Карелия. Край заповедных чудес. Светлоокие озёра. Светлоструйная река. Здесь он родился – Святослав Капитонович Рукосталь. И родился он в таком волшебном месте, где жить бы ему, не тужить, по утрам умываться росой, по вечерам слушать сказки поморов; зимой на собачьих упряжках кататься; подкармливать зайцев, косулю; весною встречать караваны перелётных гусей, громко гомонящих в небесах. Целыми днями сидеть бы ему с удочкой на берегу светлоструйной реки или пречистого озера, в котором живут русалки, венки плетут из лилий, похожих на отражение созвездий, зацветающих ввечеру. Беспечно бродить бы ему по лесам, берестяные туеса наполнять россыпухами ягод: костяника, черника, морошка. Но больше всего приглянулась ему поленика – дикая северная ягода. В июне, в июле начинает угольками разгораться вдоль болота на влажных полянах, а поспевает к августу. Поленика-ягода такая духовитая да вкусная – за уши не оттянуть.
Поленика эта, украшенная резными тройчатыми листочками, в сердцевине которых подрагивали дробинки-росинки, ягода с волшебным ароматом ананаса, запомнилась, наверно, потому, что мама её любила. А папка, тот любил покосы. И парнишка тоже полюбил. Отец ему даже игрушечные вилы смастерил – сено скирдовать.
– Святославка! Ну, какой с тебя скирдун? – смеялся батя. – Гляди, пупок развяжется!
– Где? – Святославка, хлопая глазками, потешно задирал рубаху на загорелом плоском животе. А папка в это время – цап его за нос.
– Попался, который кусался.
Так бывало на травокосах. Каждое лето – хотя бы денёк или два – жили под открытым небом в шалаше.
Отец работал лесником на Боровом Кордоне. В хозяйстве у них имелось два скакуна. Выгребая «добро» из-под лошади, батя каламбурил иногда:
– Наши скакуны горазды не скакать, а скАкать. Лошадей Святославка любил. Годков с четырёх уже ездил охлюпкой – голым задом хлюпал верхом на рысаке. Возле дома на кордоне коней нужно было сажать на аркан или ноги спутывать, чтоб не убежали, а на покосах трава высокая, кони стояли, как спутанные волосяными путами, блаженно чуфыркали, окунувши морды в густотравье.
Любо-дорого было на тех покосах. У костра ночевали, встречали рассветы, обсыпанные росами, околдованные туманами, в которых спросонья копна вдруг покажется громадной косматою башкой и поневоле вспомнится батею прочитанная сказка – бой Руслана с головой. А после травокосов у них было полно другой работы. Лесник хлопотал день и ночь кругом Борового Кордона, спешил до холодов управиться с делами неотложными. Затем приходила зима, одуванчиками плавали первые снежинки – запомнились такие крупные, каких никогда не бывало в природе. Потом опять весна дышала нежным дыхом. Солнце тонкими лучами, слово спичками, чиркало по снегу под окнами, и начинались белоснежные пожары, от которых в полдень слёзы градом, – так слепила снегобель, отчаянно зеркалила. Святославка скидывал зимние доспехи и улепётывал из дому. Слушал песни глухарей на токовище. Наблюдал за бобрами. Любовался на обыкновенную гагару, так называется она, хотя на самом деле необыкновенная – за тёплый свой пух шибко ценится.
Жизнь улыбалась ему, и казалось, так будет всегда. Но судьба улыбку стёрла – в одночасье. Нареченный Святославом – звонкое, светлое имя – он рано оказался в мире темноты, в царстве тёмной славы.
В детстве полыхнула перед ним первая людская кровь – родная кровь отца и матери огненно-красными цветами поленики-ягоды разбрызгалась на Боровом Кордоне. От этой крови, от вида её и тошнотворного запаха мальчонку в тот день рвало несколько раз, наизнанку выворачивало так, что сознание терял. Запомнилась какая-то скрипучая телега, долго и нудно тащившаяся куда-то через тёмный лес, бородато обросший бледно-зелёными мхами, нависающими над лошадиной дугой. И тёмный тот угрюмый лес – вчера ещё сказочный, населённый добрыми духами – пугал, грозил, но не столько зверями, сколько людьми, способными зарезать. И ягоды, встречавшиеся во многих местах на обочине, казались брызгами засохшей, загустелой сукровицы.
