Читать книгу «Забытая Тэффи. О Титанике, кометах, гадалках, весне и конце света» онлайн полностью📖 — Надежды Тэффи — MyBook.

Из переписки с провинциалкой[29]

* * *

Chère Loulou!

Ты не поверишь, как я рада, что живу, наконец, в Петербурге! Мне даже стыдно, что ты, моя бедняжка, задыхаешься в провинции, тогда как я буквально окружена развлечениями: театры, концерты, выставки, балы, маскарады…

Вот, была на днях в концерте Вяльцевой[30].

Если можно о чем-нибудь с убеждением сказать: «C'est épatant!»[31] – так именно об этом концерте!

Билетом запаслась за месяц вперед, так как позже их достать немыслимо. Но – ах! какая это была ошибка с моей стороны! Как потом выяснилось, билетов в Дворянское собрание никогда брать не надо; с ними только хлопоты и неудобство.

Идите без всякого билета и стойте первое отделение у колонн, а потом лезьте прямо на эстраду или устраивайтесь в проходе между публикой и артистами, словом – выбирайте себе место соответственно вашим вкусам и настроению.

Билет как бы обязывает вас сидеть на оплаченном месте. Без билета вы располагаете всем залом и, если вам повезет, можете занять даже такие почетные места, как, например, на шлейфе у Вяльцевой, под роялем Гофмана, между смычком и скрипкой Кубелика.

– У вас есть билет? – ревниво зашипят вам в уши, если вы пойдете на эстраду.

Боже вас упаси сказать, что есть – вас прогонят на место, где вы ничего не увидите и не услышите, а перед носом вашим будет толпиться ликующая безбилетная публика.

Наверху, на хорах – еще более «épatant». На барьере лежит ряд красных напряженных лиц, над ним другой ряд, третий, четвертый… даже жутко!

– Это ничего, что нам скверно! Зато последний, там наверху, увидит Вяльцеву, – говорит эта живая стена.

Прямо нечто Леонид-Андреевское.

Под конец второго отделения, когда бедняги, занимавшие нумерованные места, окончательно вытесняются из зала и с горя выбирают у вешалок калоши поновее, – настроение делается настолько электрическим, что даже погашенное электричество ламп не может заставить публику расходиться.

Освещаются собственным настроением.

Каждый кричит, какой романс желает услышать. Давка невообразимая.

– Ой! Ногу! ногу! ногу! – отчаянно вопит какой-то раздавленный господин.

Стоящий рядом гимназист думает, что это название нового романса, и тоже начинает кричать: «Ой! Ногу, ногу, ногу!»

«Ногу, ногу!» – подхватывают несколько голосов.

Вяльцева кланяется, улыбается, благодарит, недоумевает, снова кланяется.

Рядом с ней стоит толстая седая дама, до того загипнотизированная певицей, что, не спуская с нее глаз, машинально проделывает все ее движения: также улыбается, встряхивает головой, раскрывает рот.

Многим даже кажется, что поет не Вяльцева, а толстая дама. Нетрудно и спутаться – стоят рядом.

Настроение extra-электрическое.

А propos[32], электричество: ты спрашивала меня, chère Loulou, есть ли в нашей квартире электрическое освещение?

Да, есть. Нельзя отрицать – есть. Но, comprends-tu[33], – ужасно странное. Оно, например, всегда гаснет, когда собираются гости, а иногда так странно мигает, что всем становится неловко.

Кроме того, при освещении устраивается счетчик – sorte de machine[34], – и каждый месяц приходит от общества счетчик – sorte de monsieur[35] – проверять его. Это бы ничего, но дело в том, что он почти всегда врет (я говорю, конечно, о счетчике sorte de machine) и иногда даже не в свою пользу.

Например, у одного адвоката он показал за три месяца расхода на один рубль, а у одного купца, лесопромышленника, так и совсем назад пошел. Узнал об этом купец и предъявил к обществу иск.

– Вы, – говорит, – мошенники, столько времени моей энергией пользуетесь…

– Какой такой – вашей энергией?!.

– Как какой? Разумеется, электрической.

Неизвестно, чем дело кончится, но, вероятно, плохо для общества, потому что в купце оказалась действительно масса энергии.

Целую тебя, chérie. На днях напишу еще.

Лили
* * *

Прости, chérie, что давно не писала тебе, но я совсем удручена удовольствиями. Да, именно «удручена». C'est le mot![36]

Видишь ли, пожалуй, все было бы недурно, если бы не музыка! Не удивляйся; ты себе и представить не можешь, под какую музыку веселятся петербуржцы!

