Почему же я усомнилась? Почему один посмотрит и поверит, а другой уподобится Фоме? И разве могу я передать остроту и нарастание той боли, которая возникает, когда ты смотришь напряжённо и долго, сканируешь голубую горную гряду и серое море и чувствуешь, как подкатывает тошнотворное подозрение: а правда ли существует то, что я вижу? И все тебе мнится миражом, все кажется, что за этими твёрдыми предметами – иная реальность и тебе ее не достать. Почему одни сходят с ума в поисках «вещи в себе», а другие этими вещи пользуются? Разве это честно? Разве честно обличать себя в тривиальном сумасшествии, когда культуры содержат странную (о, как коварна эта фигура речи!) метафору о том, что жизнь есть сон.
Ох, как было бы прекрасно быть сейчас Алисой Щукиной и жить в своей молодости. Но я не умещаюсь там. «Большая» – вовсе не синоним «великая» и «незаурядная», это синоним словам «отсутствующая», «аморфная», «несчастная».
И ещё я думаю, что моя история с Шором, то есть та страсть, которая проснулась к нему и которая пока удерживает меня от смертельного шага, была рождена из того же сомнения. В Шоре, таком зрелом, умном, признанном учёном и, что немаловажно, окутанном таинственной славой со своим чиклианством, я, наверное, хотела обрести наставника, способного помочь мне разобраться в иллюзиях и страстях.
А может, я хотела обрести несуществующего отца? Как хочется верить, что у каждого члена нашего клуба есть такая же зацепка за эту реальность, как у меня».
Дав выход этому потоку сознания, Алиса закрыла файл и опустила крышку ноутбука. Затем она снова включила компьютер и удалила файл. Крепко закрыла окно.
Девушка легла на кровать, сосчитала грязные пятна и струйки на стене; проверила несколько раз телефон и почту, снова легла, снова встала, налила себе на скорую руку чай (всё для чая и кофе она держала в комнате, так как не любила с кем-то сталкиваться на кухне), с ним легла в кровать. Потом проверила телефон ещё раз, заметив по пути к нему своё тощее отражение в зеркале. И легла снова, чтобы измерить (ей вдруг это стало интересно), насколько у неё торчат бедренные кости – на полпальца или на палец? Вышло, что на половину указательного пальца.
«И ведь у меня есть одна драгоценность, которую я зачем-то так долго берегу и которую сейчас и за драгоценность никто не считает. Для кого я себя берегу? Для Шора?». И почему-то перед ней промелькнул, а точнее, реконструировался во всей совокупности запахов, тактильных ощущений и линий её угол за шкафом, который отделял её спальное место от дивана матери в однокомнатной квартире.
Взору Алисы предстала девичья односпальная кровать в узком «пенале», забитом весьма специфической литературой, которую собирала мать, Елена Борисовна, утвердившаяся в мысли, что единственное её счастье – это дочь и вера. Постель была занавешена белой шторкой, развеваемой потоком от жужжащего вентилятора. Кондиционера не было не только из-за нехватки денег – из суеверной нелюбви мамы ко всему новому и технологичному.
Воспоминание о своём ложе показалось Алисе странным. Однако ум её пребывал в такой болезненной пылкости, что она остерегалась лишних копаний. Скажем прямо: даже малейших движений в том направлении опасалась она. Как будто в той односпальной кроватке у окна, за этой шторкой и содержалась подсказка. Но там же, предчувствовала Алиса, могла быть и её погибель, её окончательный крах.
