Читать книгу «Плеяды современной литературы. Время, запечатлённое в словах» онлайн полностью📖 — Неустановленного автора — MyBook.
image


 









































 



























































 






























Старуха садится на диван, жуткий, ненавистный диван, свидетель её горестей и утрат, старый, скрипящий, как дорожная телега. Она смотрит вперёд в тупой задумчивости, беспощадная память сковала её тело и с упорством насилует непрерывной чередой событий столь далёкой и близкой одновременно действительности. Она готова пережить всё заново, от начала до конца. Она умоляет Бога вернуть хотя бы часть утраченного, никак не представляя себе, сколь долго ещё может продлиться эта пытка, не думая о будущем, о настоящем, а только окунаясь, словно в бреду, в полосу прожитых лет, необычайно ёмких, насыщенных самым разным: и любимым, и горьким, и бурным, и страшным, и упоительным. Как в заветной книге, отразились в ней значительные и незначительные фрагменты её жизни, в основном последнего десятилетия, овеянного больше добротой и радостью: наконец-то, после долгих лет безбрачия, счастливое замужество дочери, незабываемое время их совместного проживания, безусловно оживившего неприметное течение будней, подарившего немало светлых дней, которые были причиной её приятных переживаний, затмевающих собой всё дурное и болезненное. И, конечно же, среди прочего событие из всех событий – рождение Алёшки, который накрепко упрочил все их прежние отношения, а для неё стал венцом любви, торжества и счастья. Нельзя сказать, что они жили очень дружно, не без обычных ссор, разногласий и упрёков, к которым она также часто прибегала, особенно в последнее время. Однако она не могла пожаловаться на полное отсутствие в свой адрес внимания и хоть изредка проявляемой чувствительности, заботы, ласки, приносивших ей спокойствие, снимавшее внутреннее, такое губительное в её старческие годы напряжение.

Зять был серьёзным человеком, с характером, но затейник и страшный подхалим. Очень редкое сочетание качеств, сильно выделявшее его среди других, присущее больше дореволюционному зажиточному крестьянину, чем современному городскому жителю. По профессии он был каким-то технологом. Она не чувствовала в нём лести, угодничества по отношению к себе, наоборот, он был всегда подчёркнуто независим, но добр, внимателен, в меру обходителен, чем снискал в её глазах уважение и вполне резонную с её стороны привязанность, может быть, даже несколько бóльшую, чем заслуживал того просто зять. Пожалуй, во всём он проявлял благоразумие, за исключением тех редких случаев, когда ссоры преднамеренно переходили все границы, и в конфликтах был даже больше прав, чем это можно было предположить со стороны. Он во всём знал меру, оберегал её от излишних хлопот, волнений и, исходя из последнего, от излишней информированности. Это был единственный его недостаток помимо всех несущественных, который вызывал у неё справедливые упрёки. Она никак не могла понять детей и по-своему, несуразно глупо, ставила перед ними вопрос: почему они пытаются скрыть от неё то, что неизменно принадлежит ей, является её жизнью, болью, но болью обязательной, необходимой для полноценного восприятия семьи, через которую нужно пройти, чтобы не зачахнуть душевно в лучах застывшего благополучия? Однажды она расстроилась так, что два дня потом с ними не разговаривала.

Она ездила на похороны своей сестры. Та жила далеко, и в связи с этим они в последнее время виделись очень редко. Сестра была старше её, совсем дряхлая и немощная. Раньше они традиционно посылали друг другу поздравительные открытки, писали многословные письма, в подробностях излагая свою жизнь, но, в общем-то, с каждым годом их связь становилась всё менее прочной и обязательной. Неизменно обещая приехать в гости, они всё время откладывали эту идею на потом, так и не собравшись до конца порадоваться встрече и посмотреть друг на друга и на своих статных родственников. В своих отношениях с сестрой она корила прежде всего себя, хотя делала это больше по инерции, понимая, что и в её возрасте она мало на что способна.