Вот, например, идем мы вчера с tante[37] Мари по Фонтанке и говорим о чем-то интересном – кажется, о плиссе-гармонии… или о Мережковском… нет, должно быть, о плиссе-гармонии, – ну, словом, разговор был приятный и оживленный. Вдруг протяжные аккорды печального марша задрожали в воздухе.

– Должно быть, генерала хоронят, – сказала я tante. Мари завздыхала.

– Эх! суета сует! Вот сегодня плиссе в голове, а завтра, может быть, черви есть будут!..

Бррр… Мне тоже стало не по себе…

– Поклонимся праху, – предложила она, и мы, настроившись на печальный лад, стали дожидаться мрачной процессии.

Однако ждем, ждем, а генерала все не везут, похорон никаких не видно, и музыка играет как будто на одном месте… Ах, chére! Ты не поверишь!

Оказалось, что мы стояли около катка, где по случаю праздника играл оркестр для увеселения конькобежцев!

Да, chérie! Для увеселения! Но тем не менее у извозчика, простоявшего полчаса около катка, на моих глазах от тоски чуть не издохла лошадь. У tante Мари дома сделалась истерика!

А под какую музыку танцуют на здешних балах!

Помнишь, у вас в Трущобске, когда дочь отца Константина сыграла на вечере что-то из Шопена? Сам городской голова сказал с укоризной: «Ну, а теперь что-нибудь веселенькое!»

Слышал бы он наши бальные оркестры! Ты знаешь, Loulou, у меня натура поэтическая, и под звуки музыки мне всегда вспоминается какое-нибудь подходящее стихотворение. И вот, представь себе такие грустные курьезы.

Бал в полном разгаре. Дирижер в экстазе кричит: «En avant! Balancez vos dames!»[38]

А музыка воет что-то такое безотрадно-тоскливое, что в такт ей невольно складываются слова:

Вырыта заступом яма глубокая…

или:

Веет ветер над могилой,

Где зарыли старика…

– Plus d'entrain, messieurs! Au galop![39]

Не бил барабан перед смутным полком…

Прибавь к этому, что в дверях и у стен толпится разочарованная молодежь – «des blasés»[40] (попросту подлецы, не умеющие танцевать) – и всячески глумится над твоей грацией, и ты получишь яркую картину наших танцевальных вечеров.

Петербуржцы, положим, и сами не создают себе никаких иллюзий относительно своих увеселений. Здесь даже принято писать на пригласительных письмах: «Приходите поскучать».

Я сначала было думала, что это просто милая шутка, une manière de parler[41]… Ну, да теперь не проведут!

А имеешь ли ты понятие о наших концертах, где иностранные «вундеркинды» доводят публику до припадков острой меланхолии? Бывали даже примеры полного помешательства. В настоящее время в зале Дворянского собрания подвизаются два виртуоза: скрипач Кубелик и пианист Гофман. Про Кубелика иностранные газеты говорят, что он загипнотизирован своим импресарио. Про Гофмана русские сплетницы говорят, что он сам загипнотизировал своего импресарио. А кроме того, говорят, что у Гофмана вся сила в табурете, который он всегда возит с собой. Что без табурета он застрял бы между двумя бемолями и баста! Неужели же и табурет загипнотизирован?! Прямо верить не хочется!..

Кузен Жорж водит свою тещу на все концерты в надежде, что она сойдет с ума. Но у нее поразительно крепкие нервы! Только после третьего Кубелика высекла свою кошку.

Была я на днях на знаменитом маскараде в Мариинском театре.

На другой день узнала из газет, какого рода представление происходило на сцене. Сама же ничего не видела и не слышала: была такая теснота и давка, что пробраться вперед было немыслимо. Было невыносимо скучно и нестерпимо жарко.

Все лица носили довольно оригинальное выражение рыбы, лишенной родной стихии.

Многие, как я заметила, развлекались тем, что, поджимая время от времени ноги, висели в воздухе, сжатые плечами соседей. Попробовала тоже. Ничего, довольно приятно, только скоро надоедает…

Ты меня спрашивала о драме «Две страсти»? Да, chérie, это действительно такие страсти… прямо «Две страсти»! Но зато вполне научно, с предисловием профессора-специалиста и для первого ряда кресел даже с маленьким анатомическим атласом[42].