Однако совокупность запахов, ощущений и линий – весь этот таинственный комплекс, живой и плотный, – вернул Алису прямо к драгоценности. Собственно, что можно было сказать о ней? Удивительно, что в том своём углу девушка не слышала каких-то особенных речей, воспевающих нецелованность до свадьбы. Ей было известно лишь, что это – фамильное табу, через которое сирота-бесприданница и её мать возвышались над другими. Алисе была неведома вторая и главная причина, почему её мать так глубоко и пронзительно нуждалась в целомудренности дочери. Всё дело в том, что Алиса даже не догадывалась, что была приёмной дочерью. Она досталась Елене Борисовне Щукиной накануне сорокалетия. Путь обретения младенца был незаконным. Биологическая мать на момент родов училась в десятом классе. Её мать, состряпав справки о болезни, тайно увезла девочку в Сочи, чтобы та выносила и родила дитя, которое могло поставить крест на судьбе и опозорить известное, состоятельное, «циничное и тщеславное», по убеждению Елены Борисовны, семейство. Прерывать беременность дочери в столь нежном возрасте Алисина кровная бабка побоялась. Однако совесть её успокоилась, когда она случайно познакомилась и разговорилась с одинокой и бездетной Еленой Борисовной. Передав ей ребёнка через шесть часов после появления на свет, она помогла новоиспечённой матери получить свидетельство о рождении. Это не составило особого труда в Сочи середины девяностых годов. Отчество же «Алексеевна» было выбрано приёмной родительницей по имени юноши, которого она самозабвенно и максималистски любила лет двадцать тому назад.
Зная о фривольности нравов биологической матери, Елена Борисовна зорко стерегла Алисину целомудренность. Она была вроде очередного свидетельства высшего материнского статуса, ибо девочка пошла не в биологическую мать, а в неё. Елене Борисовне казалось, что она никогда не давила на дочь и вроде как не творила культа непорочности.
Алиса имела на этот счёт иное мнение. Но девственность и безгрешность не без участия матери стали в её сознании синонимами.
В Москве она столкнулась с противоположными взглядами на девичью невинность, среди столичных знакомых ей не удалось найти единомышленниц. Тогда она стала думать, как распрощаться со своей девственностью. Возник необычный душевный пасьянс: то, что было ею взлелеяно как символ безгрешности, она готова была уничтожить. Выходит, побрататься с грехом? Всё это напоминало акт самоуничтожения. Но не являлось свидетельством развращенности, плохого воспитания или, как бы сейчас сказали, сексуальной девиации.
Не принадлежа себе, Алиса встала спозаранку с постели, и это физическое движение как будто опустило невидимый тумблер – решение стало принятым: нужно растоптать драгоценное. Колени и руки девушки, которые ещё мгновение назад подрагивали, вдруг стали тверже, словно их залила энергия жестокости. Чтобы распрощаться с девственностью, надо было отбросить всю щепетильность и поступить максимально цинично, якобы она вовсе не драгоценность. «Есть ли у меня платье, в котором осуществить затеянное будет проще?» – с этой мыслью Алиса решительно направилась к шкафу.
Но прежде чем она расстанется с драгоценностью, прежде чем совершит падение, как бы подготавливающее её к худшему, она, конечно, заявится к Шору.
Глава 2
Мгновениями – и это каждый раз заставало его врасплох – её голос соблазнял. Его завораживало в нём сочетание холодной ядовитой ртути и нежного, как кисель, золота. Но в основном звук Алисиного голоса его угнетал. Поэтому Андрей Макарьевич Шор отключался от взаимодействия с ней и подолгу смотрел в одну точку. Алиса же, не замечая отстранённости профессора, продолжала:
– Эта ваша игра – никакая не игра! Это разжижение мозга! Правильно говорит Казанцев, и я готова с ним согласиться, это метод са-мо-раз-ло-жения. Хотите уничтожить врага – дайте ему поиграть в чикли! Да взгляните же на меня! – обращалась она к Шору и сиплым полушепотом возобновляла разнос: – Эта игра, господи, да она просто доводит до самоубийства… Какое возвышение духа?! Она подталкивает… Не могу… – Алиса осеклась. А потом чётко произнесла: – И тот мальчик, Уаки, ведь он тоже покончил с собой… Скажете, вымысел француза?
Андрей Макарьевич, продолжая смотреть в точку, едва заметно кивнул – не головой, а глазами, моргнув ими чуть длительнее, чем следует.
– Вымысел! – усмехнувшись, повторила Алиса и со злым озорством, внезапность появления которого заставила еле заметно вздрогнуть профессора, спросила: – А если я завтра, Андрей Макарьевич, возьму и сброшусь с институтской крыши, а? И все члены нашего клуба, играющие в ваши чикли-пикли, не знаю, как их обозвать, завтра перестреляются, а? Ну вы только представьте! Физическое существование не может быть доказано, поскольку материя познаётся посредством психических образов, переданных сознанию органами чувств, разве не так вы говорили?