С годами их родственные чувства совсем притупились, на похороны она ездила скорее с осознанием неизбежности, пришедшей в свой срок, чем горестной утраты, разящей наповал и вынимающей изнутри самую драгоценную часть живого. Конечно, она плакала и болела все эти дни, однако, давно готовая к подобному исходу, отдав долг к соединявшим их кровным узам и возвращаясь назад, она уже думала о доме, о себе – насколько она сама ещё сможет быть полезным членом семьи, крепкой и заботливой, любить и быть любимой. В последний раз увидев сестру, её близких, наслушавшись всяких разговоров, представив те разительные перемены, которые творит неумолимое время, особенно когда тебе за девяносто, она ужаснулась: ей вовсе не хотелось быть такой же обременительной для своих детей, ей не хотелось, чтобы Алёшка, взрослея, видел её беспомощной старой клячей, бездумно шаркающей по комнатам, а тем более – парализованным, жалким, сгнивающим в постели человеческим остатком. Она боялась этого, она представляла себя только полноправным членом семьи, чтобы можно было каждодневно участвовать в её жизни, воспитывать внука, убираться в доме, ни на минуту не допуская мысли о проявлении какой- нибудь жалости в свой адрес, такой, которая ограничивала бы поле её деятельности. По своему характеру она, как раз наоборот, пыталась взвалить на себя слишком много дел, добротой своей и неутомимостью опережая в семье всех, чем была полностью удовлетворена. Разбередив нервы подобными мыслями, она уже страшилась всяких неприятных событий. Она опасалась каких-нибудь перемен в её отсутствие, она спешила назад, она всем сердцем оставалась дома, не говоря уже о том, что просто по всем страшно соскучилась.

Её встретили настороженно, с напускной заботливостью и лаской, будто понимая её состояние, а потом всё пошло как бы своим чередом. Однако она сразу почувствовала что-то неладное: это новое незримо отражалось на их лицах, в словах и действиях. Алёшка был не похож на себя, он никак не проявлял былой активности и будто даже сторонился разговоров с ней наедине. Она сначала подумала, что ему наказали не надоедать ей в связи с последним событием. Но когда она на следующий день ненароком попросила его убрать свои игрушки, разбросанные по всей комнате, он вдруг замялся, остановился в нерешительности, недоумённо глядя на неё, но ничего не говоря. Она повторила свою просьбу, но уже более настойчиво, она не понимала, почему он молчит, почему он не уходит, в конце концов, и так на неё смотрит. Раздосадованная его поведением и неприятными подозрениями, она стала порицать его и сама принялась укладывать в ящик машинки и кораблики, подняла с пола большого плюшевого медведя, укоряя внука за то, что он заставляет бабушку нагибаться и не понимает, как это ей тяжело. А он вдруг заплакал. Он хотел было что-то сказать, но запнулся. Ему было обидно за несправедливые обвинения – она поняла это, – но он не знал, как себя вести. Он плакал молча, не шевелясь, таким она его никогда не видела. Ей стало его жалко. Она хотела его утешить, присев перед ним и взяв за руки, а он отдёрнулся, сказав, что ему больно. И тут всё выяснилось.

У него болела рука. Он сильно вывихнул её, упав с качелей во дворе, она распухла, и он кричал. Испуганные родители отнесли его в поликлинику, там плечо вправили, сделали снимок. Через несколько дней уже сняли повязки. А ей родители решили ничего не говорить, чтобы не добавлять лишних волнений в такие и без того нелёгкие для неё дни. И сыну сказали молчать о случившемся. Они напугали его, что бабушка может не вынести таких переживаний и умереть. Наверное, он им и не поверил, однако определённо знал, зачем она поехала в деревню, видел её горе, когда она получила оттуда телеграмму, и, по-своему, конечно, не хотел её расстраивать ещё и своми неприятностями. Он её любил и запросто согласился с предложением папы и мамы.

Но плечо ныло от любого неосторожного движения, от чего он вздрагивал и хныкал. Подумали, что это отголоски травмы, которые скоро пройдут сами собой. Бабушка приехала, а они ничего больше не решили относительно его плеча, легкомысленно оставив молоденькому, однако уже проявляющему ростки здорового сознания уму одному расхлёбывать незатейливую эту кашу. Он бы запросто проговорился, посетовав ей на боли, зная, что она пожалеет его и обязательно что-нибудь придумает. Он безгранично доверял ей, часто делился с ней своими тайнами, которые не всегда рассказывал даже матери. Но, видя, что родители ничего о нём не докладывают, сохраняя былую договорённость, и только успокаивают его и треплют волосы на голове, он также молчал по поводу своей руки и даже старался по-прежнему шалить в ответ на заинтересованные вопросы бабушки. Он чувствовал, что это у него плохо получается, что она его в чём-то подозревает, и от этого злился, но злость свою никак не выказывал – не имел права выказывать, иначе бы она обо всём сразу догадалась.

