Читать книгу «Контрапункт; Гений и богиня» онлайн полностью📖 — Олдоса Хаксли — MyBook.
image

– Что же в этом плохого? – возразил Спэндрелл. – Вероятно, тела для этого и созданы. Недаром существует стыд. Стыд своего тела и его функций возникает у нас самопроизвольно. Он свидетельствует о том, что наше тело есть нечто абсолютно и естественно низшее.

– Абсолютная и естественная чушь! – возмутился Рэмпион. – Начать с того, что стыд возникает вовсе не самопроизвольно. Нам его прививают. Можно заставить людей стыдиться чего угодно. Стыдиться желтых ботинок при черном сюртуке, неподобающего акцента, капли, висящей на носу. Решительно всего, и в том числе тела и его функций. Но этот вид стыда ничуть не менее искусствен, чем все остальные. Его выдумали христиане, подобно тому как портные с Сэвил-роуд выдумали, что стыдно носить желтые ботинки при черном сюртуке. В дохристианские времена этого стыда не существовало. Возьмите греков, этрусков…

Последние слова Рэмпиона перенесли Мэри на вересковые пустоши около Стэнтона. Он все такой же. Он стал только немножко сильнее. Какой больной вид был у него в тот день. Ей было стыдно своего здоровья и богатства. Любила ли она его тогда так же сильно, как любит теперь?

Спэндрелл поднял длинную, костлявую руку.

– Знаю, знаю… Благородные, обнаженные, античные. Боюсь только, что эти физкультурные язычники – современная выдумка. Мы выпускаем их на арену каждый раз, когда нам хочется подразнить христиан. Но существовали ли они на самом деле? Сомневаюсь.

– Но посмотрите на их искусство, – вставила Мэри, вспоминая фрески в Тарквинии. Она увидела их еще раз вместе с Марком, и на этот раз она их по-настоящему видела.

– Да, а посмотрите-ка на наше, – отпарировал Спэндрелл. – Когда археологи через три тысячи лет отроют скульптурный зал Королевской академии, они будут утверждать, что лондонцы двадцатого столетия носили фиговые листки, публично кормили грудью детей и обнимались в парках совершенно голые.

– Жаль, что они этого не делают, – сказал Рэмпион.

– Да, но все-таки они этого не делают. Но оставим пока вопрос о стыде; что вы скажете об аскетизме как необходимом условии мистического опыта?

Рэмпион молитвенно сложил руки и, откинувшись в кресле, возвел очи горе.

– Господи, спаси и помилуй! – сказал он. – Вот уже до чего дошло? Мистический опыт и аскетизм! Ненависть блудодея к жизни принимает новую форму.

– Но серьезно… – начал Спэндрелл.

– Нет, серьезно, читали вы «Таис» Анатоля Франса?

Спэндрелл отрицательно покачал головой.

– Прочитайте, – сказал Рэмпион. – Обязательно прочитайте. Конечно, «Таис» элементарна. Детская книга. Но не годится становиться взрослым, не прочитав всех детских книг. Прочтите ее, а тогда мы с вами поговорим об аскетизме и мистическом опыте.

– Что ж, прочитаю, – сказал Спэндрелл. – Я ведь хотел только сказать, что аскетам известны некоторые состояния духа, незнакомые всем остальным людям.

– Не сомневаюсь. А если вы будете обращаться с вашим телом так, как велит природа, вы испытаете такие состояния, которые и не снились занимающимся вивисекцией аскетам.

– Но состояния, доступные вивисекторам, лучше, чем состояния тех, кто потворствует своим страстям.

– Иными словами, сумасшедшие лучше, чем нормальные люди? С этим я никогда не соглашусь. Здоровому, гармоническому человеку доступны и те состояния и другие. Он не такой дурак, чтобы убивать часть самого себя. Он умеет сохранять равновесие. Конечно, это не легко; больше того, это дьявольски трудно. Нужно примирить от природы враждебные силы. Сознание стремится подавить работу бессознательной, физической, инстинктивной части человеческого существа. Жизнь для одного означает смерть для другого, и наоборот. Но нормальный человек по крайней мере пытается сохранить равновесие. А христиане, люди ненормальные, уговаривают человека выбросить половину самого себя в мусорный ящик. А потом приходят ученые и дельцы и говорят нам, что мы должны выбросить еще половину из того, что оставили христиане. Но я не хочу быть на три четверти мертвым: я предпочитаю быть живым, целиком живым. Пора восстать на защиту жизни и цельности.