Был вечер, когда пацанёнка привезли в детский дом на окраине города с пугающим названием Медвежьегорск. Тревожная, томительная ночь давила душу. Звёзды под окошком сверкали – скалились ножами. Месяц над горами заострялся – кривое лезвие пытался спрятать в тёмной пазухе деревьев. Месяц, разбойник, на цыпочках подкрадывался к детскому приюту, будто зарезать хотел.
А поутру детдомовский какой-то дуролей, выдававший себя за атамана, за предводителя мелкокалиберной шпаны, громко воскликнул в столовке на завтраке:
– Здорово, недорезанный!
– А ты кто такой? Недобитый? – Святославка алюминиевую чашку с манной кашей с размаху надел на башку атамана.
Воспитатели кое-как разняли их, на горох поставили по разным углам, но это не помогло. Хоть на горячие угли поставь – «недорезанный» и «недобитый» драться будут теперь каждый раз, как только встретятся.
В детском доме Святославка стал меняться, как в той сказке, не по дням, а по часам. Взять хотя бы глаза парнишки. От рождения синие, до краёв зачерпнувшие карельского неба, глаза эти скоро слиняли, как в буквальном смысле, то бишь, выцвели, так и в переносном – убежали. Глаза убежали из детства, когда ему было лет пять с половиной.
Медвежьегорский детский дом неспроста называли берлогой. Там была не детвора, а медвежата. Каждый себя норовил проявить сильным и грозным зверёнышем: рычал и показывал зубы.
Из детдома он вышел с характеристикой самого отчаянного ухаря; про таких там говорили – ухорез. Но если бы кто-то внимательно к нему присмотрелся, могли бы заметить одну особенность. Внешне это был угрюмый, толстокожий парень, грубый, разбитной, развинченный, не признающий никакого ключа, который мог бы гайки в нём завинтить. А внутри всегда настороже сидело болезненное чувство справедливости, тонкое, почти звериное. И если рядом что-то было «не по правде», Рукосталь был совершенно непредсказуем – стальные руки применял, где надо и не надо. А руки были у него – кулаки такие, что надо раскулачивать, как сказал один остряк на Ладоге.
Какое-то время он шастал по берегам пресноводного озера Нево, больше известного, как Ладожское озеро. Помогал поморам строить лодки по чертежам – голова у парня хорошо кумекала. Разбираясь в паутине чертёжной грамоты, он скоро выучился рубить и строгать карбасы, лодки-осиновки, лодки-двинянки, соймы. Особой любовью одаривал шняки – одномачтовые лодки под прямыми парусами.
– Далеко пойдёшь, – скупо, но чистосердечно хвалил старый мастер, похожий на кудесника с клюкою, с белоснежным веником поморской бороды, настолько буйной, что если бы её пустить на паклю – десятки лодок можно основательно прошпаклевать.
Большое будущее парню улыбалось. А он возьми да попадись на воровстве плотницкого инструмента. Хотел продать, пропить – душа просила. На первый раз простили, а дураку неймётся. Ну, и загремел он за решетку. Начались этапы, лагеря. Правда, сидел недалеко, почти за огородами – в родимой глуши. А затем война. Штрафбат. Искупление кровью вины перед Родиной.
«А кто искупит кровь моих родителей? – терзался обозлённый Рукосталь. – Так и не нашли тех сволочей, которые устроили бойню на кордоне!»
Озлоблённость глубоко в него засела, как ледяная заноза – выстудила сердце, душу обсыпала игольчатым инеем. Озлоблённость эта – может, сознательно, а может, подсознательно в каждом бою толкала на подвиги. Он был, как юный пионер, – всегда готов. Он лез под пули. Он шёл в разведку, наплевав на минные поля. Но странное дело – пули воробьями чирикали над ним, а клюнуть не решались. И минные поля он проходил – как Христос по воде.
– Заговорённый! – стали шептаться за спиной. – Святослав! Что ж вы хотите? – велеречиво говорил Стародубцев. – Святая слава слышится в старинном этом славянском имени. И проплывают, граждане, у нас перед глазами – старгородский князь, великий князь киевский. И где-то там, за ними, возвышается глыба нашего старшины – тоже Святославом нарекли, на святую славу обрекли.
В таком примерно духе Солдатеич подтрунивал над старшиной. На фронте они подружились, побратались, и Купидоныч не обращал внимания на скалозубство друга. А все остальные в открытую шутить над старшиною не решались – зубоскалку может повредить.
В середине января 1943 года старшина Рукосталь – точно так же, как все другие старшины советской армии – получил новые погоны, которые тут же окрестили «погоны с молотком»; красно-малиновый, точно кровью обмазанный старшинский знак различия – если глянуть сверху – был похож на молоток с длинной ручкой.
– Ну, теперь я буду фрицев заколачивать, как гвозди! По самую шляпку! – угрюмо говорил старшина, пришивая новые погоны, едва не ломая иголку в своих заскорузлых железоподобных пальцах.
– Этот заколдованный, – ворчал кое-кто в окопе, – сам лезет в пекло, и нас туда…
Заслышав эти разговоры, старшина сказал:
– Кота и зайца я тянуть за собой не собираюсь. Но и сидеть в окопах, за спины прятаться – никому не позволю. Я любую гниду чую за версту. Запомните. Со мной бесполезно в бирюльки играть.
Многие это запомнили сразу, когда посмотрели в глаза старшины – мрачные, с диковато-синими огнями, полыхающими в глубине зрачков. А тем, кто не понял, пришлось объяснять. Кому-то зуботычины было достаточно, чтобы труса не праздновать, не мародерничать. А кое с кем приходилось даже разбираться при помощи оружия.
Одну такую «разборку» Степан Солдатеич запомнил на всю жизнь.
Это было в марте 1945 года неподалёку от Кёнигсберга. Артиллерия – бог войны – два часа долбила без передыху.
Вверх дном перевернули немецкий хутор, находящийся южнее Кёнигсберга. Бронетехнику из танково-гренадёрской дивизии «Великой Германии» раздербанили в пух и прах. И пошли советские солдаты через хутор, от которого осталось одно название. И вдруг – среди раздолбанной земли, среди дыма, огня и смрада – целёхонький домик стоит, словно игрушечный и словно заколдованный, ни царапки на нём.
Старшина, заприметив колодец, хотел напиться и вошёл на подворье – забор лежал в грязи. На пороге дома он увидел осколки разбитого зеркала – весеннее безоблачное небо кусками лежало, дрожало, отзываясь далёким раскатам орудий. Яблоневый сад, наполовину вырубленный осколками, виднелся около дома. Чудом уцелевшие деревья, почуяв приближение весны, уже вспухали почками, готовились белые цветы взметнуть, как белые флаги, чтобы сдаваться победителю на милость. Эта мысль промелькнула в мозгу и погасла в черном каком-то провале.
Память сохранила только обрывки, огненные вспышки. Всё началось с того, что где-то внутри «игрушечного домика» старшина услышал приглушенный крик и стон. Сапогами хрустя по ледышкам разбитого зеркала, он сделал несколько шагов по коридору – полутёмному, заставленному барахлом, приготовленным, как видно, для эвакуации. И покуда старшина делал эти несколько шагов, он уже понял, куда, к чему придёт.
В небольшой, весенним солнцем озарённой спальне он увидел зверя, сидящего верхом на полуголой, стонущей девчонке лет четырнадцати. Это был не зверь в буквальном смысле. Это был человек, офицер. Ощущение зверя возникло потому, что на стене возле кровати висел ковёр – роскошный германский ковёр, на котором зверюга взлохматился, разинув клыкастую полуведерную пасть. И вот эти две фигуры – человек и зверь – вдруг слились воедино в мозгу старшины. И в памяти внезапно вспыхнули кровавые воспоминания о том, что произошло на далёком Боровом Кордоне в Карелии. Там было что-то похожее. Там тоже были звери, над матерью глумились.