Усилие, с которым давалось профессору молчание, росло в геометрической прогрессии.
– И почему вы молчите? Потому что я так веду себя? Потому что я имела наглость об этом заговорить? Нет! Вы и до этого молчали! Всё – в тайне! Закрытый клуб, игра, которую вы достали зачем-то из могилы, погибший этнос… Пусть бы и лежала там!.. Объясните мне, слышите, почему мы не должны доверять Паскалю Кротену? Он писатель, у него сказано!.. Андрей Макарьевич, – тут она запнулась и заносчиво выпалила, – а вы уверены, что знаете, что происходит в вашем клубе?
– Прекратите, Алиса! – строго отозвался Шор, наконец переместив взгляд из загадочной точки в пространстве на девушку. – Я глубоко сожалею, что вас посещают подобные мысли, однако, уверяю вас, – как можно более официально произнёс он, чтобы восстановить попранную Алисой дистанцию, – они не могут быть обусловлены тем, чем мы занимаемся в клубе. Это абсолютно точно.
– То есть все кругом лгут, кроме вас! – с негодованием воскликнула она.
– Даже если смерть Уаки не художественный вымысел французского писателя Паскаля Кротена, – продолжил профессор сухим отчётным тоном и вновь перевёл взгляд на одному ему видимую точку, – так вот, даже если реальный человек Уаки покончил с жизнью и этот поступок был связан с игрой в чикли – это единичный факт, из которого невозможно сделать далеко идущий вывод, что игра пагубно влияла на древний этнос и тлетворно влияет на современное общество. – Заметив краем глаза, как подействовал на девушку его тон, Шор снисходительно заметил: – Вы всегда должны помнить, что абсолютно свободны. Вы можете выйти из клуба и забыть игру. – Напомнив это, он снова нахмурился и стал перелистывать подготовленные для него журналы, что избавляло его от необходимости смотреть на уже притихшую и опечаленную Алису.
– Я поняла, больше вас не побеспокою. И извините за… за… за… – она стала заикаться, сдерживая рыдания, – за сегодня.
Шор сухо махнул, не удостоив её взглядом. Алиса закрыла лицо руками, постаралась успокоиться, но вместо этого вспомнила об утреннем решении, и ужас, связанный с ним, придал ей смелости. Скорее, это была не смелость, а какой-то неконтролируемый импульс истерзанного человека: она накрыла рукой руку Шора.
– Простите меня, – с раскаянием прошептала она, и пятна стыда вспыхнули на её щеках.
Она, кажется, задержала прикосновение чуть дольше, чем это было прилично. Ей виделось: этим она дала понять, что у её душевного кризиса есть и другие причины. Понял ли он? Не получив никакой реакции, Алиса пристыженно зажмурилась и вышла из кабинета. Последний шанс был использован.
Из-за двери послышался и в мгновение пропал плач.
Профессор отложил журналы и принялся массировать виски, брови, лоб. «Суицид? Хм, из-за игры? Или влечение? Или странный шантаж?! Да. Хм… расстройство юной психики… Нет-нет-нет, – произнёс он вслух, желая отмахнуться от этого недоразумения, невольным зачинщиком которого был. – Не натворит ли она глупостей?! И чем, – хладнокровно прикинул он, – это обернётся для меня? Ведь в этот абсурд слепо уверуют! Уверуют, что проблемы девушки вызваны игрой и деятельностью клуба! Её историю обязательно, непременно используют для борьбы с чикли! Могу ли я как-нибудь её успокоить?»
Профессору, кажется, было ясно, как Алиса хочет, чтобы её успокоили. «Нет», – твёрдо повторил Шор, вспомнив, как она положила свою руку, сколько ей лет и сколько ему, хлебнул воды, которую переливал из кулера в фаянсовый кувшин, так как презирал лишённую эстетики функциональность, и сделал пару решительных шагов по кабинету, которые помогли ему обрести баланс и вернуться к насущным вопросам, касающимся заведения в Сретенском тупике.