– Но если стать на вашу точку зрения, – сказал Спэндрелл, – то наша эпоха в реформах не нуждается. Это – золотой век гуманности, спорта и беспорядочных половых сношений.

– Если бы вы только знали, какой Марк, в сущности, пуританин, – засмеялась Мэри Рэмпион, – какой он безнадежно старый пуританин!

– Вовсе не пуританин, – сказал ее муж, – просто нормальный человек. А вы не лучше остальных, – снова обратился он к Спэндреллу. – Вы все воображаете, будто нет никакой разницы между современной, холодной цивилизованной похотливостью и здоровым, скажем, фаллизмом (такую форму принимало в те времена религиозное чувство; читали «Ахарнян»?), одним словом, фаллизмом древних.

Спэндрелл застонал и покачал головой:

– Избави нас Боже от этих гимнастов!

– А между тем разница здесь большая, – продолжал Рэмпион. – Современная похотливость – просто христианство навыворот. Аскетическое презрение к телу, выраженное другим способом. Презрение и ненависть. Об этом-то я вам и говорю. Вы ненавидите самого себя, вы ненавидите жизнь. У вас только такая альтернатива: либо свальный грех, либо аскетизм. Две формы смерти. Знаете, христиане и то гораздо лучше понимали фаллизм, чем наше безбожное поколение. Как это там говорится в свадебном обряде? «Телом моим служу тебе». Служение телом – это ведь подлинный фаллизм. А если вы думаете, что это хоть сколько-нибудь похоже на бесстрастный цивилизованный свальный грех наших передовых молодых людей, вы жестоко ошибаетесь.

– Что вы, я охотно соглашаюсь, что наши цивилизованные развлечения смертоносны, – ответил Спэндрелл. – Есть, знаете, такой запах… – он говорил отрывисто, в промежутках между словами старательно раскуривая наполовину потухшую сигару, – дешевых духов… давно не мытого тела… иногда я думаю… что такой запах… должен быть в аду. – Он отбросил спичку. – Но есть еще одна возможность, и в ней нет ничего смертоносного. Возьмите, например, Иисуса или святого Франциска – разве они трупы?

– Не без того, – сказал Рэмпион. – Они не совсем трупы, а так, кусочками. Я готов согласиться, что иные кусочки в них были очень даже живые. Но оба они попросту не считались с целой половиной человеческого общества. Нет, нет, это не то! Пора перестать говорить о них. Мне надоели Иисус и Франциск, смертельно надоели.

– Что ж, возьмем поэтов, – сказал Спэндрелл. – Вы ведь не скажете, что Шелли – труп.

– Шелли? – воскликнул Рэмпион. – Не говорите мне о Шелли. – Он выразительно покачал головой. – Нет, нет! В Шелли есть что-то ужасно гнусное. Он не человек, не мужчина. Помесь эльфа и слизняка.

– Полегче, полегче, – запротестовал Спэндрелл.