Рукосталь почти не помнил, как оружие выхватил, как перед глазами полыхнула красно-синяя молния, вслед за которой грянул гром и свинцовый град…
Он прочухался только тогда, когда рядом оказался Стародубцев.
В тишине утробно урчали где-то голуби. Ветер ветки ворошил за окнами. Немка, белокурая девчушка в изорванном платьишке стояла на карачках перед ним, по-собачьи смотрела в глаза и что-то бормотала, бормотала, как полоумная. На светлом разорванном подоле виднелась кровь – тёмно-вишнёвыми брызгами раздавленной ягоды поленики. Продолжая что-то бормотать, немка встала, но тут же упала – ноги не держали. Она заскулила, тихонько завыла и поползла в дальний угол, где блестело битое стекло от хрустальной люстры – точно горка синеватого льда.
А на полу скопытился какой-то офицер, нелепо раскинув руки, перекосив лицо с широко раззявленным ртом, где блестела золотая фикса – во рту словно застрял огромный крик, распиравший горло, не дающий сомкнуться костяному замку челюстей. Приспущенное галифе обнажило толстый белый зад, недавно исколотый иголками в медсанбате. Глаза офицера – широко раскрытые раскосые черносливины – уже стекленели, отражая крест оконной рамы и свет заходящего солнца. Красным шнурком от затылка струилась горячая кровь, будто клубок разматывался в голове, шевеля намокшие волосы, короткие, жёсткие, похожие на конскую подстриженную гриву.
Покусав пересохшие губы, старшина вяло посмотрел на Стародубцева. Вяло протянул свой пистолет.
– Гомоюн, – сказал бесцветным голосом, – можешь меня сдать.
Спрятав руки за спину, Стародубцев покачал головой.
– Ты уж как-нибудь сам. А я пойду. Меня тут даже не было…
Скользя по осколкам разбитого неба, отражённого в зеркале, Солдатеич вышел во двор. Передёрнул плечами. «Вот и не верь после этого, что разбитое зеркало – к смерти! – прозвенело в голове. – А старшине теперь хана, под трибунал пойдёт!» Однако через несколько минут старшина, повеселевший отчего-то, догнал Стародубцева и показал поддельные документы убитого. Этот ряженый офицер был один из тех, кого контрразведка давно уже искала по округе – СМЕРШ озверел, перетрясая и наших, и не наших; всё не могли изловить группу каких-то ловких диверсантов, орудующих под видом красноармейцев.
Бегло прочитав помятые бумажки, Солдатеич удивился. – Так тебе, выходит, не трибунал, а орден?
Рукосталь поморщился.
– Не тяни кота и зайца, догоняй наших бойцов. – А ты куда?
– А я на Валаам, грехи замаливать. – Уходя за кусты, старшина хохотнул. – Прохватило. Я ведь не железный.
И на войне, и в мирной жизни Рукосталь был человеком твёрдым, принципиально-преданным. И то, что Купидоныч до сих пор не навестил фронтового брата своего – более чем удивительно.
«Это куда же ты запропастился? С бабами своими, что ли, закрутился? Золотою стрелой Купидона стреляешь? Так ты уже как будто отстрелялся?» – размышлял Стародубцев, лёжа на кровати у больничного окна.
Лицо его было печальным. И вдруг он так задорно расхохотался – даже рот сам себе запечатал ладошкой, чтоб никто не услышал.
Солдатеичу вспомнилась одна развесёлая байка, с полгода назад рассказанная самим Купидонычем.
Шило в мешке не утаишь, говорил он. А золотую стрелу Купидона тем более. От этих стрел обычно пострелы нарождаются. Ну, вот и получился анекдот – и смех, и грех.
Простодырый деревенский мужичок по фамилии Вахлачкин и по прозвищу Вахлак в доме своём растил, растил сынишку, а потом глаза разул – купидончик вылитый, парнишка-то. Вахлак разъерепенился, потряс жену, как грушу и докопался до правды – был, дескать, грех.
