Читать книгу «Лекарства для слабых душ. Когда нет веры и любви, остаётся ненависть» онлайн полностью📖 — Олега Николаевича Мамонтова — MyBook.

4

Уже через неделю после гибели Лоскутовой «Надежда» развалилась. Чермных нового директора назначать не стал. Протомившись несколько дней без дела, все женщины согласились на предложение, переданное из конторы Чермных Ларисой Крохмаль: написать заявления о расчёте, чтобы наверняка и поскорее получить свою задержанную за два-три месяца зарплату. Вместе со всеми рассчитался и Шарков. Он вернулся к занятию, которым промышлял раньше, – к частному извозу. Это был плохой, ненадёжный заработок, не возмещавший износ машины, но выбора не было.

Однажды в разъездах по городу, притормозив перед светофором на перекрёстке в центре города, Шарков машинально бросил взгляд на тротуар и заметил неторопливо шагавшего Дмитрия Каморина, своего бывшего соседа, которого не встречал уже лет десять. Несмотря на шестнадцать лет разницы в возрасте, они когда-то раза три ходили вместе на рыбалку и с тех пор сохраняли дружеские чувства. Почему-то (может быть, оттого, что у него было скверно на душе) Шарков поспешно опустил стекло и негромко позвал:

– Диман!

Каморин недоуменно пошарил взглядом вокруг себя. Отчуждённое удивление сменилось на его лице застенчиво-радостной улыбкой, когда он разглядел и узнал Шаркова.

– Константин! А я думал: ты всё ещё в Норильске!

– Да я уже пять лет, как вернулся! Садись, подвезу!

– Как же раньше нам не пришлось встретиться?

– Да вот так. Выходит: Ордатов – не такой уж и маленький городишко.

Каморин послушно сел в машину рядом с Шарковым, растерянно, с любопытством всматриваясь в старшего товарища, которого когда-то, будучи пацаном, обожал. Затем, после нескольких мгновений изучения пристальным взглядом, выдавил из себя короткий, сухой смешок, точно поперхнулся:

– Ха-ха! Вот странно: точно вчера ещё мы жили в одном подъезде! Увидел тебя и почувствовал: все пережитое и нажитое – шелуха, а по сути каким я был пацаном, таким и остался.

– Наверно, ближе к концу жизни это впечатление от нашей встречи будет ещё разительнее…

– Ты кем сейчас?

– Частный извозчик после того, как моя швейная фирма закрылась. Энергетиком не устроишься, а жить надо. А ты?

– А я по своей исторической специальности – в музее.

– Ха-ха! Работёнка, небось, – не бей лежачего. Куда тебе7

– Домой, по старому адресу – на Семашко.

– Не женился?

– Нет.

– Ну и дурак, – со спокойной, грубоватой фамильярностью заключил Шарков. – Всё нужно делать вовремя. А ты, наверно, всё мечтаешь о прекрасной даме…

– Я считаю нечестным и нелепым заводить семью, детей, то есть приводить в мир и ставить в зависимость от себя других людей, когда ещё не уяснил, для чего живу сам.

– Да? В самом деле так сложно? А я думал, ты повзрослел. Тебе навредило то, что ты не был в армии. Иначе смотрел бы на вещи проще. Женятся для удовольствия, а дети – необходимое приложение к нему. Стоит два года пожить в казарме, среди двух сотен молодых, постоянно голодных, мучимых вожделением, раздраженных скотов, для того, чтобы понять: человек – всего лишь двуногое животное, которому важнее всего пожрать, спариться и поспать.

– Ты сам не веришь в то, что говоришь, – сказал Каморин смущённо, чуть запальчиво. – Гедонистический идеал недостижим…

– Ну ты и чудак! – ухмыльнулся Шарков. – Причём здесь какой-то идеал, тем более гедонистический? Об этом позволительно говорить юнцам, а уж к тридцати-то годам пора понять, что жизнь может быть просто более или менее сносной. Еще Пушкин сказал: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». В наших силах лишь сделать жизнь немного более приятной и разумной. Или ты считаешь это узким эгоизмом? Но посуди сам, как это странно получается: я, «эгоист», пекусь о благе дочки и жены, а ты, со всеми своими «идеалами», – только о своем собственном!

