добьётся наука и справедливая политика) и о близком подчинении и усовершенствовании природы, тогда я перевожу его с русского на французский уклончиво и иронично, не выдавая себя мимикой. Противоречить не имею права, но повторять глупости не могу. Язык не поворачивается буквально его цитировать. У меня и слова почти те же или близкие, что в его речи, но смысл смягчённый или двойной. Я говорю: существует и такое оптимистическое мнение, что наука откроет нечто очень полезное, а бескорыстные политики (которых, конечно же, должен найти наконец-то вечно не ошибающийся народ) вдруг незамедлительно подхватят и используют научные открытия, так что это позволит стремящимся к благополучию достигнуть его и наслаждаться изобилием материальных благ. И наконец мы, если примем очень серьёзные и взвешенные решения, сможем так повернуть реки и так сдвинуть с места горы, что появится много свободного времени. Пропаганда наших социалистических преобразований обязывала начальника, лицо официальное (даром что писатель), делать все эти неумные заявления. И ясно же было и мне, и, думаю, ему, что серьёзно к вынужденным речам относиться нельзя, здесь только политика и деньги. Борьба за сферы влияния.
Я ищу в нём положительного. Человек зарабатывает как может. В нём есть много хорошего. Он защитит, мне кажется. Не выдаст. Он любит своих детей и побаивается жену. Вот завтра поедет во французский супермаркет, а потом ещё на рынок, за шмотками. Но время от времени мне тяжело и стыдно. Совесть ноет не от того, что привираю, что хладнокровно корректирую речи с трибун, своя рука (язык) – владыка. Перевожу недальновидный энтузиазм в условное наклонение. Нет, не от этого. А неловко от того, что согласился этим заниматься. Ох, как же мы серьёзно забылись, ведём себя на пиру не как вежливые гости, а как рабы, которым показалось, что они расправились с начальством. И вот после своей победы они шумно и жадно жрут и упиваются. А когда всё доедят, тогда перебьют друг друга. А могли бы сами быть благородными распорядителями, которые спокойно и мудро берегут то, что дано им во временное пользование. В том-то и дело, они об этом не думают. Всё, что перед глазами, – их добыча. Я сомнительно успокаиваю себя тем, что ещё Феано (или кто-то под её именем), жена Пифагора, два с половиной тысячелетия назад писала: «Мир кажется пиром злодеев…» И не ей одной казалось и кажется…
Стучат в дверь.
– Да-да, прошу вас, войдите, – я иду в прихожую и закрываю за собой дверь в комнату, а начальник, слышу, бросается одеваться. – Добрый вечер, господа, а мы уже готовы, через пять минут спускаемся.
На площади у отеля зажглись огни. Едем. В городе даже в сумерках стоит гул – большой африканский рынок, истошные крики, велосипедисты снуют между машинами, низкие домики и потоки женщин, обмотанных от пяток до подмышек метрами пёстрой ткани. Есть и многоэтажный центр. Над городом, на западе, темнеют низкие горы, солнце недавно село, и алое небо на горизонте гаснет. Сочная тёмно-красная полоса истончается на глазах: только задержи взгляд – и заметишь. И на эту полоску надвигается светло-сиреневый полог. А выше небо становится фиолетовым, а ещё выше, над нашими головами, оно уже тёмно-синее, а к востоку – почти чёрное.
Стивенсон писал стихи, где нежность, как молния в непроглядную воющую ночь, разрывает тьму и ураган и на мгновение всё делает ясным и надёжным среди бури. Стихи про корабль, боровшийся со штормом в Рождественскую ночь. И среди свирепых волн, на обледеневшей палубе сын вдруг прозревает. В таинственной дали ему открывается родной дом:
Я видел знакомую комнату, где тихий шёл разговор,
Блики огня золотили старый знакомый фарфор;
Я видел старенькой мамы серебряные очки
И такие же точно серебряные отца седые виски.
Бурный океан и тихий дом, бесконечное звёздное небо над безмолвной саванной. Нет, совершенно не случайно, не для того, чтобы всё видимое свернуть и выбросить, мир вылеплен с такой любовью! Мы едем по мосту в направлении аэропорта, за мостом свернём к университету. Под нами сейчас тихий Нигер, и фонари в воде протянулись вниз по течению колеблющейся гирляндой. А красиво только то, что хранит в себе невидимую жизнь. Незаметную для глаз. Жизнь греет и светит изнутри. То есть свет внешний – свет благодати, солнца, воли, разума – должен был, для расцвета жизни, соединиться со светом внутренним, со многими светиками, зажечь фонари, огни в пространстве. Ведь над всем и во всём, как неотменяемая связь всего доброго со всем нужным, живёт одна воля и мысль: да будет! В каждом новом биении сердечной мышцы: да будет! Во вздохе и выдохе: снова оно. Жизнь всё время начинается, чтобы всегда продолжаться. А звёзды меркнут, фонари перегорают, крошится мрамор, к смерти и в самом деле всё готово. Мир тонок и непостоянен. Он проходит. Он проходит, чтобы остаться по-новому. Красота его обновляется так, что становится преображённой и, однако, узнаваемой. Нетленной. Божии слова не отменяются. Просто испачканную одежду надо вымыть, перешить и уже относиться к ней по-взрослому, серьёзно.
