Боярыня Марфа Андревна Плодомасова – своенравная, любящая прямоту и честность старуха, реликт прошлого столетия – появляется в романе в дневнике Савелия Туберозова. Когда он произносит проповедь, снискавшую неудовольствие начальства, к нему приезжает странный гость – карлик Николай Афанасьевич, слуга Плодомасовой. Он просит священника пожаловать к своей хозяйке: та хочет познакомиться с «умным попом, который… приобык правду говорить». Плодомасова становится покровительницей отца Савелия. В мире «Соборян» она – хранительница устоев; ее все уважают и немного боятся. В классической русской прозе есть несколько таких эксцентричных, грозных, но добрых старух: Марья Дмитриевна Ахросимова в «Войне и мире» Толстого, Татьяна Марковна Бережкова в «Обрыве» Гончарова, да и у самого Лескова такой персонаж еще раз появляется в «Захудалом роде» – это княгиня Протозанова. По воспоминаниям Лескова, прототипами обеих героинь были его родная тетка Наталья Петровна Алферьева и знакомая ему старая помещица Настасья Сергеевна Масальская – последняя тоже держала в услужении карлика.
Линия Плодомасовой для романа очень важна, но ее слугам-карликам, брату и сестре Николаю Афанасьевичу и Марье Афанасьевне, Лесков уделяет особое внимание. Здесь нам приходится коснуться непростых вопросов лесковской текстологии. Работая над своим opus magnum, Лесков использовал для него ранее написанные тексты, в том числе часть произведения «Старые годы в селе Плодомасове». «Старые годы», задуманные еще в конце 1850-х и законченные в 1869-м, – большая хроника из трех очерков, в которых описана жизнь Марфы Андревны. Третья часть этой хроники – собственно «Плодомасовские карлики» – была отдельно опубликована в «Русском вестнике» в 1869 году, а потом попала в «Соборян» с некоторыми изменениями. Лескову пришлось объясняться с читателями «Соборян», которые ждали появления полюбившихся им карликов: «Воспоминаемый читателями прежде напечатанный отрывок принадлежит ко второй, а не к первой части романа, и затем главнейший из карликов (Николай Афанасьевич) продолжает быть действующим лицом до самого конца повествования».
Обещание Лесков сдержал: Николай Афанасьевич остается в «Соборянах» важным героем. Именно в его рассказах о прошлом в Плодомасове появляется тот самый лесковский сказ, которым писатель так любил излагать удивительные биографии. Николай Афанасьевич – литературный родич героев «Очарованного странника» и «Тупейного художника», его рассказы об общении на балу с императором Александром I и о том, как его хозяйка мечтала женить его на другой, так сказать, конкурирующей карлице, – та подлинно русская эксцентрика, которая граничит с дикостью и по которой, однако, Лесков умиленно вздыхает (а мы этой эмоцией заражаемся), та «старая сказка», с которой протопоп Туберозов призывает жить в ладу. Экзальтация Ахиллы, который сажает карлика к себе на ладонь, и причуды старой Плодомасовой – все это не выглядит в контексте романа оскорбительно и характеризует простодушие героев. Впрочем, этим роль Николая Афанасьевича не ограничивается: он остается другом и помощником отца Савелия, хлопочет, чтобы его опала была смягчена, а когда запрещенный в служении протопоп умирает, Николай Афанасьевич привозит к его похоронам разрешение от этого запрета, благодаря чему Туберозова хоронят в полном облачении, со всеми полагающимися почестями.
Варнавка Препотенский – учитель и лютый враг протопопа Савелия и дьякона Ахиллы. В начале романа мы узнаем о его ужасном поступке: он «сварил в котле человека», то есть тело утопленника, чтобы извлечь из него скелет и использовать его как анатомическое пособие. Это приводит Ахиллу, да и все старгородское священство в ужас и возмущение. Война с Препотенским начинается как анекдот, но вскоре у Варнавки появятся влиятельные союзники, и дело примет совсем не шуточный оборот.