Бедный мальчик. Никто и не думал, что поставил его в трудное положение и заставил переживать это маленькое существо в такой ситуации, которую взрослый, как раз поэтому ни о чём и не догадываясь, запросто отпарировал бы глубиной своего опыта да силой возмужания. Она вспоминала сейчас о том, как, ничего не понимая и ничего не добившись от дочери и зятя, пыталась с ним поговорить и видела его ошарашенный взгляд, несуразные реплики и полную беспомощность. Он не знал, чем заняться, чтобы от него отстали и не заставляли мучительно искать выход из положения, заглядывая придурковато в глаза. Тогда он, наверное, её ненавидел. Он понимал, что не справляется со своей задачей. Он старался не показывать свою боль, которая постоянно донимала его не отягощённый ничем сдерживающим темперамент. Он старался теперь всё осмысливать, он старался меняться на ходу – и не мог. Он боялся предложить папе и маме рассказать о том, что с ним произошло и что у него теперь болит рука, уже достаточно живо ощущая своё человеческое достоинство и опасаясь покоробить его в своих или чьих-нибудь ещё глазах. Раз ему сказали молчать и не давали отбой, значит, так надо.

А она всё сильнее, методом классной дамы, домогалась правды, несколько раз приставая к нему, думая, что его поведение связано только с его родителями. Он страдал у неё на глазах, а она тут же издевалась над его неоперившейся совестью, ещё совсем не знающей, где есть грань между грубой правдой и святой ложью. И наконец он не выдержал. Раньше он врал по наитию, из шалости, как-то не особо задумываясь над этим, но, когда перед ним впервые поставили задачу врать с умыслом, доводить до бабушкиного сведения такую непростую, ответственную ложь, он переварить её не смог.

Когда всё открылось, первое, что она испытала, был испуг за здоровье ребёнка и совершенно недопустимое спокойствие в доме по этому поводу. Она ругала зятя за беспечность, она отчитывала дочь за легкомыслие и уступчивость. Несмотря на их заверения, что у Алёшки всё самое страшное уже позади, руку он не нагружает, а об остаточных болях предупреждал врач, она не хотела им верить, постоянно подбегала к нему, придумывая всякие заклинания, повязки, и просто гладила больное место, приговаривая своим мягким сказочным голоском. Он был рад от того, что освободился наконец от пут сковывающей его неопределённости, что мог, как всегда, дружить с ней без опаски выдать какую-то страшную тайну. Боли скоро действительно прошли (она всё же водила внука ещё раз в поликлинику), и причин для беспокойства больше не было.

И вот после этого, с каждым днём усиливаясь, её стали одолевать мысли, что от неё утаивают правду, не доверяя её возрасту, здоровью, наивно думая, что оберегают тем самым старость от скверны треволнений, разрушающих её ко всему податливый организм. Если касаемо внука она знала почти всё, потому что он всегда был у неё на виду и последний случай был скорее из разряда исключений, то в отношении дочери и зятя она стала жутко подозревать, что они сторонятся её участия, они не рассказывают ей ни о чём, сколько-нибудь существенно могущем повлиять на её самочувствие, берегут её нервы, превращая просто в славную добрую бабушку, старушку без забот, живущую с детьми на полном пансионе. Они не рассказывают ей о своих неприятностях на работе, а таковые наверняка есть, – она уже знала об этом, потому что в первый раз об этом задумалась, – они не посвящают её в тайны своих недугов и даже ругаются при ней как-то быстро, немногословно, парой-тройкой фраз определяя своё отношение друг к другу и расходясь по сторонам, оставляя её в недоумении, а потом, если она начинает интересоваться, по отдельности проводя с ней сеансы терапии, отвлекающий манёвр – без намёка на поиск поддержки и понимания с её стороны. Однажды она с грустью для себя отметила: то, чем она должна была гордиться, имея достойных детей и воспитывая прекрасного внука, превратилось, по сути, в причину тягостных притязаний на свою долю извечных человеческих проблем, на возможность испытывать тревогу и боль за родных. В этом она признала ущемление своих «законных» прав, а попросту говоря, свою ненужность для них. Это было начало конца.

Не зная, почему так, она боролась теперь за степень влияния, за место в строю, она вынуждена была к ним приставать, вполне осознавая всё чаще и чаще ту надоедливость, с которой ей приходилось начинать разговор, – а раньше она, оказывается, не обращала на это внимания, – она столкнулась с проблемой угодить или не угодить, подспудно она стала обдумывать не только то, о чём хотела говорить, но и саму форму общения. Происшествие с внуком и всё, что потом произошло, послужили ей поводом недоверия к своим домочадцам, и она втайне переживала, поняв фиктивную позу откровения, хотя бы и в небольшой её части, с которой до сих пор имела дело. Выбрав подходящий момент, она попыталась объяснить зятю – прежде всего ему, – что именно не устраивало её в их отношениях, таких в целом неплохих, но неумеренно щадящих и тем самым существенно её обедняющих. Именно то, от чего её оберегали, давало ей в немалой степени новые жизненные силы, ощущение реальности, а не блаженной идиллии, в которой когда-то, как гром среди ясного неба, является неминуемая развязка. Лишённая возможности полноценно переживать за них, переносить вместе с ними тревоги и страдания, а значит, и отбирать на себя их часть, она потом сердилась и болела ещё сильнее, живо представляя себе весь ужас простого, безалаберного своего поведения.

