Читать книгу «Лекарства для слабых душ. Когда нет веры и любви, остаётся ненависть» онлайн полностью📖 — Олега Николаевича Мамонтова — MyBook.

Каморин и самому себе не смог бы толком объяснить, почему он, любя свою профессию музейщика, стеснялся ее, не мог вполне серьезно относиться к ней. Копаться в черепках, разбирать древние тексты, вдыхать аромат ушедших эпох – все это было уж слишком увлекательно, настолько, что походило больше на забаву, чем на серьезное занятие. Тем более, что и платили за музейную службу не как за настоящую работу. Сознавать шаткость своего материального положения, до сих пор чувствовать себя «юношей, подбитым ветром», было тем горше, что перед глазами были примеры совсем иного рода: многие одноклассники освоили уважаемые профессии, прилично зарабатывали, кое-кто стал бизнесменом, почти у всех давно уже есть дети. А его заработка едва хватает на собственное одинокое, скудное прозябание. И ради чего подвергает он себя лишениям, отдавая свои лучшие годы музейной службе? Неужели по отношению к ней уместно высокопарное слово «призвание»? Ну, интересно, ну, легко – и только. Может быть, настоящая работа – это та, к которой применимы слова Писания: «В поте лица добывай хлеб свой»…

В попытке как бы оправдаться перед самим собой Каморин взялся за изучение древнейших периодов истории индоевропейцев на основе данных лингвистики. Эта тема на самом деле увлекала его, прежде всего одной идеей, которая казалась очень поэтичной и величественной: если наименования степеней родства, простейших орудий труда, утвари, некоторых рано вошедших в обиход человека растений и животных звучат почти одинаково на языках разных народов от Индии до Ирландии – значит, был некогда единый индоевропейский пранарод, прообраз счастливого будущего человечества, когда оно «распри позабыв, в единую семью соединится», по слову поэта.

Каморин с живым интересом изучал пыльные фолианты по лингвистике и археологии. Казалось, это так просто: соотнести археологические находки с лингвистическими данными и доказать, что племена какой-нибудь ямной или трипольской культуры, известные до сих пор только по немым, грубым предметам, раскопанным в древних могилах, – это на самом деле арии, частью мигрировавшие на Индостан, частью ставшие предками славян и других европейских народов. Ведь изначальный пласт индоевропейских языков, общий для большинства из них, отражает тот же самый примитивный уровень материальной культуры, о котором свидетельствуют предметы, найденные в земле, в слоях, относящихся к пятому и четвертому тысячелетиям до нашей эры.

Его волновало явно не случайное созвучие слов, означающих в разных языках одно и то же, например русское «мотыга», английское «mattock» и кельтское «mattoc» или русское «иго», латинское «jugum», древне-шведское «uk», готское «juk» и древне-исландское «ok». Мерещилась возможность вывести отсюда какие-то глубокие, неожиданные для других умозаключения, сделать прорыв в исторической науке. Хотя что еще могло это означать, кроме очевидного: что существовало культурное и языковое единство Европы в пору освоения земледелия?

Основательно изучив литературу, он испытал горькое разочарование: оказывается, американка литовского происхождения Мария Гимбутас еще в середине прошлого века соединила данные археологии и лингвистики и разработала курганную теорию. Она пришла к выводу о том, что ямная культура, существовавшая в четвертом тысячелетии до нашей эры на огромной территории от Днестра до Урала, была создана праиндоевропейцами в пору их единства. Эту теорию признало большинство специалистов во все мире, кроме СССР, где были популярны совсем другие теории. Вот почему студентом Каморин ничего не слышал об этом и чуть было не взялся за изобретение «велосипеда».

Но разве нельзя и ему сказать свое слово в исторической науке? Разве нет в индоевропейской проблематике чего-то еще достаточно очевидного, но до сих пор ускользавшего от внимания историков? Может быть, попытаться соотнести находки в курганах и обозначающие их древние слова с понятиями из глубинного пласта духовной культуры индоевропейцев? Не удастся ли таким образом заставить заговорить, рассказать о своем сокровенном давно сгинувшие племена, от которых остались лишь черепки, кости и малочисленные медные и бронзовые предметы?