Случай со скелетом Лесков взял из газетной хроники и очень сильно утрировал: в романе он явно пародирует просветительский позитивизм и материалистические взгляды «новых людей» – вспомнить хотя бы тургеневского Базарова с его убиенными лягушками и разговорами об анатомии глаза. Собственно, Препотенский – это «новый человек», прочитавший Тургенева: раздосадованный небрежением прессы к просвещению, он спрашивает, «зачем же они в таком случае манили нас работать над лягушкой», а в другом месте цитирует роман «Дым» (который, кстати, в 1865 году еще не вышел).
Базаров сам слегка пародиен (за что Тургеневу крепко досталось от нового человека Антоновича и всей прогрессивной молодежи 1860-х), но на фоне тех взглядов, с которыми ассоциировался Лесков, «Отцы и дети» выглядели прямо-таки революционной пропагандой. Дело в том, что писательская карьера Лескова была омрачена неудачным журналистским опытом (статьей о петербургских пожарах 1862 года) и историей с его первыми романами – «Некуда» и «На ножах» (последний создавался и печатался одновременно с «Соборянами»). Эти романы, где нигилисты описывались безо всякой симпатии – как опасные смутьяны и прохиндеи, вписались в «антинигилистическую тенденцию» и поставили Лескова в контекст, которого он вовсе не заслуживал: писателя прямо обвиняли в работе на Третье отделение. Лесков славился упрямством – и то, что в «Соборянах» он опять выводит на чистую воду нигилистов, хорошо рисует его характер.
Стоит заметить, что имя и фамилия Варнавы Препотенского – подчеркнуто поповские. Имя Варнава носил один из апостолов от семидесяти, и в его честь были наречены многие известные церковные деятели. Латинское praepotēns означает «очень мощный» («вельми мощный», сказал бы священник) – такими «латинскими» фамилиями любили нарекать в духовных училищах. Варнавка Препотенский – сын просвирни, а отцом его был священник. Окончив семинарию с отличием, Препотенский отказывается становиться священником, поскольку «не хочет быть обманщиком». До дикой истории со скелетом его борьба с клерикализмом, в сущности, детские шалости – он обманом заставляет протопопа Савелия отслужить панихиду по декабристам и подначивает учеников задавать священникам каверзные вопросы: «Этот глупый, но язвительный негодяй научил ожесточенного лозами Алешу Лялина спросить у Захарии: «Правда ли, что пьяный человек скот?» – «Да, скот», – отвечал ничтоже сумняся отец Захария. «А где же его душа в это время, ибо вы говорили-де, что у скота души нет?»
Так что да, Препотенский – нигилист в специфическом лесковском понимании. В отличие от тургеневского Базарова, который «решил ни за что не приниматься», он как раз человек деятельный – он школьный учитель и тем самым более опасен. В самом по себе учении ничего дурного нет, и вряд ли Лесков полагал, что не следует изучать человеческую анатомию. Опасность – в том пренебрежении, которое Препотенский проявляет по отношению к заповедному миру духовенства: именно из этого зерна нигилизма произрастает катастрофа, которая в конце концов погубит старгородский причт.
То, что в церковной среде появлялось множество атеистов и революционеров, сохраняющих религиозный пыл, но сменивших содержание своей проповеди, не составляло секрета уже в середине XIX века – об этом писал, в частности, Помяловский; другой бывший бурсак, публицист-социалист Григорий Елисеев, говорил о «бегстве семинаристов» (в конце 1870-х «46% всех студентов составляли бывшие семинаристы»[45]). Татьяна Ильинская пишет о «пародийном апостольстве» Препотенского и сближает его фамилию (в первом варианте «Соборян» его звали Омнепотенский) с «потом», фразеологизмами вроде «в поте лица своего». Подобная ложная этимология – вполне в духе Лескова, достаточно вспомнить знаменитый «буреметр» из «Левши».