«В началех Ты, Господи, землю основал еси́, и дела́ руку́ Твое́ю суть небеса́. Та погибнут, Ты же пребываеши: и вся, яко риза обетшают, и яко одежду свие́ши я́ и изменя́тся. Ты же то́йжде еси́, и лета Твоя́ не оскудеют». По-русски этот стих Псалтири – «яко одежду свиеши я» – перевели так: «Словно ризу, совьёшь Ты их, и преобразятся». Можно и проще: «Как одежду, Ты переменишь их, и изменятся».
Перед нами ряды ожидающих нас молодых африканцев. Я забыл уточнить: в Мали мы побывали в середине 80-х годов XX века, в информации тогда ещё не тонули умы, лавина пустых новостей и бессмысленных сообщений ещё не крошила время в лёгкую пыль, и человечки не бились в мировой сети, как пойманные рыбки. Нас встречали здоровые проголодавшиеся умы, смотрели на нас с жадным любопытством. Мы, по их мнению, прибыли из другого мира, из незнакомого северного края, где круглый год бледные и неторопливые люди ходят одетыми, потому что им всегда холодно, как в камере сильной заморозки, по-нашему – морозилке. Мы, разумеется, за три минуты развеяли предрассудки, оказавшись тоже заводными и не менее острыми на язык, чем недавние европейские хозяева малийцев, французы. В общем, оказались почти своими – земляками, жителями одной общей Земли. Жалко лишь, что времени получше познакомиться у нас было мало.
Потому что через два дня после встречи в университете из африканских +40 мы уже приземлились в Шереметьево, на дворе стоял наш переменчивый февраль, оттепель, 0…-1. Грязный снег на дорогах и низкое серое небо. Но своё, родное.
Что я вынес – сейчас могу сказать определённо – из той поездки? В памяти сохранилось большое университетское помещение – в нём и лекции читают, и в волейбол играют – с сетками вместо стёкол в окнах; внимательные и удивлённые лица шоколадных, большеглазых и белозубых студентов, которым я читаю по-французски Пушкина. Они мало знают о нашей северной жизни, но уже кое-что знают о жизни вообще и поэтому затаив дыхание слушают повесть «Метель». А в ней родные нам – и неужели им? – Марья Гавриловна и полковник Бурмин. Они принимают близко к сердцу, это хорошо видно, переживания и чувства далёких для них, ну хотя бы расстоянием, людей.
И я рисую словами чудо: с неба мягко падают горы лёгкого пуха, очень холодного, по нему нельзя ходить босиком, от него защищаются одеждой, но он тает в тепле и превращается в чистую воду. Ветер подхватывает его и переносит целые холмы с места на место, кружит, заметает и укрывает этим пухом дома, заносит дороги, не позволяет ни идти, ни ехать и не даёт ничего видеть дальше протянутой руки. Это называется снегом, а кружение его под ветром зовут метелью, или вьюгой. И вот метель закружила и направила в разные стороны сразу нескольких людей: собиравшихся встретиться – разлучила, а совсем незнакомых – удивительно соединила. Всё это она устроила ночью, так что встретившиеся в храме, в полумраке, и ставшие участниками святого и ответственного события (все, кроме одного) только в конце обнаружили, что незнакомы. И метель тут же разметала их, разлучила надолго. Но так получилось, что повстречавшиеся обещали друг другу любовь и верность перед Богом. Молодой офицер в ту ночь – по легкомыслию. Она – как будто в полусне, в полуобмороке. Да, они стали мужем и женой. Я рассказал им, как вообще торжественно, красиво и мудро начиналась семейная жизнь в христианской России. А потом досказал повесть до счастливого конца: до чудесной их встречи и какого-то просто волшебного узнавания друг друга.
Студенты мои готовы были стать в хоровод, что было бы для них привычным выражением радости и одобрения. Они громко восхищались серьёзностью героев: вот произнесли два человека священные слова – и хранят им верность во что бы то ни стало.
Почему не создали семьи после войны? Свидетелей-то ночного события не осталось. А потому что венчались в церкви, а это для них высоко и важно, как сама жизнь! Одна совсем юная девушка, лет восемнадцати, дождалась меня в холле и спросила: давно ли всё рассказанное произошло? Я отвечаю: лет сто семьдесят назад. Она не ожидала. Стоит и смотрит на меня, а по лицу пробегают мысли. О чём она думает? Для неё, я вижу, сто семьдесят лет – непредставимо много. А те люди, – может быть, думает она, – их чувства, и то, что они говорили, всё так понятно и близко, что даже не верится, что всё это было жутко давно.
В молодости как-то неясно, кто из нас где в истории: предки ли остались безнадёжно позади, или мы пытаемся их догнать и поучиться у них верности и вообще жизни? Или, что вернее всего, мы все на разных расстояниях от одного солнечного центра. События и лица не совершают путь из прошлого в будущее, но окружают начало: перед этим источником растут, умнеют или портятся, к нему приближаются или от него бегут. Никогда и нигде нельзя идти против Бога.
От того путешествия в памяти остались громадные гладкие камни, акацию и баобабы в саванне. И господский дом в Тульской губернии. Дорога к нему занесена снегом, морозно, и небо на западе ярко-оранжевое, а тонкая полоска над лесом, в которую погружается неслепящее белое солнце, пепельно-серая, и в двух окнах невысокого дома с деревянными колоннами появился свет.
О проекте
О подписке
Другие проекты