Уже какие-то догадки брезжили в его сознании. По всей видимости, ко времени овладения мотыгой индоевропейцы сформировали и первые представления о мистическом. И священное представлялось им прежде всего удивительным, сверхъестественным. Недаром, славянское «диво» созвучно санскритскому deva-h, древне-иранскому дэв и таджикскому див в значении «бог». Но в современных европейских языках нет слов с корнем «див» или «дэв» в значении «бог», если не считать латышского Dievs – «Бог», итальянского diva – «божественная», зато во многих языках есть devil, «дьявол». Примечательно и авестийское daeva – «злой дух».

Не свидетельствуют ли эти парадоксальные, даже кощунственные лингвистические параллели о культовом перевороте, пережитом древними индоевропейцами, об их отказе от почитания прежнего божества? Отвергнутое, оно стало владыкой потустороннего мира, преисподней. И произошло это до прихода арийцев на Индостан и до распада славяно-скифской общности, потому что славянское «бог» неслучайно, конечно, созвучно древне-персидскому baga с тем же значением, а славянское «святое» – несомненно, того же происхождения, что и авестийское spanta. Сварог, главный бог русско-славянской мифологии, назван, очевидно, арийцами: svargas на санскрите означает «небо».

Но довольно скоро Каморин испытал еще одно разочарование. После нелегкого розыска по словарям и монографиям трёх-четырёх десятков лингвистических параллелей в разных географически отдаленных друг от друга индоевропейских языках для него проступила общая закономерность: совпадения чрезвычайно часты в случае со словами, обозначающими родственные отношения, довольно много их и среди выражений, описывающих явления природы, состояния вещества (теплое, холодное, твердое, темное и прочее), представителей животного и растительного мира зоны умеренного климата и предметов материальной культуры эпохи освоения производящего хозяйства, но они редки в сфере духовной культуры и социальных отношений, за исключением явных случаев поздних заимствований.

Постепенно у Каморина возникли подозрения, еретические с точки зрения лингвистической науки: а может, праиндоевропейского языка никогда и не было? Ведь для языка нужен его носитель – народ, а историческая наука по мере погружения в прошлое все меньше обнаруживает в нем крупных народов и все больше – мелких, раздробленных племен. Известно, например, что летописец Нестор, автор «Повести временных лет», ещё помнил о полянах, северянах, древлянах, кривичах и прочих племенах, из которых сложилась древнерусская народность. А вот о том, что это были, по мнению современных историков, не племена, а союзы племен, Нестор не знал.

Может быть, для общения кочевников из разных племен во время их случайных встреч на огромных, пустынных просторах Евразии и сложился, где-то на рубеже каменного и бронзового веков, только общепринятый обиходный жаргон из сотни наиболее употребительных слов как дополнение к племенным говорам? Ведь для малых, родственных коллективов важно было избегать кровосмешения, и потому, конечно, их членам браки нужно было заключать где-то на стороне. Наверно, прежде всего ради этого и вступали в общение между собой, случайно встречаясь в дальних кочевьях, чуждые друг другу племена. И при этом договаривались с помощью «интернационального» набора терминов, наиболее употребительных при межплеменных контактах. Не оттого ли в языках, считающихся индоевропейскими, наиболее хорошо сохранившуюся общую основу составляют слова, обозначающие степени родства? Причем среди соответствующих языковых параллелей имеются не только такие широко известные, как «мать», «mother», «mutter» и так далее, но и еще более удивительные, мало кому ведомые совпадения, как русское «зять» и авестийское «zamatar», русское «свекровь» и древне-индийское «svasura», русское «деверь» и древне-индийское «devar»…