– Ах да, утонченный и так далее! А внутри такая, знаете ли, бескровная слякоть. Ни крови, ни костей, ни кишок. Слизь и белый сок – и больше ничего. И с какой гнусной ложью в душе! Как он всегда убеждал себя и других, что земля – это вовсе не земля, а либо небо, либо ад. А когда он спал с женщинами, так вы не подумайте, пожалуйста, что он спал с ними – как можно! Просто двое ангелов брались за ручки. Фу! Вспомните, как он обращался с женщинами. Возмутительно, просто возмутительно! Конечно, женщинам это нравилось – на первых порах. Они чувствовали себя такими духовными – по крайней мере до тех пор, пока у них не появлялось желание покончить с собой. Ужасно духовными! А на самом деле он был всегда только школьник: мальчику не терпится, вот он и уверяет сам себя и всех других, что он – это Данте и Беатриче в одном лице. Какая гнусность! Единственное оправдание – что это была не его вина. Он родился не мужчиной: он был эльфом из породы слизняков и с половыми потребностями школьника. А потом вспомните его полную неспособность назвать лопату лопатой. Ему непременно нужно было делать вид, что это ангельская арфа либо платоновская идея. Помните оду «К жаворонку»? «Здравствуй, легкое творенье! Ты не птица, светлый дух!» – Рэмпион декламировал с преувеличенным «выражением», пародируя профессионального чтеца. – Он, как всегда, делает вид, как всегда лжет. Разве можно допустить, что жаворонок – это только птица, с кровью, перьями, которая вьет себе гнездо и кушает гусениц? Ах, что вы! Это недостаточно поэтично, это слишком грубо. Нужно, чтобы жаворонок стал бесплотным духом. Без крови, без костей. Так, какой-то эфирный, летучий слизняк. Как и следовало ожидать, Шелли сам был своего рода летучим слизняком; а в конце концов писать можно только о самом себе. Если человек слизняк, он будет писать о слизняках, даже тогда, когда он воображает, будто пишет о жаворонках. Надеюсь только, – добавил Рэмпион со взрывом комически преувеличенного бешенства, – надеюсь, что у этой птицы хватило ума, как у воробьев в книге Товита, наложить ему как следует в глаза. Это проучило бы его за то, что он говорил, будто жаворонок – не птица. Светлый дух, действительно! Светлый дух!

XI

Вокруг Люси всегда становилось особенно шумно. Чем больше народу, тем больше веселья – таков был ее принцип; а если не веселья, то, по крайней мере, шума, суетни, возможности рассеяться. Через пять минут после ее приезда в уголок, где Спэндрелл и Рэмпионы просидели весь вечер за уединенной и спокойной беседой, хлынула шумная и пьяная компания из внутреннего зала. Самым громогласным и самым нетрезвым из всех был Касберт Аркрайт. Он шумел и пил из принципа и из любви к искусству, а также к спиртному. Он считал, что криком и агрессивным поведением он защищает искусство от филистеров. Нализавшись, он чувствовал себя воином, выступающим на стороне восставших ангелов, Бодлера, Эдгара Аллана По и де Куинси против тупой, бессмысленной толпы. А когда он хвастался своими прелюбодеяниями, он делал это потому, что респектабельные люди считали Блейка безумцем, что Баудлер редактировал Шекспира, что автор «Мадам Бовари» подвергался судебным преследованиям и что служащие Бодлианской библиотеки выдавали «Содом» графа Рочестера только по предъявлении документа, удостоверяющего, что данный читатель занимается исследовательской работой. Он зарабатывал себе на жизнь и считал, что «служит искусству», выпуская ограниченным тиражом и в роскошных изданиях наиболее скабрезные образчики отечественной и иностранной литературы. Белокурый, с красным, как сырое мясо, широким лоснящимся лицом и зелеными рачьими глазами, он приблизился, изрыгая приветствия. За ним жеманно следовал Вилли Уивер, вечно улыбающийся человечек с очками на длинном носу, искрящийся хорошим настроением и болтающий без умолку. За ним шел Питер Слайп, его близнец по росту, тоже в очках, но серый, тусклый, сутулый и молчаливый.

– Они похожи на рекламу патентованного лекарства, – сказал, увидев их, Спэндрелл. – Слайп – пациент «до». Уивер – тот же пациент после первой бутылки, а Касберт Аркрайт иллюстрирует ужасающие результаты полного курса лечения.

Люси все еще смеялась этой шутке, когда Касберт схватил ее за руку.

– Люси! – закричал он. – Ангел мой! Скажите мне, ради Создателя, зачем вы всегда пишете карандашом? Я никогда не могу разобрать, что вы написали. Чистая случайность, что я сегодня здесь.

«Ах, так она назначила ему здесь свидание, – подумал Уолтер. – Этому грубому, неотесанному балбесу!»

Вилли Уивер обменялся рукопожатием с Мэри Рэмпион и Марком.

– Мог ли я ожидать, что встречу здесь великих, – сказал он. – Равно как и прекрасных. – Он поклонился в сторону Мэри, которая разразилась громким мужским смехом. Вилли Уивер был скорее польщен, нежели оскорблен. – Ну прямо «Таверна Русалки», – не унимался он.