– Да не в идеалах дело, а в сомнении: нужно ли заводить семью и детей, когда и самому тяжёло, неуютно жить на свете? – признался Каморин смущённо.

– Да, жизнь на самом деле страшна, – вдруг согласился Шарков, помрачнев. – Как раз на днях нечто совсем кошмарное произошло в том самом «богоугодном заведении», где я работал. «Надежда» не просто крахнула – там убили директрису Лоскутову, которую я возил. Причем убили сразу после выкупа помещения ателья.

– Да что ты! – удивился Каморин. – Такие страсти в жалком заведении!

– Сначала все решили, что убил вор, который в тот вечер залез в ателье, как раз во время застолья по случаю выкупа помещения. Но оказалось, что убита она каким-то особым орудием, заточкой или шилом, а не тем ножом, который нашли у грабителя. Что самое ужасное, подозревать в убийстве Лоскутовой можно каждого, потому что её ненавидели все. Ну или почти все, мне-то не за что было ее ненавидеть: я не член товарищества и платила она мне аккуратно. А вот все бабы в ателье были на нее злы, потому что она много задолжала им по зарплате, да к тому же разоряла товарищество, где за каждой из старых работниц числился один процент уставного капитала. То есть она не просто недоплачивала бабам, но ещё и лишала их коллективной собственности и рабочих мест. Как раз в час убийства весь коллектив был в сборе, плюс арендаторы и владелец «Надежды» Чермных. У него тоже мог быть зуб на Лоскутову, потому что на собрании она вдруг стала артачиться, то ли притворно, то ли всерьёз. Она же играла роль заступницы коллектива, будто бы защищала «Надежду» от Чермных. В общем, всё было запутанно, потому что женщины склонны к отношениям любви-ненависти. Бабы в ателье одновременно ненавидели и обожали свою директрису.

– Ручаюсь, что не только они, но и ты восхищался этой змеей подколодной!

– Как странно, что тебе пришёл в голову именно этот образ! В ней на самом деле было что-то змеиное, что-то от Клеопатры, любительницы змей: гибкая фигура, черные подведённые глаза, струящийся шелк платья… Что-то театральное… И вот что любопытно, во время своего последнего застолья Лоскутова публично призналась в том, что ателье для неё, как театр. То есть она разыгрывает спектакль! И я тогда сразу подумал, что в «Надежде» события действительно развиваются по тщательно продуманному и жестокому сценарию!

– Такое не только у вас в «Надежде». Я тоже не раз думал о том, что каждый или почти каждый вокруг – актер, лицедей. Разве не все, с кем сводит нас жизнь, играют, мучаясь, какие-то роли? Где еще столько мифов и показухи, как в России?

– Это ты о чем?

– Да о том, что кругом ложь и показуха. И не оттого ли, что люди не умеют здесь жить разумно и радостно, просто для себя и своих близких? Это при том, что в глубине души каждый, конечно, хотел бы жить в своё удовольствие. Но здесь так нельзя, не положено, не дадут. Наш народ испокон веков стремится обрести смысл своего существования, воплощая странные грезы: то утвердить православный «Третий Рим», то построить на зависть и в пример всему миру «общество социальной справедливости». Люди вживаются в придуманные для них роли и привычно жертвуют собой ради химер, покорствуя своим начальникам и вождям. А эти начальники и вожди – всегда самые способные лицедеи, и именно поэтому становятся кумирами толпы! И почти все из них все-таки стараются получше устроиться не в будущей, а в нынешней, земной жизни. При этом так хорошо играют они роли заботливых пастырей для пасомых! Так мастерски подчиняют своему обаянию множество людей! Видимо, Лоскутова тоже была волчицей в овечьей шкуре. Пусть совершенно неизвестные за пределами своего круга, такие люди наделены недюжинными актерскими способностями и свои роли играют очень старательно и убедительно. Какие актёрские дарования скрыты во множестве неведомых миру офисов и контор!