Сюжет рассказывать тебе не стану, все равно ты подумаешь, что я вру.

Кузен Жорж говорит, что соль драмы – обличение безнравственности наших докторов.

Один лечит морфием заболевшего молодого человека – отсюда получается морфиноман Иван (звонкая рифма sac-à-parier![43]). А другой подстрекает художника соблазнять чужую жену, отсюда безвольно-страстный Петр.

Ходят слухи, что эта пьеса поставлена по проискам Бадмаева[44], чтобы дискредитировать наших врачей…

Недурна также роль мужа, неизвестно для чего пригласившего в свой дом художника, который никакого портрета, в сущности, не пишет, а только расписывает… свои страсти перед его женой.

Должно быть, несчастный муж не прочел еще «В царстве красок»[45], а то, наверное, не подверг бы свою жену такому испытанию посредством огня: знал бы, на какие амурные дерзости способны наши артисты кисти.

До свидания, chérie.

Сегодня я приглашена к Зиночке Экс, той самой, которую исключили из института за то, что она сказала, что начальница похожа на морскую гегемонию.

Теперь Зиночка замужем и у нее салон, где скучают по пятницам.

Лили
* * *

Весь вчерашний день, chère Loulou, мы посвятили искусству.

Кузен Жорж давно уже подбивал меня осмотреть картинные выставки. Он говорит, что искусство облагораживает душу, et ce n'est pas cher[46] – всего сорок копеек… Кроме того, он говорит, что цель искусства – показать нам жизнь, «преломленную через призму художественного понимания», – а это уж прямо любопытно.

Tante Мари сначала протестовала и заявила, что ни в какую призму не верит и видеть все в натуре гораздо интереснее.

– Chère tante, – убеждал ее Жорж. – Но ведь вы там увидите то, чего никогда не видели: вы увидите южное море, небо Италии, – вы, такая любительница природы!

– Чтобы смотреть Италию, – с достоинством отвечала тетушка, – гораздо проще сесть и поехать в Италию!

Ах, chérie, у нее с детства мужская логика! Мы не стали спорить.

Однако, когда собрались ехать, тетушка была уже в передней, в шляпке и с биноклем в руках.

Ох уж этот мне бинокль! И откуда только она его выкопала! Говорит, что купила в Севастополе для «морских ландшафтов». Положим, действительно, эта безобразная машина такой величины, что может отразить в себе целое Черное море. Кузен Жорж уверяет, что это не бинокль, а старая пушка, оставшаяся от обороны Севастополя.

И правда, когда тетушка с воинственным видом направляет куда-нибудь эти зловещие трубы – получается впечатление, что вот еще момент – и она выстрелит.

Недавно на бегах она только мимоходом взглянула на знаменитого рысака и он от страха сделал проскачку. Я уж и не говорю, что происходит при таких же обстоятельствах с публикой и артистами в театре!..

Говорят, трагик Адельгейм, увидя, как тетушка целилась в него из партера, напечатал во всех газетах, что застрелившаяся когда-то от безумной к нему любви дама приехала в Петербург и хочет покончить с ним также.

Однако вернемся к искусству.

Начали мы с акварельной выставки.

Tante Мари еще на лестнице закрыла в упоении глаза и сказала: «Charmant!»[47] В галерее довольно пусто. На стенах цветы, цветы и цветы… Слишком много цветов, как сказал бы Калхас[48].

Останавливаемся перед картиной Ренберга «Воскресная проповедь в финском маяке», изображающей целую группу людей с совершенно одинаковыми невиданными утиными носами. И где он их подобрал, этот Ренберг, прямо удивительно! Он, вероятно, коллекционер…

Потом долго любовались картиной Берггольца – на бледно-розовом фоне торчит что-то коричневое. Tante Мари полагает, что это берцовая кость, но Жорж говорит, что это просто настроение.

– Отчего так мало хорошеньких головок? – спрашиваю я.

Жорж объяснил мне, что натурщицы очень дороги и красивых между ними мало, так что художники пользуются большей частью услугами своих жен.

Идем дальше.

Вот портрет Петра Великого работы Галкина: миловидное женское личико, только на верхней губе начернены усы и прическа à la Максим Горький… Никогда такого Петра не видала.

– Что же делать, ma petite[49], – говорит тетушка, – очевидно, он писал со своей жены…

А вот и Каразин: хвосты, гривы, копыта… Лошади все старые, мохнатые, кривоногие… Я сказала, что, должно быть, натурщица, позировавшая для этих лошадей, была очень стара.

