Читать книгу «Быть мужчиной» онлайн полностью📖 — Николь Краусс — MyBook.
image

Бродман от такого размягчения мозга не страдал. Отвечающий за это ген – если это был ген – ему не достался. Или он достаточно укрепил свой разум, чтобы не поддаться. У него болезнь была телесная, и ее можно было вырезать. Теперь она лежала после трудного кесарева сечения в контейнере где-то в лаборатории, а его внук, родившийся на четыре недели раньше срока – в инкубаторе. Нет, Бродман не запутался, его просто поразила симметрия. Выздоравливали они одновременно, Бродман на одиннадцатом этаже, а внук на шестом. Бродман справлялся с последствиями смерти, а его внук – жизни. Мира бегала туда-сюда между ними, словно помощник конгрессмена. Приходили и уходили посетители. Младенцу они приносили плюшевые игрушки и крошечные ползунки из египетского хлопка, а Бродману – помятые фрукты и книжки, читать которые ему не хватало сосредоточенности.

Наконец, в день, когда младенца должны были выписать, Бродман уже достаточно хорошо себя чувствовал и его можно было отвезти к ним познакомиться. Рано утром пришла русская медсестра, чтобы обтереть его губкой. «Сейчас мы помоемся и поедем к внуку», – проворковала она, твердой рукой делая свое дело. Бродман опустил взгляд и увидел, что у него больше нет пупка. На месте метки, оставшейся от его рождения, появился воспаленный красный шрам сантиметров десять в длину. И как это понимать? Русская медсестра покатила его по коридору в кресле-каталке. Сквозь открытые двери он видел торчащие из-под одеял когтистые ступни и покрытые синяками лодыжки полумертвых людей.

Но когда он прибыл, комната уже была забита людьми, имевшими права на этого ребенка – его дочь, ее девушка, гомосексуал, пожертвовавший сперму, парень этого гомосексуала. Больше часа Бродман сидел и ждал своей очереди. Со своего кресла ему даже мельком было не разглядеть младенца, так плотно он был окружен породившими его людьми. Бродман в ярости выкатился из палаты, уехал на лифте не в ту сторону, проехался по диализному центру, потом, следуя указателям, добрался до дворика для медитаций, где выплеснул свой гнев на коренастого и поросшего мхом Будду. Никто за ним не пришел, и он решил вернуться и поругаться с дочерью. Когда он вернулся, в палате уже никого не было. Мира положила ему на руки спящего младенца, закутанного в белое. Бродман затаил дыхание, глядя на извилины идеального младенческого уха, сиявшего, будто его написал фра Филиппо Липпи. Боясь уронить врученный ему сверток, Бродман попытался его сдвинуть, но разбудил малыша, и тот открыл свои слипшиеся, лишенные ресниц глаза. Бродман ощутил, что в его дряхлом теле что-то мучительно заныло. Он прижал младенца к груди и никак не хотел отпускать.

Той ночью он лежал в своей постели на одиннадцатом этаже, слишком взволнованный, чтобы спать. Его внук был дома, в колыбельке, спал, укутанный в мягкое, а над ним тихо вращался мобиль. «Спи, спи, буббеле. В твоем мире пока все тихо, на тебе еще нет никакой ноши. Никто не спрашивает твоего мнения ни о чем». Не то чтобы ребенка можно было укрыть от мнений. Они водоворотом кружились вокруг него. Рути попросила Миру купить ему колыбель-корзину, как у Моисея.

– Зачем ей понадобилась эта корзина? – поинтересовался Бродман. Мира поняла, что совершила ложный шаг, и принялась обратно упаковывать корзину в оберточную бумагу. Но Бродмана было уже не удержать. – Сколько мы еще будем продолжать разыгрывать этот спектакль? – спросил он. – Мы больше не рабы в Египте. Больше того, мы никогда и не были рабами в Египте.

– Ты ведешь себя смешно, – сказала Мира, убрала корзину обратно в пакет из универмага «Сакс» и запихнула его под стул. Бродман это и сам знал, но ему было наплевать. Сдаваться он не собирался. – Корзина как у Моисея? Зачем, Мира? Объясни мне!

Нет, спать он не мог. Где-то в мире наверняка должны быть дети, которые родились и выросли без прецедентов – от одной этой мысли у Бродмана мурашки по коже шли. Кем он смог бы стать, если бы мог выбирать? Он допустил, чтобы его раздавил долг. Он не смог полностью стать самим собой, потому что поддался древнему нажиму. А теперь он увидел, как глупо это все было, какая напрасная трата сил. В пламени горячки он понял все. Ему изложили аргументы мертвецов, непреодолимые доказательства от тех, кто увидел все это с другой стороны. Он умер, однако был призван обратно, чтобы научить этого ребенка и направить по другому пути.