Этот пир имеет определенное значение для сюжета. На нем появляется петербургская дама госпожа Мордоканаки – очередная ономастическая шпилька Лескова: комментатор «Соборян» Илья Серман считает, что это намек на откупщика и золотопромышленника Дмитрия Бенардаки[46], прототипа Костанжогло из второго тома «Мертвых душ»[47]. У этой дамы старгородское общество хочет просить заступничества за опального протопопа Туберозова. Вечер заканчивается скандалом опять-таки в гоголевском духе: подначиваемый Ахиллой, учитель Препотенский дергает за ус капитана Повердовню, и начинается свалка; в финале Препотенского еще и избивает почтмейстерша, после чего он навсегда бежит из города. Впоследствии он станет редактором журнала и женится на петербургской барышне, которая будет его бить. Так комическим крахом завершается его сюжетная линия в «Соборянах» (до этого такой же крах постиг кости несчастного утопленника, за которые Препотенский воевал ради науки: их выбросили «в такое место, что теперь нет больше никакой надежды»).
Но есть у сцены пира, занимающей восемь глав, и еще одна функция: это как бы интермедия между событиями первых частей «Соборян» и финальной, самой трагичной и возвышенной частью. Перед рассказом о кончине протопопицы Натальи, протопопа Туберозова и других центральных героев Лесков показывает веселую беседу с анекдотами, байками и наивными стихами, очередные выходки простодушного Ахиллы, глупость Препотенского и небольшой скандал. Можно подобрать этому отдаленную аналогию в литературе XX века – в «Мастере и Маргарите» Булгакова: последние похождения Коровьева и Бегемота в Москве перед тем, как свита Воланда покидает Москву, а Мастер отпускает на свободу своего героя.
«Польский вопрос», как и нигилисты, – больная тема для Лескова и одна из причин неоднозначной прижизненной репутации писателя. Польское восстание 1863 года[48] – среди сюжетных линий романа «Некуда», и даже при издании этого романа издателями были сделаны купюры; польские сцены цензурировались и в последующих переизданиях – недовольный этим Лесков признавал, что они «обидны для поляков». Тема польского восстания возникает и в романах «На ножах» и «Обойденные».
В «Соборянах» поляки – одна из постоянных забот протопопа Савелия. Он выходит из себя, получив выговор от чиновника-поляка; со своей благодетельницей Плодомасовой рассуждает о том, что «войска наши… по крайней мере удерживают поляков, чтоб они нам не вредили»; в 1846-м, после неудачного восстания в Кракове[49], беспокоится о том, что к ним в город ссылают поляков. Эти ссыльные поляки будут досаждать Савелию – смеяться над православной верой, саботировать панихиду по убиенным воинам, и священник пойдет на нечто, вообще говоря, противное его убеждениям: «Чего сроду не хотел сделать, то ныне сделал: написал на поляков порядочный донос, потому что они превзошли всякую меру». Донос возымеет действие: поляков переведут на другое место жительства, но именно с этого начнется конфликт отца Савелия с «либеральной» и вздорной чиновницей Бизюкиной, который сыграет в его жизни скверную роль.
При этом в случае Лескова нельзя говорить о полонофобии, свойственной, например, Достоевскому. Лесков превосходно владел польским языком, дружил и переписывался со многими польскими литераторами. Исследователи говорят о «симпатиях Лескова к Польше», правда, в контексте «идей славянской взаимности». В 1863-м, в разгар антипольской кампании в российской прессе, выходит повесть Лескова «Житие одной бабы» с посвящением одному из польских друзей – поэту и прозаику Винценту Коротыньскому («Викентию Коротынскому»). Да и в «Соборянах» с поляком Чемерницким – одним из тех, на кого Туберозов донес, – священник через некоторое время мирится и просит у него прощения. Чемерницкий, в свою очередь, будет хлопотать о награде для Туберозова. В последней части «Соборян» дьякон Ахилла вспоминает, как его, когда он сболтнул лишнего в кабаке, выручил местный начальник тайной полиции – тоже поляк: «Поляк власти не любит, и если что против власти – он всегда снисходительный».