Кузен Жорж нашел мое замечание глупым и объяснил дело проще: Каразин уже более тридцати лет как пишет лошадей; разумеется, лошади состарились; лошадь в тридцать лет уже старуха. Купить новых – стоит дорого. Но вот один экземпляр, который прямо приглашен с живодерни; даже три голодных волка, столпившиеся у его морды, не решаются за него приняться – уж очень неаппетитный!

Идем дальше. Проходим мимо вывески чайного магазина, работы Александровского, и – ах! – попали прямо на Сенную[50]: клубника, репа, огурцы, смородина, редиска, зайцы, гуси…

– Огурцы все продал, – хвастает тут же художник.

– А как ваша репа? Идет? – спрашивает другой.

– С репой нынче туго. А клубника ничего. Только с полфунта осталось!

Тетушка вдруг почувствовала себя в своей сфере.

– Почем огурчики?

– Проданы.

– Ах, какая досада! А этот заяц?

– Тристо рублей.

– Что-о? За-яц три-ста руб-лей?!.. – и она нацелилась в художника своим биноклем.

А вот и баранки, сайки, калачи…

Ах, Жорж, Жорж! Неужели они облагородят мою душу! И потом, ты говорил про «призму художественного понимания»… Ah, mon Dieu![51] В какую призму ни переложи французскую булку, все равно она останется булкой и ничьей души не облагородит. А что вся эта снедь хорошо выписана, доказывает только, что художнику совершенно нечего было делать – вот и убивал время.

– Да, но техника, мазок, колорит, верность передачи… – отстаивал Жорж баранки. – Художник понимает ручку этого калача как поджаристую, а мякиш, наоборот, – ноздреват…

Ах, chère Loulou, мне не дано понимать прекрасного!

Осмотрев заплеванную воду А. А. Бенуа, мы силой оттащили тетушку от огурцов и пошли в последнюю комнату.

Прямо перед нами – раз, два, четыре!.. шесть! ослиных хвостов выставились на нас с картины Бенкендорфа. Шесть ослиных хвостов! C'est plus fort que moi![52] Tante Mari шокирована тоже.

– Если уж пришла блажь рисовать ослов, так по крайней мере поверни их фасом! – и она снова направилась к своим огурцам.

Решили ехать в Академию наук на выставку эскизов.

Прежде всего бросились смотреть Репина. Видим две картины, подписаны «Дон-Жуан и донна Анна». Смотрим и недоумеваем. Вот так Дон-Жуан! Лицо как у дьячка и притом самое несчастное. Верно, Репин спутал: Дон-Кихот, а не Дон-Жуан. Но я вспомнила про «призму» и успокоилась. Каждый понимает красоту по-своему.

«Адам и Ева по грехопадении».

Ей-богу, неправда! Ей-богу, «до», а не «по». Во-первых, они нарисованы в раю, потому что такие яблоки росли только в раю, – значит, их еще не изгнали. Во-вторых, змей присутствует тут же – значит, еще не соблазнил, иначе прикрылся бы хвостом и был таков.

Tante Мари долго рассматривала что-то в бинокль на противоположной стене, потом подошла ко мне и не велела туда смотреть.

Пошли дальше и видели много-много странного. Теперь все слилось в памяти. Помню только грязные одеяла, которые на своем этюде развесил сушить Мясоедов.

Вдруг тетушка вскрикнула и остановилась.

– Ай! Не пойду дальше! Не пойду! Опять ослы! Je n'en puis plus![53]

Мы с Жоржем успокоили ее как могли и подошли к картине.

Представь себе, chère Loulou, какой обман зрения: то, что мы издали приняли за ослов, оказался просто мужик на четвереньках, и нарисовал его Касаткин; а на другой картине – русский витязь Лебедева, тоже на четвереньках!..

Кузен Жорж думает, что это что-то политическое и аллегорическое… русский регресс… все пятится раком. Все равно – c'est inouї! C'est ignoble![54]

Само собой разумеется, что пять минут спустя нас уже не было на выставке.

Tante Мари молчала. Я тоже была подавлена.

Проезжая мимо Соловьева[55], тетушка велела извозчику остановиться.

– Справлюсь, нет ли огурчиков, – сказала она смущенно…

Облагородила – sapristi![56] – себе душу на акварельной выставке!

Целую тебя, chérie. Твоя разочарованная.

Лили