Она не умела толком высказать, что волновало её больше всего, она лишь часто повторяла, что любит их всех, любит очень сильно и хотела бы всегда знать, о чём они думают и что их заботит, чем поднадоела зятю изрядно. Уставший от служебных дел, он почти всё время молчал, иногда улыбался, не особо вникая в суть предъявляемых ему претензий. Он, кажется, не понял её до конца, не пробуя даже задуматься, над чем она так долго билась, подбирая известные ей, чаще весьма далёкие от сути слова. Потом он её резко оборвал, и она, обидевшись, ушла…

Старуха глубоко и протяжно вздохнула, как будто это произошло только что. Весь спектр чувств, которые она испытала тогда, нахлынул вдруг на неё большой волной. Она думала и думала дальше…

Она ревновала теперь даже к тем нещадным знамениям прошлого, которые, мягко говоря, нисколько её не радовали. Она это помнила, вопреки обычным представлениям о том, что вспоминается чаще всё только хорошее. Собственно, для неё всё тогда и было – хорошее. Она не мучилась, хоть и огорчалась ото всех от них поровну: дочь немало трепала нервы и часто ею помыкала, зять иногда просто не обращал на неё внимания, внук, словно специально, не слушался. И она никому не жаловалась, зная, что везде жизнь одна и та же. Даже при безграничной любви, которую она, несмотря ни на что, чувствовала к себе, есть, наверное, времена и пространства, где эта любовь совсем разреженная и превращается порой в беспредметный, безотносительный вакуум.

Она не считала, что её нужно глубоко уважать, глядя только на её сгорбленный усталый вид, но подсознательно ждала этого уважения: ежеминутно и часто напрасно. Очевидно, всё-таки со временем любой авторитет дряхлеет так же безвозвратно, как единственное в чьём-то гардеробе пальто. Его осматривают, вспоминая, выставляют на свет и улыбаются. Улыбаются будто по-доброму, не лукавя, – но всё равно неприятно. Уже одна такая улыбка в отношении тебя вызывает глубокую обиду.

Размолвки не были долгими, они и не могли быть таковыми, потому что очень разные люди собрались под одной крышей, и старуха в ком-то из них обязательно находила поддержку, если не ругалась со всеми сразу. Здесь не было утомительных, напряжённых разладов, которые встречаются в среде однохарактерных, слишком тонко чувствующих и понимающих друг друга людей и потому не желающих уступить ни пяди своего влияния. И, слава богу, супруги не были настолько глупы, чтобы устраивать дома серьёзные разборки. Ссоры заканчивались как-то незаметно, полюбовно для всех, точно никто до того момента не раздражался, – и жизнь шла своим чередом.

От дочери ей доставалось больше всего. Это была капризная, своенравная женщина, которая не любила компромиссов, истолковывая всё обязательно в свою пользу. То, как она жила с мужем, можно было бы назвать обычной супружеской жизнью. Но мать, вероятно, вносила в их быт некоторые коррективы и своими постоянными ухаживаниями, избаловав этим домашних, и своим особым мнением с обязательным высказыванием его вслух, чем играла только против себя, и в конечном итоге просто своим присутствием. Дочь бесилась по любому поводу, часто обижая её незаслуженно, обзывая её по-всякому и выгоняя из комнаты. Но и ласкалась не меньше, обнимая, целуя старую милую мамочку, бывало, что тут же после грубости, словно осознав проявленную к ней жестокость, причинённую ей боль, и, сколько старуха ни сторонилась, остро переживая полученный удар, постоянно хранившиеся в ней любовь и доброта брали верх, заставляя всё меньше сопротивляться наглому перевоплощению родного чада, и, наплывая из глубины, тут же отогревали защемившее от боли сердце. Особенно если рядом находились любимый внук да зять со спокойным и в то же время каким-то умоляющим, проникновенным взглядом – ну, мол, всякое бывает, что ж теперь. Она уже не могла не растрогаться, забывая и горечь, и грусть. Былое равновесие восстанавливалось. Видя их вместе, когда они успокаивали её, она бессознательно гордилась существованием их славного семейного союза.