Битва при Загуруве во время Польского восстания 1863 года[50]
Здесь можно вспомнить, что и в «Некуда» революционер Райнер, отправляющийся воевать за свободу Польши, – единственный симпатичный персонаж из всех нигилистов и социалистов: он не болтает, а занимается тем, во что верит; в конце романа его казнят. Таким образом, и отношение Лескова к революционерам вообще – амбивалентное: например, до начала работы над «Некуда» он восхищался талантом Герцена и искал с ним встречи. В «Соборянах» газету «Колокол» (причем еще до выхода ее первого номера – это один из лесковских анахронизмов) с интересом, но и поеживаясь «по непривычке к смелости» читает протопоп Савелий Туберозов.
Человек со странной, на слух старгородских обывателей, фамилией Термосесов приезжает в Старгород вместе с ревизором – петербургским князем Борноволоковым. Термосесов – секретарь князя, но играет куда более важную роль, чем его патрон. Лесков утрирует ситуацию гоголевского «Ревизора»: Термосесов – это Хлестаков 1860-х годов, мнимый ревизор при настоящем, но, в отличие от Хлестакова, циничный, опасный и злонамеренный.
Сходство с гоголевским героем Лесков подчеркивает: например, Термосесов пишет письмо несуществующему приятелю, чтобы проверить, действительно ли почтмейстерша вскрывает письма. Термосесовское письмо с издевками над старгородским обществом устроено по образцу послания Хлестакова «душе Тряпичкину». Но этим дело не ограничивается. Сам бывший нигилист («по какой-то студенческой истории в крепости сидел»), Термосесов знает, что Борноволоков в молодости входил в круги революционеров, и шантажирует его, ожидая случая как-то проявить себя (по собственному признанию, он предлагал себя и в шпионы, но «с нашим нынешним реализмом-то уже все эти выгодные вакансии стали заняты»). Борноволоков вынужден подписать донос на протопопа Туберозова, который ни ему, ни Термосесову ничего плохого не сделал. При этом, как ни странно, «в Термосесове была даже своего рода незлобивость… <…> …каждый человек выскакивал пред ним, как дождевой пузырь или гриб, именно только на ту минуту, когда Термосесов его видел, и он с ним тотчас же распоряжался и эксплуатировал его самым дерзким и бесцеремонным образом» – «темный» вариант хлестаковского легкомыслия.
Обладая травестийно уродливой внешностью («При огромном мужском росте у него было сложение здоровое, но чисто женское: в плечах он узок, в тазу непомерно широк; ляжки как лошадиные окорока, колени мясистые и круглые; руки сухие и жилистые; шея длинная, но не с кадыком, как у большинства рослых людей, а лошадиная – с зарезом[51]; голова с гривой вразмет на все стороны; лицом смугл, с длинным, будто армянским носом и с непомерною верхнею губой, которая тяжело садилась на нижнюю»), он моментально влюбляет в себя глупую чиновницу Бизюкину (лесковский вариант тургеневской Кукшиной). Бизюкина, ожидая важных гостей, строит из себя нигилистку, делает вид, будто обучает грамоте крестьянских детей, и сообщает прислуге, что всех господ скоро «топорами порежут». Термосесов высмеивает все ее благие помыслы: «Да, и на кой черт она нам теперь, революция, когда и так без революции дело идет как нельзя лучше на нашу сторону» – а под шумок ворует у нее бриллиантовое колье. Все это совпадало с лесковскими воззрениями на нигилистов конца 1860-х, уже не Базаровых и Рахметовых, а «просто мошенников», не верящих ни в какие идеалы.
