В первом же тексте Достоевского, который я прочитал на кириллице, я подловил его на лжи.
Наверное, он мог бы сказать: «Это для красного словца».
Речь идет о небольшом фрагменте из книги «Тексты и рисунки», вышедшей в 1989 году в издательстве «Русский язык» и предназначенной для изучающих русский.
Это запись, которую Достоевский оставил в альбоме своей петербургской знакомой Ольги Александровны Козловой 31 января 1873 года.
Среди прочего Достоевский пишет: «Для меня почему-то воспоминание равносильно страданию, и даже, чем счастливее воспоминаемое мгновение, тем более от него и мучения. В то же время, несмотря на все утраты, я люблю жизнь горячо; люблю жизнь для жизни, и, серьезно, всё чаще собираюсь начать мою жизнь. Мне скоро пятьдесят лет, а я всё еще никак не могу распознать: оканчиваю ли я мою жизнь или только лишь ее начинаю. Вот главная черта моего характера; может быть, и деятельности.
Фёдор Достоевский
31 января 1873».
Красивые слова и, по-видимому, искренние.
Ложь, или приукрашивание, касается цифр. Достоевский родился 30 октября (по юлианскому календарю, действовавшему в России; по григорианскому календарю – 11 ноября) 1821 года, так что 31 января 1873 года ему было не сорок девять лет, а пятьдесят один год. Пятьдесят лет ему исполнилось уже давно.
Не беда, как сказал бы Макар Девушкин – главный герой его первого романа.
А мне, между прочим, нравится, когда привирают, присочиняют. Несколько лет назад я даже завел тетрадку, куда записывал, что и когда соврал: мне казалось, это поможет лучше себя узнать. Записи я вел недолго и выяснил, что чаще всего обманываю, когда рассказываю, сколько заплатил за ту или иную покупку.
У матери моей дочери довольно решительный характер и диплом по истории Советского Союза, я называю ее Тольятти, и она всем сердцем, глубочайше, безоговорочно убеждена, что она «самая лучшая»; она очень любит экономить, зимой газовая компания, которая ее обслуживает, раз в два месяца письменно благодарит ее за то, что она потребляет намного меньше газа, чем остальные клиенты. Почему я иногда вру ей? Сам для себя я объясняю это тем, что не хочу ее огорчать, а может, мне не хочется пасть в ее глазах еще ниже, хотя, похоже, ниже уже некуда.
Если бы Тольятти спросили, что ей во мне нравится, наверное, она могла бы процитировать Базарова, необыкновенного героя романа Тургенева «Отцы и дети», который говорил: «Русский человек только тем и хорош, что он сам о себе прескверного мнения».
Но, возможно, я ошибаюсь.
Я не понимаю Тольятти и никогда не понимал ее, и это мне в ней очень нравится.
Вести тетрадку я перестал довольно скоро, когда выяснилось, что записи приходится делать слишком часто. Я, конечно, не сравниваю себя с Достоевским, но тот факт, что у него тоже была такая слабость – он любил присочинить, помогает мне сопротивляться приступам смущательства: «Как ты можешь ставить себя в один ряд с Достоевским? Кем ты себя возомнил? Арриго Петакко[5]?» – и двигаться дальше, как будто я прекрасно знаю, куда иду.
Вторая (и последняя) жена Достоевского, Анна Григорьевна Достоевская, урожденная Сниткина, рассказывает в книге воспоминаний[6], что через много лет после смерти Фёдора Михайловича к ней пришел молодой композитор Сергей Прокофьев, задумавший оперу по роману «Игрок» (благодаря которому, как мы увидим, Анна Григорьевна и познакомилась с будущим мужем), ему нужно было согласовать некоторые вопросы.
Поблагодарив за помощь, Прокофьев, прежде чем попрощаться, попросил ее написать несколько слов ему в альбом.
Молодой композитор, человек необычный и большой оригинал, завел такой же необычный альбом, в который можно было писать только о том, что связано с солнцем. Анна Григорьевна взяла перо, подумала и написала:
«Солнце моей жизни – Фёдор Достоевский». И поставила подпись: Анна Достоевская.
Анна Григорьевна Сниткина познакомилась с Достоевским в 1866 году, когда ей было двадцать, а ему сорок пять. Писатель обратился к ней за помощью – ему нужна была стенографистка, которой он мог бы надиктовать новый роман. Достоевский работал над «Игроком» и должен был закончить рукопись к концу месяца.
Анна Григорьевна читала его романы и была его поклонницей, или, как сказали бы сегодня, фанаткой.