– Все еще возитесь со своими безделушками? – спросил Спэндрелл, обращаясь через стол к усевшемуся возле Уолтера Питеру Слайпу. Питер работал в отделе ассириологии Британского музея.

– Но зачем карандашом, зачем карандашом? – ревел Касберт.

– Когда я пишу чернилами, я всегда пачкаю пальцы.

– Я поцелуями стер бы с них чернила, – заявил Касберт и, нагнувшись над ее рукой, принялся целовать ее тонкие пальцы.

– В таком случае я куплю стилограф! – рассмеялась Люси.

Уолтер смотрел в полной растерянности. Как! Неужели этот шут гороховый?..

– Неблагодарная! – сказал Касберт. – Но мне еще нужно поговорить с Рэмпионом.

И, отвернувшись, он ударил Рэмпиона по плечу и одновременно помахал Мэри рукой.

– Какая ве́черя! – точно чайник на огне, кипел Вилли Уивер. Теперь он повернулся носиком к Люси. – Какое пиршество! Какой… – он на мгновение запнулся, подыскивая полноценное, выразительное слово, – какой афинский размах! Какая более чем платоновская оргия!

– А что такое афинский размах? – спросила Люси.

Вилли сел и принялся объяснять:

– Видите ли, я хотел противопоставить афинский размах нашей буржуазной и пекснифовской узости…

– Почему вы не позволяете мне напечатать что-нибудь из ваших вещей? – вкрадчиво осведомился Касберт.

Рэмпион неприязненно оглядел его.

– Вы думаете, я добиваюсь чести, чтобы мои книги продавались на развале?

– Они будут в хорошей компании, – сказал Спэндрелл. – Творения Аристотеля…

Касберт громогласно запротестовал.

– Сравните выдающегося англичанина эпохи Виктории с выдающимся греком эпохи Перикла, – сказал Вилли Уивер. Он улыбался, он был доволен собой и растекался в красноречии.

На Питера Слайпа бургундское оказывало угнетающее, а не возбуждающее действие. Вино только усиливало свойственную ему тусклую меланхолию.

– А как Беатриса? – спросил он Уолтера. – Беатриса Гилрэй? – Он икнул и сделал вид, что это кашель. – Вы, наверно, часто видитесь с ней теперь, когда она работает в «Литературном мире»?

Уолтер виделся с ней три раза в неделю и всегда находил ее в добром здравии.

– Когда увидите, передайте ей от меня привет, – сказал Слайп.

– Громогласные борборигмы неудобоваримого Карлейля! – продекламировал Вилли Уивер и сияющим взглядом посмотрел сквозь очки. «Трудно было бы найти mot более восхитительно juste»[22], – подумал он с удовлетворением. Он слегка кашлянул, как он делал всегда после своих наиболее удачных изречений. В переводе на обычный язык это покашливание означало: «Я должен был бы смеяться, я должен был бы аплодировать, но мне не позволяет скромность».

– Громогласные – что? – спросила Люси. – Не забывайте, что я очень необразованна.

– О, простодушный щебет лиры! – сказал Вилли. – Разрешите налить себе еще этого благородного напитка. «Румяная Ип-покрена».

– Она обошлась со мной ужасно, совершенно ужасно, – жаловался Питер Слайп. – Но пусть она не думает, что я на нее в обиде.

Вилли Уивер причмокнул над стаканом бренди.

– «Лишь сыны Сиона знают твердь блаженства, влагу счастья», – переврал он цитату и снова самодовольно кашлянул.

– Все несчастья Касберта, – говорил Спэндрелл, – в том, что он никак не может уловить разницу между искусством и порнографией.

– Конечно, – продолжал Питер Слайп, – она имеет полное право делать все, что угодно, в собственном доме. Но выгонять меня без всякого предупреждения!..

В другое время Уолтер с наслаждением выслушал бы слайповскую версию этой занятной истории. Но сейчас он не мог отнестись к ней с должным вниманием, потому что рядом сидела Люси.