Утром приехала Мира и принесла булочки с маслом, отпотевавшие в самозакрывающемся пакете. Бродман завтракал и слушал ее рассказы о том, как младенец победно прибыл домой, о том, как он хорошо писает и как с аппетитом пьет молоко. Бродман тоже много писал и много пил, и врач, когда пришел с обходом, шутливо обсудил с Мирой, что ее каникулы почти закончились. Завтра или послезавтра Бродмана отправят домой. И Бродман внезапно вспомнил дом. Бесконечные часы в темной дальней комнате в попытках сменить перегоревшие предохранители. День за днем, год за годом пустой блокнот попрекал его расчерченными строчками. Теперь с этим покончено. Он не ради такого абсурда вернулся к жизни.

Скорая, которая везла его домой, сирену не включала.

В возрасте восьми дней младенца не обрезали – вес у него был уж слишком маленький. В больнице его откармливали как Гензеля из сказки, и дома он тоже продолжал увеличиваться. И вот наконец сообщили, что доктор разрешил процедуру. Событие должно было пройти в квартире Рути. Гостей ожидало угощение в виде бейглов с лососиной. В Ривердейле нашли женщину-моэля, которая достаточно отошла от традиций, чтобы допустить местную анестезию. Все это Бродман подслушал из спальни. Когда Мира пришла рассказать ему новости, он притворился, что спит. Он слишком устал, чтобы объяснить ей природу своих откровений. Накал горячки поутих. Теперь его дни превратились в сгусток скуки. Разве он не был когда-то человеком действия? Бродман всегда воспринимал себя именно так, но какие у него были доказательства? Все факты – несколько его книжек, которые сами по себе представляли комментарии к комментариям к чужим книгам, – говорили об ином. Опираясь на ортопедические подушки, он смотрел вверх, на узкую полоску неба между зданиями. Кэрол была человеком действия. Кэрол сошла с ума и стала человеком действия. Вставала на пути у танков и бульдозеров, боролась за то, во что она верила. А вот Бродман, ее отец, никуда со своего ума не сходил, наоборот, забрался внутрь него и отгородился им, как люди отгораживаются безупречными аргументами.

За время своих испытаний он похудел на девять килограммов, и его одежда больше ему не подходила. Мира была так занята – заказывала угощения и проверяла, хватит ли складных стульев, – что вспомнила об этом только за два часа до брит мила. Бродман поднял крик, хотя кричать ему до сих пор было больно, и пригрозил, что пойдет в своем заношенном домашнем халате. Мира пятьдесят лет реагировала на проявления его бурного темперамента абсолютным спокойствием, и сейчас она тоже продолжила паковать посуду и отвечать на телефонные звонки. Потом она молча вышла из квартиры. Бродман услышал, как закрывается дверь, и подогрел свой гнев мыслью о том, что она ушла без него. Он уже пошел было к телефону, чтобы покричать на Рути, как вернулась Мира с бордовой шелковой рубашкой и коричневыми брюками соседа сверху, с женой которого она иногда пила кофе. Бродман с отвращением бросил шелковую рубашку на пол и взревел от гнева. Но вскоре весь гнев куда-то испарился, как тепло из дома со старыми окнами, и остались только беспомощность и отчаяние. Через двадцать минут он стоял внизу, в шелковой рубашке со слишком широкими рукавами, и ждал, пока швейцар вызовет такси.

Уже настала зима. Такси ехало по серым улицам города, где Бродман прожил всю жизнь. Мимо затуманенных окон мазками проплывали здания. Мире нечего было ему сказать. В вестибюле дома Рути он остался ждать, одетый в чужие вещи и окруженный пакетами Миры, пока она на лифте поехала за подмогой. Бродман подумал, не уйти ли. Он представил, как идет домой по холодным улицам.

Семнадцать лет назад, когда умер его отец, Бродмана ушибло тяжелой депрессией. Это был мрачное время в его жизни, в какой-то момент он серьезно обдумывал, не покончить ли с собой. Только после смерти отца Бродман ощутил в себе то, чего не видел раньше из-за мощного отцовского воздействия. Неопределенность, которая, подобно линии раскола, могла разрушить все, что было поверх нее построено. Нет, не просто неопределенность. Протест. Не против отца, которого он любил. Против того, чего от него ждал отец, точно так же, как от отца ждал его отец, а того – его отец, и так назад во глубину веков через цепочку бесконечных библейских «такой-то породил такого-то».

– Нет, это не гнев, – взревел он в кабинете психотерапевта. – Я просто протестую против этой ноши!

– Какой именно ноши? – спросила психотерапевт, приготовив ручку, чтобы записать ответ в его истории болезни.

Через месяц бессонница и мигрени прекратились, и он постепенно начал снова сам себя узнавать. Но еще много месяцев Бродман потрясенно вспоминал, насколько близко подошел к тому, чтобы опустить руки. Вдыхая запах свежего лошадиного дерьма в Центральном парке, видя небоскребы, высящиеся за деревьями, он испытывал острый прилив благодарности. Музеи вдоль Пятой авеню, желтые такси в лучах солнца, музыка – от всего этого у него подгибались коленки, будто он только что отполз от обрыва обратно в безопасность. Перед Карнеги-холлом или каким-нибудь из сверкающих театров Бродвея сразу после того, как наружу высыпала толпа зрителей, все еще погруженных в иной мир, Бродману казалось, будто он находится в объятьях жизни. Горечь его протеста ушла. Но с ней ушла и какая-то часть его сущности. Внутренние разногласия нанесли ему урон, и к прежнему было не вернуться. Наверное, тогда от него и начала по капле утекать способность понимать, а его когда-то плодородный ум стал постепенно пересыхать.