«Имя Достоевского было знакомо мне с детства, – напишет позже Анна, – он был любимым писателем моего отца. Я сама восхищалась его произведениями и плакала над „Записками из Мертвого дома“. Мысль не только познакомиться с талантливым писателем, но и помогать ему в его труде чрезвычайно меня взволновала и обрадовала».
На момент знакомства Анны с будущим мужем он не просто возможный работодатель, он – Достоевский. Он уже Достоевский.
Так в какой же момент Фёдор Михайлович Достоевский, сын военного врача, в пятнадцать лет потерявший мать, получивший инженерное образование, не имея к тому призвания, и в двадцать два года подавший в отставку, отказавшись от уготованной ему спокойной и скромной карьеры, становится тем Фёдором Михайловичем Достоевским, которого мы знаем, который оставляет в нас кровоточащие раны, чью фамилию распознает автоматический корректор и не подчеркивает, когда мы набираем ее на компьютере?
Произошло это в Петербурге в начале июня 1845 года, в доме номер шестьдесят восемь на углу Невского проспекта и набережной реки Фонтанки – одного из каналов, пересекающих центр Петербурга.
В первых числах июня 1845 года Достоевский вышел из этого дома и, по его словам, «смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим, ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) „И неужели вправду я так велик, – стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда потом я не думал, что я велик, но тогда – разве можно было это вынести! – О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду «верен»! О, как я легкомыслен, и, если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о к ним, с ними!“».
Так что же тогда произошло? И кто этот Белинский? И что за дрянные, постыдные вещи знает о себе Достоевский? Кто эти люди, которые есть только в России? Что там случилось?
Я хочу рассказать одну вещь, но меня смущают в связи с ней два момента: во-первых, я уже писал об этом в других книгах (с Достоевским тоже такое случалось, он повторял некоторые вещи из книги в книгу, но я грешу этим намного чаще); а во-вторых, то, о чем я собираюсь написать, звучит не очень скромно, а почему, я объясню ниже.
Вспоминается мне один вечер, когда мы с Тольятти только начали жить вместе, а я незадолго до этого подписал контракт с крупным издательством «Эйнауди»; и вот в ожидании, пока Тольятти вернется домой, сам не знаю почему – обычно я этого не делаю, я начал мыть посуду и, занятый процессом, размышлял: «Подумать только, человек подписал контракт с „Эйнауди“, таким большим издательством, а теперь сам моет посуду. Какая скромность! – Едва я успел так подумать, как отставил посуду и спросил себя: – Ты что, идиот?»
Я чувствовал себя идиотом.
Со мной это случается довольно часто. Есть такой выдающийся итальянский поэт и драматург Рафаэлло Бальдини, который в одном из своих великолепных театральных монологов под названием «Фонд» («La Fondazione») вкладывает в уста главного героя такую реплику: «К слову, об остротах, у маэстро Ливерани была любимая шутка: „Борьбу с глупостью нужно начинать с себя“».
Что касается меня, то должен сказать, хотя это и не представляет большого интереса, что я не борюсь со своей глупостью – я ей потакаю. Мне нравится, когда я чувствую себя идиотом – это незабываемые моменты. И пусть это прозвучит нескромно, но у меня создалось впечатление, что Достоевскому это чувство тоже было знакомо.
В 1867 году Достоевский в письме поэту и члену-корреспонденту Академии наук Аполлону Николаевичу Майкову сообщает, что в Женеве отправился навестить Тургенева, правда, без особого желания.
«Я, хоть и откладывал заходить к Тургеневу, – пишет он, – решился наконец ему сделать визит. Я пошел утром в 12 часов и застал его за завтраком. Откровенно Вам скажу: я и прежде не любил этого человека лично. Сквернее всего то, что я еще с 65 года, с Wisbaden’a, должен ему 50 талеров (и не отдал до сих пор!)».
Вот, извольте.
Самое скверное в ситуации с Тургеневым – то, что Достоевский должен ему денег[7].
Если и есть в русской литературе персонаж, который знает толк в жизни, то это, на мой взгляд, брат Анны Карениной, Степан Аркадьевич Облонский, или, как его еще называют, Стива, глава первого несчастливого семейства, с которым нас знакомит автор этого необыкновенного романа (боюсь, в этой книге чаще всего будет использоваться прилагательное «необыкновенный», так что запаситесь терпением).