– Иногда мне кажется, что в Викторианскую эпоху жить было гораздо интереснее, чем теперь, – говорила она. – Чем больше запретов, тем интереснее жить. Если вы хотите посмотреть на людей, которые испытывают истинное наслаждение от пьянства, поезжайте в Америку. В Викторианской Англии во всех областях царил сухой закон. Например, девятнадцатый параграф о любви. Они нарушали его с таким же энтузиазмом, с каким американцы напиваются. Боюсь, что я не очень верю в «афинский размах» – во всяком случае, если вы его видите здесь.

– Вы предпочитаете Пекснифа Алкивиаду, – заключил Вилли Уивер.

Люси пожала плечами.

– Мне никогда не приходилось иметь дело с Пекснифом.

– Скажите, – говорил Питер Слайп, – вас когда-нибудь щипала гусыня?

– Меня – что? – Уолтер вновь переключил внимание на Слайпа.

– Щипала гусыня?

– Насколько я помню, никогда.

– Это очень неприятное ощущение. – Слайп потыкал в воздух указательным пальцем, потемневшим от табака. – Беатриса именно такая. Она щиплется; она любит щипаться. В то же время она очень добра. Но она желает быть доброй обязательно по-своему, а если вам не нравится, она вас щиплет. Она и щиплет-то из добрых чувств – так, по крайней мере, всегда казалось мне. Я не возражал. Но почему она вышвырнула меня из дому, словно я какой-нибудь преступник? А сейчас так трудно найти квартиру! Мне пришлось три недели жить в пансионе. Как там кормили!.. – Он весь передернулся.

Уолтер не мог удержаться от улыбки.

– Она, вероятно, спешила водворить на ваше место Барлепа.

– Но к чему такая спешка?

– Когда на смену старой любви приходит новая…

– Но какое отношение имеет к Беатрисе любовь? – спросил Слайп.

– Огромное, – вмешался Вилли Уивер. – Колоссальное! Перезрелые девы всегда самые страстные.

– Но у нее за всю жизнь не было ни одной любовной связи.

– Поэтому-то она такая неистовая, – торжествующе заключил Вилли. – Предохранительный клапан закрыт слишком плотно. Жена уверяет, что белье она носит такое, что хоть самой Фрине впору. Это угрожающий симптом.

– Может быть, она просто любит хорошо одеваться? – предположила Люси.

Вилли Уивер покачал головой. Это предположение казалось ему слишком простым.

– Подсознание этой женщины подобно черной пропасти. – На мгновение Вилли замолчал. – На дне которой копошатся жабы, – заключил он и скромно кашлянул, поздравляя себя с очередным достижением.

Беатриса Гилрэй чинила розовую шелковую кофточку. Ей было тридцать пять лет, но она казалась моложе; вернее сказать, она казалась женщиной без возраста. Кожа у нее была чистая и свежая. Блестящие глаза смотрели из неглубоких, без единой морщинки орбит. Ее лицо нельзя было назвать некрасивым, но было что-то комическое в форме ее вздернутого носика, что-то немножко нелепое в ее глазах, похожих на яркие бусинки, в ее пухлых губах и круглом, вызывающем подбородке. Но смеяться с ней было так же легко, как над ней: рот у нее был веселый, а выражение круглых удивленных глаз было насмешливым и лукаво-любопытным. Она делала стежок за стежком. Часы тикали. Движущееся мгновение, которое, согласно сэру Исааку Ньютону, отделяет бесконечное прошлое от бесконечного будущего, неумолимо продвигалось вперед сквозь измерение времени. Или, если прав Аристотель, какая-то частица возможного ежесекундно становилась действительностью; настоящее стояло неподвижно и втягивало в себя будущее, точно человек, втягивающий в себя бесконечную макаронину. Время от времени Беатриса реализовывала потенциальный зевок. В корзине у камина лежала черная кошка; она мурлыкала, ее сосали четверо слепых пегих котят. Стены комнаты были желтые, как первоцвет. На верхней полке книжного шкафа пыль скапливалась на книгах по ассириологии, приобретенных тогда, когда верхний этаж снимал Питер Слайп. На столе лежал раскрытый томик «Мыслей» Паскаля с карандашными пометками Барлепа. Часы продолжали тикать.