Мужик ружьё сграбастал и айда – отыскал бригадира в полях у реки, вышел из-за дерева и говорит:
– Слезай, паскуда. Буду судить.
Не моргнувши глазом, бригадир сказал: – Прошу зачитать приговор.
И Вахлак зачитал – наизусть.
– Понятно, – вздохнул Купидоныч. – Имеешь право. Не возражаю. Дай только перед смертью покурить.
– Перебьёшься. Так подохнешь, гад. – Так даже фашисты не расстреливали.
Деревенский дядька дрогнул – он же не фашист. – Ладно. – Подошёл и кисет вынимает. – Покури, паскудник.
А Купидоныч в разведку ходил, ему пальца в рот не клади. Мужик даже не успел ещё кисет достать, а фронтовик уже его обезоружил.
– Тихо, земляк, не пыли и не бойся, я в тебя стрелять не собираюсь. Ну, виноват я, прости дурака. Но я тогда не знал, что эта баба – твоя жена. Только почему она смолчала? А? Не знаешь? Может, потому что ты хреновенько стреляешь по ночам? Я вот, например, стреляю хорошо и днём, и ночью. Хочешь, покажу? Только твоё ружьишко – дрянь, ворон пугать. – Купидоныч ловко распатронил старую двустволку – патроны в карман себе сунул. – На, держи свой пугач. У меня имеется кое-что получше.
Сплюнув через тёмную щербатинку, Рукосталь достал винтовку из-под сена в своей таратайке. Достал из кармана потёртый пятак, показал вахлаку деревенскому и пошёл, прилепил монетку на берёзу – метров пятьдесят. Отличный Ворошиловский стрелок, он душу из монеты моментально вынул – осталось что-то вроде медного кольца.
– Держи, браток, на память, и не обижайся. – Купидоныч протянул дырявую монету мужику, который стоял, будто в цирке, разинув рот, глазел на представление.
Но потом этот вахлак всё же спохватился.
– И ты держи! – Он треснул по бригадирской морде. Купидоныч с ног долой слетел. Откатился к телеге. Кровушку вытер с губы.
– Имеешь право, – сплюнул, поднимаясь, – а то я бы тебя уконтрапупил.
Вот так помирились они. И после этого Купидоныч замужних баб не трогал. Сначала паспорт спросит и посмотрит – нету ли штампа? И только лишь потом – у койку. Так он сам рассказывал, неисправимый врун и хохотун. Замужних баб не трогал – это верно. Зато других, которых не пересчитать – продолжал обслуживать до самого последнего денька. Точнее говоря, до самой последней ночи, когда из него улетала золотая стрела Купидона – жаркая прощальная стрела. И тогда впервые, может быть, прослезился бывший старшина. И тут же разгоготался в полночном доме вдовушки.
– От Советского информбюро! – провозгласил он, как Левитан о победе над фашистской Германией. – Ромашки спрятались, поникли лютики! Одной заботой меньше! Баба с возу – кобыле легче! Вот теперь я к жене – с чистой совестью! Никогда теперь не буду изменять! Ха-ха!
Жену себе он выбрать постарался – от природы тихую, покорную, с детских лет затурканную. Жена воспринимала Купидоныча таким, каков он есть – восприятие мудрых. Главное, что был он мужиком хозяйственным, работящим, всегда заботился о доме, о семье. Ну, а то, что налево любил заворачивать – почти что у всех мужиков походка такая.
Первые годы после войны Рукосталь порывался уехать в Калерию, «на Валаам, грехи замаливать». Но потом передумал.
– Как я брошу тебя, Гомоюн? – говорил он, сам себе удивляясь. – Ты же без меня загинешь на фиг.
Да, человек он был преданный. Стародубцев когда-то на фронте прикрыл его, от верной смерти спас, вот откуда была эта преданность. Вот почему они вместе приехали в эти края. Дома свои вместе построили, помогая друг другу. И все праздники вместе встречали, все трудности вместе превозмогали. И вдруг он запропал куда-то. Странно.
О проекте
О подписке