В грязном вестибюле дома дочери Бродман, опираясь на выданную в больнице трость, смотрел, как загораются в нисходящем порядке цифры над лифтом. Двери раскрылись, и он увидел улыбающееся лицо донора спермы. «Дедушка!» – звучно воскликнул тот и потряс руку Бродмана, прежде чем подхватить пакеты. В тесном лифте Бродман начал потеть. Дышал он через рот, чтобы поменьше нюхать тяжелый запах одеколона своего спутника. Лифт с громыханием полз вверх, неся всех родственников мужского пола, какие только были у бедного ребенка. Бродман невольно представил, как этот донор собирал сперму в бумажный стаканчик, и поморщился, пытаясь прогнать этот образ.

В квартире уже собралась целая толпа народа. Одна из самых старых подруг Рути подошла к Бродману и чмокнула его в щеку сухими губами. «Хорошо, что вы снова дома, вы нас всех напугали», – сказала она громко, будто предполагая, что болезнь его еще и оглушила. Бродман хмыкнул в ответ и протиснулся к окну. Распахнув его, он вдохнул холодный воздух. Но стоило вернуться в толпу наполнивших квартиру гостей, как у него закружилась голова. На другом конце комнаты Мира деловито возилась с большим самоваром, пытаясь налить чай моэль из Ривердейла. Эта женщина в вязаной крючком кипе размером с тарелку приехала в заранее оплаченном такси, чтобы удалить крайнюю плоть его внука в знак договора с Богом. Отрезать его плоть, чтобы душа ребенка не была навеки отрезана от его народа.

Бродман чувствовал, что с трудом держится на ногах. Он пробрался через кухню, мимо контейнеров со сливочным сыром, затянутых пленкой, и заковылял по темному коридору, постукивая металлической тростью. Единственное, чего ему хотелось, – это прилечь в спальне Рути и закрыть глаза. Но когда Бродман открыл дверь, то увидел, что кровать завалена кучей пальто и шарфов. Глаза его наполнились горячими слезами. Он почувствовал, как изнутри рвется крик – вопль человека, которому отказано в милосердии. Но вместо крика он услышал тихое гуканье. Бродман развернулся и увидел в углу, возле качалки, колыбель-корзину. Младенец открыл крошечный ротик. На мгновение Бродману показалось, что он сейчас закричит или даже заговорит. Но вместо этого младенец поднял крошечный красноватый кулачок и попытался засунуть его в рот. Бродман шагнул к нему, ощутив прилив эмоций. Младенец почувствовал, что в его мире света и тени что-то поменялось, и повернул голову. Широко распахнутые глаза вопросительно смотрели на деда. В том конце коридора уже готовили ярмо и лезвие. Что же делать, как помочь мальчику?

Через служебную дверь он выбрался на пожарную лестницу. Трость Бродман бросил и с трудом взобрался, цепляясь за перила, на два пролета вверх. Мышцы живота болели. Корзинку три раза пришлось ставить на пол, чтобы перевести дух. Но наконец они добрались до верха, и Бродман отодвинул металлический засов двери, ведущей на крышу.

Сидевшие на карнизе птицы с шумом взлетели. Под ногами у Бродмана во всех направлениях раскинулся город. Отсюда он казался тихим, почти неподвижным. К западу Бродман увидел огромные баржи на Гудзоне и скалы далекого Нью-Джерси. Тяжело дыша, он поставил корзинку на рубероид. Младенец заерзал, почувствовав холодный воздух, и удивленно заморгал. Бродмана пробило дрожью от любви к нему. Его прекрасное лицо было совсем незнакомым, никого не повторяющим. Ребенок, которого еще не измерили, равный только самому себе. Может быть, он не будет похож ни на кого из них.

Внизу уже, наверное, обнаружили его отсутствие. Уже подали сигнал тревоги, в квартире уже воцарилась суматоха. Бродман чувствовал сквозь шелковую рубашку колючие уколы ветра. Никакого плана у него не было. Если он и надеялся на подсказку, здесь ее не найти. Свинцовое небо закрыло небосвод. С трудом наклонившись, Бродман достал ребенка из корзинки. Его крошечная головка откинулась назад, но Бродман поймал ее и нежно уложил на сгиб своего локтя. Он принялся легонько покачиваться, как когда-то делал его отец рано утром, обвязав черные полоски вокруг руки и головы. Если он и плакал, то сам того не замечал. Бродман погладил пальцем мягкую щечку младенца. Ребенок терпеливо смотрел на него серыми глазами. Но Бродман не знал, что такое он должен ему рассказать. Вернувшись к жизни, он перестал понимать бесконечную мудрость мертвых.