– Узнаю историка, – усмехнулся Шарков. – Такие глубокомысленные обобщения! Впрочем, ещё в одной мелочи ты прав: у Лоскутовой бранным словом для её портних было «овца». Стало быть, саму себе она сознавала противоположностью – волчицей.

За окном показалась нестройная россыпь панельных девятиэтажек в окружении приземистых хрущоб. Каморин встрепенулся:

– Вот и улица Семашко. Я приехал…

Шарков простился со старым приятелем холодно. Он тотчас подосадовал на себя за это, но сознавал, что иначе просто не мог. Ну разве позволительно в нынешнее жестокое время быть таким инфантильным чудаком, как этот Каморин?

…Встреча с Шарковым нарушила планы Каморина. Собственно, сейчас ему совсем не нужно было домой. Отнюдь. Всего лишь час назад он отправился в сторону центра с намерением подольше побродить по городу, пользуясь хорошей погодой. Длительные прогулки были для него средством успокаивать нервы и доставлять себе моцион ради предотвращения сердечных и иных недугов, заменяя модный бег трусцой. Предложение Шаркова подвезти, отказаться от которого было слишком неудобно, прервало воскресное странствие почти в самом начале. Куда теперь? Ну конечно же, в библиотеку! Это полчаса быстрого пешего хода в одну сторону, затем столько же обратно. Читательский билет лежал, как всегда, в кармане, так что заходить домой было незачем. Он лишь бросил один беглый взгляд в сторону родной девятиэтажки, что возвышалась в двухстах метрах от него, полускрытая зыбкой паутиной нагих тополей, и решительно зашагал протоптанной в снегу тропкой, вившейся змейкой по склону большого пологого оврага, который отделял его район от центральной части города. Несмотря на то, что этим путем он ежедневно ходил на работу и возвращался с неё, вновь преодолевать те же несколько километров полупустынного пешего маршрута было ему не в тягость. Напротив, время, которое он затрачивал на это, всегда казалось ему едва ли не самой приятной частью дня.

Оттого, что ночью подморозило, а наутро выпал снег, Каморин физически чувствовал себя бодрее обычного. Он давно заметил, что зимние оттепели и летние дожди обычно вызывают у него сонливость, разбитость, а мороз и ясное небо, напротив, освежают, настраивают на радостное мировосприятие. Видимо, это как-то связано с изменениями атмосферного давления, считал он. Как раз нынче к полудню так распогодилось, что казалось, будто уже пришёл март. Яркое солнце розово подсвечивало пушистый иней на ветвях деревьев, свежий снежок звучно поскрипывал под ногами. Каморин с удовольствием давил хрупкий ледок лужиц, оставшихся от последней оттепели, и рассеянно думал о том, что весны ждать уже недолго, а там совсем скоро наступит тёплая пора, и это будет чем-то вроде чудесного перемещения в совсем иной мир, ласковый, благодатный, совершенно непохожий на зимний. Почему-то с самого раннего своего возраста он привык с нетерпением ждать лета…

Каморин усмехнулся, вдруг осознав странность своих радужных мечтаний: ну что же особенно отрадного ожидает его летом? Разве что отпуск, в котором на скудные отпускные не разгуляешься. На море дорого, а ездить на городской пляж, что на противоположном берегу Волги, утомительно. Обычно в самые жаркие летние дни, когда неудержимо манило к воде, он отправлялся на дикий пляж, на заросшую камышами илистую отмель и окунался в мутный, зеленоватый поток, по соседству с неунывающими пацанами. Летний отпуск был хорош, пожалуй, лишь как отдушина в изнурительном лабиринте будней, как глоток иллюзорной свободы – не более того.

Впрочем, свою работу Каморин любил. В тягость были только сотрудники. Ему казалось, что у музейных сослуживцев нет ни проблеска настоящего интереса к своему делу, ни малейшего намека на вдохновение краеведческого поиска – только унылое, чиновное, вынужденное исполнение должностных обязанностей. И при этом столько недоброжелательного, завистливого, придирчивого внимания с их стороны к тому, что делает он, такая склонность к злословию! Каморин считал, что относится к своей работе совершенно иначе. Даже проводить обзорные экскурсии по музею – то, что было для других научных сотрудников чем-то вроде тягостной барщины, – ему нравилось. За десять лет ему не приелось, оставалось постоянно как бы внове удовольствие удивлять посетителей музейными раритетами. А также все, что было связано с этим: неторопливый обход витрин во главе послушной толпы, лоск старательно натертого паркета, гулкие отголоски под высокими сводами его заученно-плавной речи, неостывающее волнение от сознания, что столько людей внимает ему и покорно следует за ним, с почтительным удивлением, а порой и восхищением на лицах… До сих все эти впечатления сладко пьянили его, как вино. Оттого он всякий раз безропотно соглашался исполнять в выходные дни обязанности дежурного по музею и проводить экскурсии, когда не хватало штатных экскурсоводов.

Ему не была в тягость даже самая непривлекательная для других обязанность дежурного – сдача музея на попечение вневедомственной охраны. Каждый сотрудник слышал передаваемые из уст в уста предания, дошедшие от прежних поколений музейщиков, о том, что когда-то некий злоумышленник прошёл в музей как обычный посетитель, спрятался в укромный закуток, а ночью вышел оттуда и сделал свое черное дело. Дежурным жутко было вспоминать об этом, совершая, как полагалось по инструкции, обход огромного пустого здания перед уходом и включением охранной сигнализации. Представлялась очень реальной опасность оказаться вдруг один на один с преступником! Женщины-дежурные нередко просили кого-то из сослуживцев остаться вместе с ними. Каморин на такие просьбы всегда откликался, с тем большей охотой, если они исходили от молодых сотрудниц, а сам высказывать их стеснялся, хотя и ему было не по себе бродить одному в гулкой пустоте старого здания.

В полумраке скудно освещенных залов, где в целях экономии почти все лампы гасили сразу после прекращения основного потока посетителей, по всем углам мерещились подозрительные тени, а полинявшие мундиры, бурки и косоворотки местных героев начинали казаться некими таинственными, одушевленными сущностями, живущими сами по себе и, чего доброго, готовыми вот-вот шевельнуться, сняться с места, снова обретя в себе некую сверхъестественную силу, как всадники без головы. И так многозначительно, грозно, иначе, чем в присутствии экскурсантов и при сиянии всех люминесцентных ламп, тускло отсвечивала сталь клинков и маузеров! И даже хрупкая красота старинного фарфора и блестящих безделушек из древних курганов не радовала, но тревожила в этот час: а что, если из-за них спустя миг огреет тебя по темени притаившийся злоумышленник? Ведь так просто недосмотреть старенькой смотрительнице…

Но была для Каморина в музейном вечернем дозоре и приятная сторона: будоражащее, щекочущее нервы чувство опасности и радостное сознание своей способности преодолеть страх. Особенно, когда его рука сжимала специально прихваченную железяку, какую-нибудь зазубренную саблю времен первой мировой с потрескавшейся деревянной рукояткой или ржавый ствол винтовки без приклада – из той рухляди, что ребятня частенько приносила в музей и которая накапливалась в кладовочке возле рабочей комнаты научных сотрудников (поскольку нужно было провести научное описание собранных древностей для сдачи их в музейные запасники, «фонды», да и неохотно брали хранители ребячьи находки на свое попечение: такого добра было у них уже предостаточно). От прикосновения к старому, разбитому оружию рождалась иллюзия безопасности, горделивая уверенность в том, что он сможет постоять за себя. И еще это было сродни игре, увлекательному возвращению в детство… Как и многое иное в музейной работе…

1
...
...
11