Таким образом, Термосесов – еще один типичный для лесковской прозы возмутитель спокойствия: инфернальная внешность, аморальные поступки, тяга к наживе – ни дать ни взять сегодняшняя пропагандистская карикатура на либерала. Важно, что этот персонаж – «мелкий бес»: его трикстерство выражается, например, в такой записи в дамском альбоме:
На последнем сем листочке
Пишем вам четыре строчки
В знак почтения от нас.
Ах, не вырвало бы вас?
Лесков здесь пародирует типичную альбомную запись XIX века: «На последнем я листочке / Напишу четыре строчки / В знак дружества моего, / Ах, не вырвите его».
Но не менее важно, что этот «мелкий бес», соединив свои усилия с такими же, способен погубить людей добрых и, казалось бы, крепко стоящих на земле. Он заставляет Борноволокова отправить донос на протопопа Туберозова – после этого священника запрещают в служении, и вскоре протопоп умирает. Несмотря на то что и на Термосесова есть проруха (поступив в тайную полицию, он «стал фальшивые бумажки перепущать и… в острог сел»), нанесенный им вред непоправим.
«Соборяне» начинаются как идиллия, вполне в гоголевском духе (можно вспомнить начала «Тараса Бульбы» и «Старосветских помещиков») – и до поры до времени регулярно сворачивают на идиллическую дорогу. Например, в первой части шестой главы неожиданно начинается какой-то готический ужас: описываются приходящие к берегам реки страшные и загадочные фигуры. Немного погодя выясняется, что это просто купальщики, привыкшие освежаться на рассвете. В этом эпизоде, кстати, завязывается один из узелков будущего конфликта: лекарь шутя просит дьякона Ахиллу объяснить, где у него астрагелюс, а Ахилле в этом латинском названии щиколотки слышится что-то ужасно неприличное. Безобидный «астрагелюс» действует на него так же, как слово «гусак» на Ивана Ивановича из гоголевской повести.
Однако фигура протопопа Туберозова неуклонно меняет лесковский тон: несмотря на обилие комических деталей, к концу «Соборяне» все ближе к житию и все торжественнее звучит авторский голос, разговаривающий с читателем будто из-за стены повествования. Вот, например, слова о дьяконе Ахилле, который кается в кратком помутнении веры:
Над Старым Городом долго неслись воздыхания Ахиллы: он, утешник и забавник, чьи кантаты и веселые окрики внимал здесь всякий с улыбкой, он сам, согрешив, теперь стал молитвенником, и за себя и за весь мир умолял удержать праведный гнев, на нас движимый!
О, какая разница была уж теперь между этим Ахиллой и тем, давним Ахиллой, который, свистя, выплыл к нам раннею зарей по реке на своем красном жеребце!
Тот Ахилла являлся свежим утром после ночного дождя, а этот мерцает вечерним закатом после дневной бури.
Следующая вскоре за этим кончина Туберозова и вовсе не оставляет места для комико-идиллических нот: герои разговаривают друг с другом торжественно, почти по-церковнославянски, утверждая высшую справедливость всего произошедшего. Так же торжественны сцены, в которых Ахилла читает над протопопом заупокойные молитвы – и получает видение: «В ярко освещенном храме, за престолом, в светлой праздничной ризе и в высокой фиолетовой камилавке стоит Савелий и круглым полным голосом, выпуская как шар каждое слово, читает: «В начале бе Слово и Слово бе к Богу и Бог бе Слово». Первые слова Евангелия от Иоанна приближают усопшего протопопа к самой вершине, к Божию престолу, к первоначалу вещей, о котором он еще недавно толковал с дьяконом. Ревность Ахиллы к памяти покойного протопопа переходит все возможные границы: ничего не делая наполовину, дьякон до самого конца обладает страстью неофита. Он как будто «очарован», если воспользоваться лесковским словом.
Все это опять же можно сравнить с эволюцией Гоголя, который из комика задумал сделаться христианским проповедником. (Филолог Валентин Хализев подтверждает, что «наиболее важным “источником” лесковской темы праведничества был поздний Гоголь»[52]
О проекте
О подписке
Другие проекты