Когда в первой части романа «Анна Каренина» Левин приезжает из деревни в Москву просить руки Кити, невестки Стивы Облонского, Стива ведет его в ресторан. Выбирая между двумя любимыми заведениями, он делает выбор в пользу того, где у него больше долг. Полная противоположность Достоевскому, старавшемуся избегать людей, которым он должен, – так поступают провинциалы. Однако, вместо того чтобы попытаться скрыть этот факт и не признаваться даже самому себе, писатель целиком отдает себе в этом отчет и даже заостряет внимание: «Я и прежде не любил этого человека [Тургенева] лично. Сквернее всего то, что я еще с 65 года, с Wisbaden’a, должен ему 50 талеров (и не отдал до сих пор!)».
В одной (необыкновенной) книге «Пуговица Пушкина», написанной Сереной Витале, есть один персонаж – подруга Пушкина, очень красивая, умная, образованная, светская женщина, под стать Стиве, которая со всеми находит общий язык, даже с такими субъектами, к которым Пушкин побрезговал бы прикоснуться тростью, – настолько это отталкивающие, невежественные, гнусные люди.
Когда Пушкин спрашивает, что она находит в разговорах с этими субъектами, она смотрит на него с удивлением: «А с чего вы взяли, что с ними не о чем разговаривать?»
Мне кажется, что Достоевского, как и его героев, чаще удивляет не чужое невежество, а его собственное, собственные недостатки, ограниченность, скверные поступки, и, вместо того чтобы скрывать, он выставляет их напоказ, мол, смотрите, смотрите, вот это зрелище!
И он прав, это настоящее зрелище.
Выставление напоказ своих недостатков, своей глупости (как, наверное, сказал бы Бальдини) – это великое открытие как для Достоевского, так и для нас, его читателей.
Но обо всем по порядку.
Вернемся к тому моменту, когда Достоевский еще не Достоевский, а обычный инженер, уволившийся со службы, чтобы посвятить себя литературе, которую он так любит, и сделать ее своей профессией.
Начинает он с переводов.
В конце 1844 или в начале 1845 года Достоевский вместе с братом Михаилом и сокурсником Оскаром Петровичем Паттоном задумал перевести роман Эжена Сю «Матильда», разделив его на три части, – по одной части на каждого, затем издать перевод за свой счет и пустить в продажу.
Через несколько недель Паттону пришлось уехать на Кавказ, и из этой затеи ничего не вышло.
Тогда Достоевский в одиночку перевел роман Жорж Санд «Последняя из Альдини», который начал издаваться в Бельгии в 1837 году[8].
Когда работа уже подходила к концу, он писал брату: «Наконец, случился со мной один неприятный случай. Я был без денег. Но перевод Жорж Занда романа кончался у меня <…> Суди же о моем ужасе – роман был переведен в 1837 году».
Известный русский критик Виктор Шкловский в своеобразном автобиографическом эссе «Рассказ об ОПОЯЗе» пишет: «Если вам придется когда-нибудь заново начинать жизнь, не бойтесь неудач».
Он не боялся неудач.
В то время Достоевский делил съемную квартиру с Дмитрием Васильевичем Григоровичем, который так же, как и он, изучал инженерное дело, увлекался литературой и впоследствии тоже стал литератором.
Как рассказывал Григорович, когда они поселились вдвоем, Достоевский только что закончил переводить роман Бальзака «Евгения Гранде».
«Бальзак, – пишет Григорович, – был любимым нашим писателем; говорю „нашим“, потому что оба мы одинаково им зачитывались, считая его неизмеримо выше всех французских писателей».
Журнал «Библиотека для чтения»[9] неожиданно соглашается напечатать перевод, что несказанно обрадовало Достоевского.
Первая вещь, которую ему удается напечатать, – перевод романа его любимого писателя. «Перевод бесподобный», – пишет он брату.
Таким было основное наполнение так называемых толстых журналов в России во времена Достоевского, да и позже, на протяжении всего двадцатого века; случалось, они публиковали целые романы.
Я так и представляю, как Достоевский ждет выхода из печати своей первой вещи и предвкушает, как, не веря глазам, увидит свое имя, отчество и фамилию, напечатанные типографским шрифтом: «Перевод Фёдора Михайловича Достоевского».
Когда ему наконец удается найти свежий номер «Репертуара и Пантеона», он пролистывает его в поисках «Евгении Гранде» и видит свой перевод.
Удивительное чувство.
Он ищет имя переводчика и не находит. Его нет. Достоевский листает страницы и понимает, что переведенный им роман стал на треть короче.