В клубе «Чикли», который он создал с целью восстановить традиционную игру одного любопытного этноса, погибшего, по разным оценкам, от четырёхсот лет до четырёх тысяч лет назад при неизвестных обстоятельствах, назревал протест. Шор чувствовал, что недолог тот час, когда члены клуба перестанут доверять себе и скажут, что игра – обычное символическое поведение, наподобие запуска в небо китайских фонариков, Чистого четверга, возгласа «Горько!» или обсыпания рисом брачующихся. Что чикли ничем не отличаются от других традиций, а за их изящными витийствами, подобными древнейшим орнаментам и вышивкам – известным образам мироздания, – кроется лишь шелушение посредственности или, ещё хуже, стремление оболванить народ. Эта десакрализация происходит всегда, когда символ, бездонный психический артефакт, пытаются объяснить и таким образом ограничить его скупой реальностью языка. Десакрализации Шор боялся. Боялся и всё-таки предвидел…
В такие моменты он прищуривал глаза и представлял, как заходит солнце и он остаётся один. Токмо он, и древняя письменность, и соцветия её головоломок… Токмо он и чикли. Чикли, к которым он мечтал приобщить своего современника, загубленного жаждой потребления и отсутствием национальной идеи. Шор продолжал бороться за внедрение чикли даже тогда, когда ему накинули петлю на шею оппоненты.
В их числе был упомянутый Алисой Казанцев. Он работал над гипотезой, антагонистической идее Шора, и пытался его дискредитировать.
«Нет», – повторил профессор и снова взялся за журналы, которые на время развеяли призрак произошедшей сцены.
Сейчас Андрея Макарьевича волновала публикация Шин У Сона, с которым он семь лет тому назад провёл работу по переводу раскопанных археологами таблиц тикутаки1 и который, последовав его примеру, открыл клуб «Чикли» в Сеуле. Смысл его пространной и, как всегда, более, чем нужно, эмоциональной статьи, которой бы преминуло мелькать скорее в «Popular science», нежели в «Journal of Orient», издаваемого на двух языках Институтом востоковедения Корейской академии наук, заключался в том, что, согласно письменному свидетельству древнего народа, ребёнок во чреве галлюцинирует и видит сны, которые связаны со сном матери.
«Смеем предположить, – писал автор статьи, – тику обладали более обширными знаниями в этой области, чем современная наука, совсем недавно обретшая волю и инструменты для изучения сна. Постижение somnus – это онтология тикутаки. Также это одна из составляющих ещё не до конца понятой нами традиционной игры «Небесные чикли».
Из этой никчёмной публикации, не подкреплённой точным указанием источника и не предоставляющей филологической интерпретации текста, якобы содержащего данное утверждение тикутаки, явствовало, что Шин У Сон был намерен вплетать сомнологические домыслы в игру. И впредь провоцировать несведущую публику строить самые нелепые конструкции вокруг этноса и раздувать шире пламя его наследия.
Также Шору пришлось задуматься о том, что Шин У Сон, увы, едва ли не единственный представитель академического сообщества, кто солидарен с ним, признанным и состоявшимся, относительно места и целей игры в обществе древнего народа.
Что это за цель? И самое главное, почему знание этой цели актуально на день сегодняшний, когда нет ни гримуаров, ни медальонов, ни глиняных табличек, но есть гаджеты и мельтешение бурь в глобальной луже?
«Вот эта “онтология в somnus”, – подметил для себя Шор, – короткий эвфемизм, скрывающий целый трактат, да что там, целые тома, которые могли быть посвящены неигровой и в высшей степени практической сути этой игры!»
Однако согласие с мыслью Шин У Сона, ввиду склонностей последнего к популяризаторству, Шора совсем не радовало. Он по-прежнему чувствовал себя единственным, владеющим истиной о народе. Первым и единственным. Настолько свободным, что, возможно, придётся в какой-то момент освободить и этот кабинет, этот бренный приют, в котором всё и всегда развивалось диалектически, отрицая самое себя.
