За тринадцать лет до описываемых событий в 926 году хиджры[34] Казанью управлял хан Шах-Али[35]. Юному повелителю из касимовской династии в то время шёл пятнадцатый год, и народ не принимал его. Душа казанцев, подобно оракулу, предчувствовала все несчастья и унижения, которые нёс великому народу ставленник московского князя. Шах-Али презирали за пристрастие ко всему русскому и за внешность, которая внушала немалое отвращение. Мальчик был с рождения толст, неповоротлив, с руками длинными, как у обезьяны, и с большим животом. Его неуклюжее туловище продолжали короткие ноги с длинными ступнями, и даже роскошь ханских одежд не могла сокрыть столь явственных уродств. Лицу юного касимовца было далеко до луноликих потомков Улу-Мухаммада – крупное, одутловатое, с длинными мочками ушей, оно вызывало невольное отвращение у всех, кто лицезрел касимовца впервые. Поговаривали, личные слуги повелителя не один час колдовали над господином, пряча недостатки внешности юноши под парчовый тюрбан и пышный ворот.
Словно в насмешку поставил князь Василий над правоверными ханства столь мерзкого урода. Казанцы смирились было с навязанным им господином, но не знали они тогда, что вместе с Шах-Али властвовать над страной примется русский посол Фёдор Карпов. За время своего пребывания во дворце князь Фёдор восстановил против себя всех, даже людей, прежде верных Москве. Вся Казанская Земля ожидала переворота, и заговорщиков, недовольных правлением Шах-Али, возглавил оглан Сиди. Именно по его настоянию в жаркий день месяца шаабан[36] под видом торгового каравана в Крым отбывало тайное посольство с целью пригласить на ханство царевича Сагиб-Гирея. Над миссией посольства веял дух благополучного исхода: Бахчисарай давно добивался казанского трона у великого князя Василия, и правитель московитов когда-то обещал Казань солтану Сагибу, но в последний момент хитромудрый князь сделал неожиданный ход, отдав ханство касимовцу. Теперь царевичу из рода Гиреев предстояло свергнуть марионетку Шах-Али, но прежде заручиться поддержкой всей Земли Казанской.
Выезжая из Крымских ворот Казани, купеческий караван с посланцами заговорщиков встретился с багдадским караваном купца Рустам-бая. Казанцам пришлось придержать коней перед вереницей величественно вплывающих двугорбых верблюдов, связанных между собой. Сам владелец каравана следовал впереди, он с улыбкой обратился к сопровождавшему его кареглазому юноше в белоснежной чалме:
– Ну вот, мой юный друг, по милости Всевышнего мы достигли благословенной Казани. Как вам дышится в родных стенах?
И, не ожидая ответа, Рустам-бай весело рассмеялся, заражаясь оживлённой суетой большого города. Караван-баши радовался, что остался позади длинный утомительный путь, и он довёз в полной сохранности свой товар и не потерял в дороге людей. Он уже думал о предстоящей встрече с купцами, которых в столице проживало великое множество, и среди них находилось немало друзей и знакомых. Торговца вдохновляли гомонящие толпы людей – его будущих покупателей. Что ещё могло так сильно тешить купца, в уме подсчитывающего барыши предстоящего торга? Оттого Рустам-бай почти не слышал слов благодарности и прощания от своего недавнего попутчика, он нетерпеливо кивнул и направил караван в сторону базара Ташаяк. А юноша повернул коня к Аталыковым воротам Кремля.
Благородного юношу звали мурза Тенгри-Кул. Несколько месяцев назад в Багдаде он получил известие о тяжёлой болезни матери и теперь с караваном Рустам-бая добрался до Казани, где проживала его семья. Вскоре мурза оказался в пределах крепости и добрался до ворот отцовского дома. Каждый поймёт естественную робость восемнадцатилетнего юноши, который три года отсутствовал в родных стенах и пока не знал, что его ожидает: печальное известие или выздоровевшая мать. Тенгри-Кул сошёл с коня и, не в силах говорить, одним лишь кивком ответил на приветствия сбежавшихся слуг. Он с нетерпением поспешил через засаженный розами дворик. Крутая лестница на женскую половину вызвала бурю детских воспоминаний, и юноша задержался, поглаживая витые перила и улыбаясь как ребёнок. Старая служанка матери выскочила на верхнюю террасу и всплеснула руками:
– Господин Тенгри-Кул, это вы?! Скорей же, ваша матушка услышала шум и даже не подозревает, какая её ожидает радость!
В два прыжка юноша преодолел лестницу, на которую раньше, будучи маленьким, тратил столько усилий. Мать, исхудавшая и ещё очень слабая после болезни, приподнялась на подушках и с тревогой вглядывалась в дверь. Едва завидев сына, она вскрикнула. Тенгри-Кул бросился к ней и принялся целовать руки, когда-то с любовью нянчившие его. Верная служанка со слезами на глазах наблюдала за этой сценой, она первая услышала тяжёлые шаги на лестнице и увидела поднимавшегося на террасу отца Тенгри-Кула – бека Шаха-Мухаммада, а потому поторопилась попятиться, склоняя голову. Величественный старец, а Шаху-Мухаммаду в то время исполнилось семьдесят лет, задержался в дверях, внимательно разглядывая кинувшегося к нему сына. Бек строго следовал мусульманским догмам[37] и в воспитании детей был скорее взыскательным и строгим учителем, чем нежным отцом. Он отметил про себя, что сын возмужал и окреп, и принялся неспешно расспрашивать его об учёбе. Тенгри-Кул, смущённый прохладным приёмом, подробно отвечал на вопросы отца. Бек возмутился, когда услышал, что, кроме обычных предметов, какие сын изучал в казанском медресе[38], в Багдадской школе мудростей преподают астрономию, географию и химию:
– Богохульники! Как смеют они учить детей правоверных предметам гяуров[39]? Это ты виновата, глупая женщина, – обратился он к задрожавшей жене. – Как я мог поддаться на твои уговоры и отпустить мальчика в Багдад?
– Господин мой, – заплакала несчастная Зайнаб-бика, – разве по моему совету свершилось такое? Разве я не мать? Я всегда желала, чтобы мой единственный сын находился рядом со мной. О, вспомните, мой муж, вы отослали Тенгри-Кула в Багдад по совету светлейшего Ильгам-бея!
Имя одного из блистательных сановников ханского двора несколько отрезвило старика, но из упрямства он не желал отступать:
– Просила! Просила и ты! Не смей спорить с мужем, глупая женщина! А ты, сын, – обратился он к Тенгри-Кулу, – долго дома не задерживайся. Проучился, благодарение Аллаху, три года, проучишься ещё столько же.
Бек строго взглянул на сникшую жену и вышел из её покоев. Неуютным показался Тенгри-Кулу родной дом. Отец впал в немилость при дворе и был раздражён и зол на весь свет, а бесконечные жалобы и слёзы матери бередили и терзали неокрепшую душу юноши. На третий день пребывания в Казани Тенгри-Кул отложил книги, в чтение которых углублялся, дабы отвлечься от домашних неурядиц, и отправился прогуляться по родному городу.
Он долго бродил по узким кривым улочкам, где у заборов, утопая в серой пыли, росли крапива да полынь, выходил к реке и вновь блуждал в ремесленных слободках. Незаметно для себя мурза выбрался к базару Ташаяк. Он остановился на том месте, где два дня назад расстался с купцом Рустам-баем. Воспоминания о Багдаде, школе мудрости и весёлой компании его товарищей нахлынули с необычайной силой. Со слезами на глазах вглядывался юноша в базарную сутолоку, в богатый ряд, где раскинули свои товары восточные купцы. Как всё это напоминало милый его сердцу Багдад! Пустым и невзрачным казался теперь родной город, неуютным и чужим – собственный дом. Подумал, что надо возвратиться к учёбе – в круг товарищей, где читают Навои и Хайяма, и где он излечится от тоски и грусти. Не об этом ли говорил великий Джами:
В мире скорби, где правят жестокость и ложь,
Друга преданней книги едва ли найдёшь…
Затворись в уголке с ней – забудешь о скуке,
Радость истинных знаний ты с ней обретёшь.
Знакомые строки всколыхнули душу и только усилили желание повернуть обратно в Багдад. Мать уже здорова, он навестил свой дом, и можно покинуть Казань с лёгким сердцем. Тенгри-Кул направился по восточному ряду, хотелось найти Рустам-бая, узнать, кто из купцов в ближайшее время направляется в Багдад. Восточные ряды, как и прочие строения казанских базаров, представляли собой длинные и низкие крытые галереи. Эти галереи стояли друг против друга и образовывали узкие коридоры. Летом в них было прохладно, в мокрое же время года – сухо. Народ с удовольствием толпился среди нагромождения самых разных, нужных и ненужных им вещей, любовался раскинувшимися перед глазами горами добротного товара и попутно отдыхал в спасительной тени от разыгравшейся не на шутку жары. Многие с азартом торговались с купцами и их приказчиками, громко призывали в свидетели то Аллаха, то праздных горожан, которые с удовольствием внимали сценам, разыгрывающимся перед их глазами. Тенгри-Кул на всю эту суматоху не обращал никакого внимания. Не найдя в тесных лавках багдадского купца, мурза выбрался на базарную площадь. Он огляделся по сторонам и хотел свернуть в следующий ряд, как вдруг, услышав звуки флейты, остановился.
Перед глазами юноши раскинулся жёлтый шатёр, из тех, что часто ставили бродячие фокусники, музыканты и поглотители огня на площадях благословенного Багдада. Около шатра уже толпились зеваки, которых приманила сладкоголосая флейта. Звук трубочки был нежным, томительным и завораживающим. Такую же мелодию, показавшуюся Тенгри-Кулу близкой и знакомой, играл когда-то около базарной чайханы Багдада уличный музыкант. В той чайхане Тенгри-Кул любил посидеть в обществе друзей. Вот и сейчас ему показалось: подойди ближе, и он увидит ту же чайхану и того же музыканта в неизменном полосатом халате и выгоревшей тюбетейке. Как заколдованного, Тенгри-Кула влекли чарующие звуки, и он пробрался к шатру, растолкав нескольких зевак. Но разочарование постигло его: музыкант оказался другим, – тот был стариком, худым и высоким, а этот молодой, толстощёкий, с угрюмым взглядом. Глядя на его неприветливое лицо, казалось, что даже не он, а кто-то другой извлекает из недр флейты волшебные звуки. Владелец шатра, сидевший на низкой тахте под навесом, лениво выкрикивал:
– А вот гурия. Прекраснейшая из гурий. Станцует танец, такой, что и калеки запляшут.
Хозяина мало привлекали оборванцы и простые горожане, он медлил, поджидая зрителей с внушительным кошелем. Но вот слева подобрался купец, а напротив флейтиста остановился знатный юноша. И тут же владелец шатра преобразился, голос его стал высоким, зазывающим, и он сам взмахнул короткими пухлыми ручками, словно готовился взлететь вслед за танцовщицей, выпорхнувшей из шатра. А зрители уже не обращали внимания на хозяина, взгляды их так и притянул тонкий гибкий стан плясуньи, облачённый в лёгкие, огненного цвета одежды. В высоко вскинутых смуглых руках девушки сверкал яркий бубен. Плясунья встряхнула бубном, вызвав из его недр россыпь звучных трелей, изогнулась дугой. Длинные чёрные косы с вплетёнными красными лентами и монетками на миг покорными змеями легли на землю, но под дружное слияние флейты и барабана девушка встрепенулась, косы её ожили и обвились вокруг тонкой талии – так начался танец.
Зачарованный Тенгри-Кул не отрывал взгляда от девушки. Много женщин, прекрасных танцовщиц повидал он в Багдаде, но эта – эта была не сравнима ни с кем! Совершенство танца, необыкновенная грация и гибкость превращали базарную плясунью в божество. Глядя на неё, умолкал и богатый, и бедный, и поэт, и бездарь – всех очаровали движения, созвучие музыки и неземной красоты. Танец закончился, и девушка под одобрительный гул толпы скрылась в шатре. Хозяин и флейтист обошли круг, подставляя чаши. Бедняки щедро сыпали медь, среди них редко поблёскивала серебряная данга[40]. Когда к нему подошёл владелец гурии и протянул чашу, Тенгри-Кул смутился, ведь только сейчас юноша вспомнил, что забыл свой кошель дома. Но колебался он недолго, сорванный с пальца родовой перстень с лалом украсил презренную медь.
Эту ночь Тенгри-Кул не спал, впервые его вдохновило неизведанное ранее чувство, и он взялся писать стихи. В Багдаде юноша, подчиняясь веянию того времени, не раз пробовал перо на этом поприще, но о любви писал, играясь и подражая великим мастерам. Теперь всё было по-другому, маленькая безвестная танцовщица овладела его мыслями и сердцем. Он совсем не знал эту девушку, но видел её танец, наслаждался очарованием искусства и женской красотой. Разве этого недостаточно для рождения пылкого чувства? Тенгри-Кул знавал немало женщин, для которых слова любви значили немного, они заученно повторяли речи, полные страсти, каждому, кто пользовался их услугами. За блестящие монетки, нитку дешёвых бус или отрез ткани продажные прелестницы предлагали своё тело, красоту и молодость. Базарные плясуньи относились именно к этому презренному сословию женщин. И поначалу юноша, в котором жила гордость и чистоплотность отпрыска благородного семейства, уверял себя, что приглянувшаяся ему девушка недостойна не только его помыслов, но даже взгляда. Он убеждал себя самыми пламенными словами и знал наверняка, какое презренное существо встретилось на его пути. Мурза вышагивал из угла в угол в своих богатых покоях и говорил вслух, размахивая руками. Собственные доводы казались ему разумными и логичными:
– Её красота обманчива, она – порождение коварного Иблиса[41], только он в силах даровать такую манящую внешность. Увы, даже взгляд порочной женщины может завлечь в сети шайтанов!
Но тут же, забывшись, Тенгри-Кул начинал шептать мечтательно:
– Но, Аллах Всемогущий, как она прекрасна! Она показалась мне чистой, словно родниковая вода, ангелом, спустившимся на землю. О! Не гневайся, Всевышний, что в своих мыслях смею приравнивать простую танцовщицу к лику ангелов. Но разве девушка эта не Твоё создание? О мудрый ваятель, из-под твоего талантливого резца не выходило творения более совершенного, чем она. Пусть я ослепну, но не устану смотреть на неё.
Наконец, борьба благоразумия и страсти, кипевшая в благородном юноше, закончилась полным поражением благочестивых доводов. Тенгри-Кул сел писать мадхию[42], в которой воспевал красоту сразившей его гурии. Старый слуга принёс ему утром завтрак и ужаснулся, когда увидал господина, спящим на ковре. Рядом одиноко догорала свеча, там и тут валялись исписанные листы бумаги.
– Аллах Милосердный, до чего же доводит учёность неокрепших духом молодых людей! – в сердцах воскликнул старик.
От невольного вскрика слуги Тенгри-Кул пробудился, потянулся и взял из рук старика поднос. С самым весёлым и беспечным видом он принялся уничтожать всё, что находилось на нём: тёплые лепёшки, мёд и сыр. Старый слуга побледнел и, всплеснув руками, пробормотал:
– Я так и знал, учёность лишила его разума. Господин принимает пищу, не омывшись и не совершив намаза. Прости его, Всевышний, за бесстыдство и богохульство!
О проекте
О подписке