Ну что тут сказать, работу русских редакторов того времени с филологической точки зрения трудно назвать безупречной.
Достоевский был разочарован, но это не заставило его опустить руки.
Он не боялся неудач.
По словам Григоровича, Достоевский в тот период просиживал за письменным столом целыми днями, а иногда и ночами напролет.
На вопрос, что он пишет, Фёдор Михайлович отделывается молчанием или отвечает односложно, и из его ответов трудно что-то понять.
И вот однажды утром он зовет Григоровича к себе в комнату.
Перед ним на столе лежит объемистая тетрадь. «Садись-ка, Григорович, – говорит он, – вчера только что переписал; хочу прочесть тебе; садись и не перебивай».
И Достоевский в один присест читает ему роман «Бедные люди».
«Я был всегда высокого мнения о Достоевском, – вспоминает Григорович, – его начитанность, знание литературы, его суждения, серьезность характера действовали на меня внушительно; мне часто приходило в голову, как могло случиться, что я успел уже написать кое-что, это кое-что было напечатано, я считал уже себя некоторым образом литератором, тогда как Достоевский ничего еще не сделал по этой части? С первых страниц „Бедных людей“ я понял, насколько то, что было написано Достоевским, было лучше того, что я сочинял до сих пор; такое убеждение усиливалось по мере того, как продолжалось чтение. Восхищенный донельзя, я несколько раз порывался броситься ему на шею; меня удерживала только его нелюбовь к шумным, выразительным излияниям; я не мог, однако ж, спокойно сидеть на месте и то и дело прерывал чтение восторженными восклицаниями».
Дослушав до конца, Григорович берет рукопись и относит ее своему другу Николаю Некрасову[10], молодому (он тоже родился в 1821 году, как и Достоевский), но уже широко известному поэту.
Достоевский вспоминал, что вечером того же дня, когда рукопись уже была у Некрасова, он отправился к одному из своих старых товарищей, жившему довольно далеко.
Всю ночь они проговорили о романе Гоголя «Мертвые души», раскрывая книгу и зачитывая из нее вслух.
«Тогда это бывало между молодежью, – пишет Достоевский, – сойдутся двое или трое: „А не почитать ли нам, господа, Гоголя!“ – садятся и читают, и, пожалуй, всю ночь. Тогда между молодежью весьма и весьма многие как бы чем-то были проникнуты и как бы чего-то ожидали».
Это все равно что сегодня собралась бы компания двадцатилетних итальянцев скоротать вечер, и кто-то вдруг предлагает: «Народ, а не почитать ли нам Фосколо[11]?» И все соглашаются: «Конечно, как мы сразу не подумали! Давайте почитаем Фосколо!
Когда я читаю о том, с каким пиететом относились к писателям в России, на итальянца вроде меня это производит чрезвычайно странное впечатление; я говорю не только о Достоевском, но и о русских писателях в целом, о той роли, какую они играли в обществе.
Толстой, например, основал нечто вроде религии: множество людей стремилось во всем подражать ему, они ездили на велосипедах по его примеру и питались как Толстой; были рестораны, облюбованные толстовцами.
Это все равно что сегодня в Италии нашлись бы люди, которые питались бы как Савиано[12].
Или как Скурати[13].
Или как Микела Мурджа[14].
Или как Паоло Нори, не приведи господь.
В общем, Достоевский с другом долго читают «Мертвые души» Гоголя, и домой он возвращается уже в четыре утра; дело происходит в конце мая, в Петербурге белые ночи, солнце практически не заходит: ночью светло почти как днем.
«Стояло прекрасное теплое время, – пишет Достоевский, – и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать, на пробу».
Поначалу собирались прочитать страниц десять и посмотреть. Но, дойдя до десятой страницы, решили прочитать еще десять, а затем, не отрываясь, читали по очереди всю ночь, сменяя друг друга.
«„Читает он про смерть студента, – передавал мне потом уже наедине Григорович, – и вдруг я вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: «Ах, чтоб его!» Это про вас-то, и этак мы всю ночь“. Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос решили идти ко мне немедленно: „Что ж такое что спит, мы разбудим его, это выше сна!“».
Некрасов обещает в тот же день отнести рукопись Виссариону Белинскому.
Самыми известными русскими публицистами того времени были не те, кто писал про политику, как сегодня в Италии, а те, чьей сферой интересов была литература, кто рассказывал о книгах и поддерживал писателей; самым знаменитым из русских публицистов той эпохи был Виссарион Белинский.
О проекте
О подписке