Мало-помалу Каморин уяснил, что изыскания по проблемам индоевропеистики требуют изучения огромного количества литературы, изданной преимущественно на Западе и практически недоступной ему, провинциалу, не имеющему средств и времени для поездок в Москву и чтения нужных текстов в научных библиотеках. Да и пустили бы его туда? К тому же он владеет, и то плоховато, лишь одним иностранным языком… Не слишком ли он слаб для конкуренции в привлекательной для него области научного поиска? Ведь исследования прошлого праиндоевропейцев на стыке двух наук, археологии и лингвистики, со времени появления работ Марии Гимбутас перестали быть целиной, и за прошедшую половину века на этом поле потрудились многие…

В душу Каморина все чаще закрадывалось сомнение: то ли он делает, что следует? Не нужно ли ему жить какой-то иной жизнью, более приземленной, разумной и счастливой? И не лучше ли найти другую девушку, менее интеллигентную, может быть, чем его Ирина, но зато более ценящую простые семейные радости?

…Знакомством с Ириной Шестаковой Каморин был обязан своей музейной службе. Ирина работала в ту пору воспитателем в женском общежитии трикотажной фабрики и проводила для своих подопечных коллективные посещения кино, музеев и театров. Как ни странно, она удержалась на этой работе и в постсоветскую эпоху. В отличие от некоторых других предприятий города трикотажная фабрика после «перестройки» не остановила производство, хотя в девяносто втором пережила трудный период, когда зарплата выдавалась работницам собственной продукцией – так называемыми чулочно-носочными изделиями. И в последующие годы платили хотя и деньгами, но по-прежнему скудно. Былой двухтысячный коллектив сократился более чем наполовину: ушли все, кто только мог. Остались те, кому просто некуда было уходить: женщины предпенсионного возраста да приехавшие из деревень девушки, большей частью не первой молодости, уж слишком, до безнадёжности засидевшиеся в невестах в чужом, неприветливом городе (где, как и повсюду в России, женихи с квартирами обходили стороной насельниц общежитий). С этими несчастными и работала Ирина.

Каморину тогда сразу показалась необычной группа, которую привела Ирина. В будний день, в малолюдное утреннее время странно смотрелась в музее тихая стайка женщин, молодых и не очень: они были одеты что-то уж очень скромно, даже бедно и держались робко, скованно, резко отличаясь от обычных коллективных посетителей – беспечных, оживлённых клиентов туристических фирм. Была в облике этих фабричных работниц некая потаённая горечь, этакая молчаливая сиротская печаль обитателей казённого дома. Они стеснительно жались друг к другу, их лица выражали отчуждённую покорность школьниц, готовых выслушать даже что-то уж очень далёкое от их повседневных забот, вроде лекции о технологии производства серной кислоты.

Каморину захотелось устроить праздник для бедных золушек. Он решил выложиться на все сто процентов, как если бы имел дело с большой, важной группой экскурсантов, вроде участников регионального совещания банкиров или глав местных администраций. Обзорная полуторачасовая экскурсия была им не только проговорена полностью, но ещё и дополнена кое-чем новым, отчасти рискованным, пока не апробированным методистами. Его голос звучал под высокими сводами гулко, торжественно.

Музейные смотрительницы наблюдали за Камориным удивлённо, некоторые – с улыбками. А женщины из общежития казались одновременно и польщёнными, и смущёнными оказанным им вниманием. На лице Ирины читалось сомнение: неужели только ради них экскурсовод проявил такое рвение? Не часть ли это некоего показательного мероприятия? Но из полусумрака коридоров не выглядывали строгие члены какой-нибудь комиссии, не выпархивали корреспонденты с камерами и микрофонами. Так что уже в конце концов не оставалось сомнений в вольном, приватном характере усердия Каморина.

Желая вознаградить экскурсовода, девушки звучно шептались:

– Ирина Васильевна, как интересно!

– Сколько он знает!

– Как хорошо рассказывает!

Ирина с любопытством присматривалась к Каморину. Сначала он показался ей довольно жалок в своем тесном костюмчике, с порозовевшими от волнения щеками, с напряженным, по-мальчишески срывающимся голосом. К тому же – экскурсовод! Мужчина на такой работе – в этом было что-то неожиданное, неподобающее, даже стыдное. Но вскоре её захватила его речь, довольно красноречивая и горячая (даже не в меру патетичная и громкая – отметила она), и она уже начала переживать за него, опасаясь, что он вдруг собьётся, потеряется, осрамится. Ведь в качестве экскурсовода он, конечно, ещё очень зелен, неопытен и оттого так явно волнуется… Однако он продолжал говорить все более уверенно, умело, и постепенно беспокойство за него, не исчезнув совсем, перешло в любование им, как ребенком, из-за которого пришлось поволноваться и чей успех воспринимается теперь как собственный.

– Молодец, молодец, так держать, – мысленно повторяла она.

Затем Ирина вдруг посмотрела на Каморина по-новому, взглядом молодой женщины на молодого мужчину, заинтересованным, строгим и всё же готовым обмануться, обольститься: фигура не без наклонности к полноте, совсем не атлетическая, а в чертах, несколько мелковатых, замечалось нечто французское, по-девичьи миловидное. И всё-таки не без внутреннего сопротивления она отдала себе отчёт в том, что Каморин нравится ей. А между тем он, очевидно, был очень далёк до ее идеала – сильного, уверенного в себе мужчины, занятого каким-то истинно мужским делом. «Горячий, искренний, не очень умный и при этом, наверно, добрый, но, конечно же, эгоистичный, слабохарактерный и… чувственный», – так интуитивно она определила его.

Ещё года два назад подобный невзрачный, жантильный молодой человек произвел бы на Ирину впечатление скорее отрицательное: ну что это за мужчина-барышня – фи! Но ей было уже двадцать семь, и всё чаще приходили к ней жуткие, мертвящие приступы бессильного отчаяния: время идет, а по-прежнему рядом с ней нет спутника жизни… Почему? Неужели она чем-то хуже других? Так важно было лишний раз убедиться в том, что это не так, прочитав интерес к себе во взгляде вот хотя бы такого не слишком завидного кавалера…

Ирина не смогла бы объяснить, почему по окончании экскурсии вдруг спросила Каморина о древних развалинах у реки: правда ли, что когда-то там был монастырь, как рассказывают старожилы? Может быть, она сделала это лишь из желания выказать интерес к изысканиям краеведов, к предмету забот этого бледного и нервного экскурсовода, дабы слегка поощрить его за нешуточное рвение. И еще, наверно, был в этом робкий, осторожный шажок к флирту. Хотя она, конечно, никогда не призналась бы себе в том, что на самом деле предприняла попытку завязать знакомство с музейным работником. Тем более, что особенно надеяться на это, конечно, не приходилось: чего можно было ожидать от музейного книжного червя, кроме сухой справки: да, на самом деле существовала на том месте в такие-то века монашеская обитель?..

Услышав вопрос, бойко произнесённый так понравившейся ему миловидной девушкой с золотистыми волосами, Каморин на мгновение растерялся. Что он знает о развалинах у реки? О них в одобренных методическим советом и добросовестно заученных текстах экскурсий не было ни слова. А сам он краеведческих изысканий в этом направлении не проводил. Тем более, что по характеру интересов не был краеведом. Его привлекали несравненно более глубокие горизонты прошлого, чем те, которыми он должен был заниматься в качестве научного сотрудника отдела новейшей истории. На его месте легко выкрутился бы самый обычный враль, особенно из породы прирожденных говорунов, способных с апломбом выступать перед публикой с речами на любую тему. Но Каморин к этой категории не принадлежал. А просто сказать «не знаю» и на этом закончить общение с дотошной посетительницей казалось непозволительно, стыдно: все-таки краеведение – его хлеб. И в сумятице застигнутых врасплох мыслей и чувств Каморин произнёс неожиданные для себя слова:

– Это не моя тема, я к ней не готовился, но обязательно все выясню и расскажу вам. Давайте встретимся в субботу…