Что касается сомнологического, профессор не помнил, что видел во сне и когда в последний раз ему случалось что-то фиксировать из мира грёз. Мысль о невозможности вспомнить свои сновидения каким-то образом воскресила перед ним то, как Алиса положила свою дрожащую, влажную ладонь на его руку. А вчера девушка так неловко поправила своё платье-рубашку, нервно обкусывая изнутри кожу щёк… «И ведь она сегодня снова пыталась привлечь меня», – без удивления отметил он, отложив журнал.
Андрей Макарьевич ещё раз прокрутил сегодняшнюю сцену с Алисой, вспомнил её короткое алое платье – в подобных она никогда не ходила, – вновь услышал её надрывный голос «мне надоело, я схожу с ума! понимаете?», всхлипывания, глухой перестук каблучков, тихий одиночный удар двери и плач и решил побыстрее выйти с работы, чтобы доро́гой ещё раз поразмыслить обо всём.
На город опускались сумерки. Дома, деревья, памятники, мемориальные таблички, прохожие – всё погружалось в дымку. Словно тонуло прошлое. И создавалось ощущение, что прямо под ногами, на этой улице и в этих неприметных лицах загоралось будущее. На пути профессора была библиотека. Ее корпус возвышался на слоновьих ногах. В глазах профессора она олицетворяла, пожалуй, самую вожделенную утопию: головокружительный свет познания разливался вширь и уходил во мрак тысячелетий, чтобы тайное обернулось явным. «Ибо сие есть тайна, завещанная пращурами… Ибо само естество человеческое, эти унылые, снующие туда-сюда тушки – святейшее загадочное волокно».
И тревожный гул, и скрип, и шум, и вой, доносящиеся из тяжёлой газовой дымки, дрейфующей над Остоженкой, Волхонкой, Моховой, казалось, говорили профессору об утопиях и могилах, в которых спят игры, в том числе та, которую он так беспощадно ворошил.
В портфеле Шора лежал автореферат Донато Пеллагатти, подавшего свой труд на соискание dottorato di ricerca. В библиографическом описании упоминался средневековый французский трактат, о котором соискатель вскользь упоминал, что он написан миссионером из Павии, посетившим среди прочих народ тикутаки. Этот автореферат диссертации, которая не содержала ни слова об этносе тикутаки, являлся ныне единственным намёком на то, что кто-то, кроме ичамов, встречался с древнейшим народом. Шор предполагал обнаружить в трактате – если ему посчастливится его найти – обличение в ереси и, быть может, искажённое изложение «сатанинской игры» в связи с особенностями этики средневековой Павии. Однако он радовался, что своим гипотетическим существованием этот трактат опровергал высказывания тех глашатаев, кто, пав под очарованием постмодернистов, додумался до того, что тикутаки – политическая выдумка, изобретённая другим народом в своих целях. Иными словами, что ни их игры, ни их самих никогда не было.
Эти глашатаи не изменили своего мнения даже после выхода гримуара, дешифрованного и прокомментированного Шором. Гримуар был испещрён таким поразительным количеством проклятий ичамского жреца бедных тику, что едва ли разумно было полагать, что такой душевный накал мог быть симулирован или являлся плодом хитрого умысла.
Даже профессор Казанцев, чья теория сводилась к тому, что ичамы, пользуясь исключительным тщеславием и претенциозностью тику в сфере духовного, через подкупленных жрецов навязали им деструктивную, как опиат, духовную практику, так называемую игру «небесные чикли», – даже этот скептически настроенный муж не доходил до того, чтобы ставить под сомнение историчность народа!
Итак, было несколько ветвей познания тикутаки. И сформированы они были отношением к игровой традиции этого этноса. Что она значила для него: была ли эта игра психологическим оружием, или методом духовного самосовершенствования, или изысканной выдумкой для развлечения? От ответа на этот вопрос зависело действительно многое. Для Шора – всё.
Мысли профессора, как обычно, возвращались к древнему народу, и он забывал обо всём, даже о том, о чём только что собирался подумать. Кольца и струи сигаретного дыма, которые он, задумавшись об игре тикутаки, выпускал по дороге, доставляли ему такое же удовольствие, какое доставляла сама мысль о затерянном и найденном этносе. Удовольствие, впрочем, сопрягалось с небольшой тревогой.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты
