Три воинства числом до девяти
Готовы бой отчаянный вести.
…чтобы вести за ломбером судьбу
Двух рыцарей, вступающих в борьбу,
Выходит вся сверкающая рать
На бархатное поле воевать.
А. Поуп. «Похищение локона»
Пара понурых коренастых лошадёнок еле тянула на первый взгляд лёгкий рогожный возок с лубяным верхом и рваной дырой в кожаном переплёте ремней. Правил каурками неповоротливый густобородый извозчик в огромном собачьем тулупе, мохнатом волчьем треухе и в рукавицах-шубинках[25]. Боясь сбиться с пути, он, на чём свет, клял лихую непогоду и безотрывно буровил прищуренным взглядом снежную свистопляску на дороге. Буран свирепел и вскоре разбойничал люто и беспредельно. Даже широкие полозья возка не выдержали, шатко заскрипели, натужно застонали. Сильные порывы ветра били и зверски трепали в разные стороны задубевшую рогожу лубяного верха, грозя опрокинуть хлибкий возок в любой момент. Не прошло и получаса, как санный путь окончательно перемело. Возница запаниковал, рванул поводья и тут же въехал в невидимый сугроб. Возок наклонился, завис на минуту и рухнул набок. Лошади осели назад и отчаянно заржали. Бранясь и барахтаясь среди мешков, корзинок и саквояжей, из-под рогожи едва выполз ничего не понимающий, заспанный путник:
– Еремей, чёрт косорукий! Дубина стоеросовая! Править разучился? Зря я на тебя понадеялся. Брёвна тебе таскать по руднику на твоих клячах, а не в столицу извозом…
– Не моя провинка, Егор Михалыч, – озлился извозчик, помогая барину подняться, – зря грешите на мя! Ишь кака некать[26], аж полозья скособочило. Да и ветер прямо в рожу дует, все зенки снегом залепило.
И, вымещая на животине своё раздражение, больно огрел одну из каурок мёрзлым кнутом. Та вздрогнула, взбрыкнула и в ответ хлестанула хвостом извозчика наотмашь, прямо по глазам. Ерёма взъярился ещё пуще и заругался матерно и длинно.
Заводской управитель Егор Михайлович Арцыбашев, державший путь в российскую столицу, рассмеялся от души. Давненько он не слышал такой отборной брани. Шутя выгреб из-под воротника неприятно колючий снег и нацепил на голову свалившийся при падении лохматый малахай[27], длинный рыжий мех которого скрывал горячие угольки смешливых глаз, но нрав выдавал добродушный густой бас:
– Уймись, охальник. Лучше скажи, долгонько ли до Петербурга осталось?
– Да в прошлой станции смотритель сказывал, ишо версты три волокчись, – тут же утишил свой гнев возница и забубнил угодливо: – Не сумлевайся, барин, щас я обухом полозья-то выправлю, да гамузом[28] враскачку возок и поставим. Мешкать неколи, дотемна к месту добраться не худо бы. А то опеть от волков отбиваться, язви их…
Вскоре плечистый заводской управитель и дюжий ямщик вместе поднатужились, подняли повозку на полозья и погрузили заново поклажу. Разгорячённый барин полез внутрь выстуженного возка с опаской:
– Как бы не прозябнуть. Покрой-ка ты меня, Ерёма, ещё одной рогожкой.
Ерёма исполнил барскую просьбу и, взбираясь на облучок, тяжело выдохнул остатки ворчания в заиндевелые усы:
– Эх-хе-хех! Вам-то што? Барское дело какое? Полёживай в тепле да жуй барчу[29]. – Он зло потянул поводья. – Но! Растележились тут, вашу… А мне-то каково? От самого Ирбинского рудника сопли на хиусе морожу. Брюхо к хребту прилипат.
Кони прибавили ходу, и Ерёма вроде как оттаял, но продолжал занудливо бурчать:
– Токмо и радости, што барин деньгу справно платит да еду на станциях не жадобит. Но, родимые! Ужо и вам будет…
Арцыбашев и впрямь пошарил рукой в холщовом мешочке, перекусил сушёной маралятиной, пригрелся под рогожкой, закемарил и провалился в тяжёлый глубокий сон. И виделось ему, как там, в оставшихся далеко позади диких неприступных сибирских горах, стонали вековые кедры под мужицким топором. Хрипели покорные крестьянские лошадёнки и волокли из тайги по гнусной болотине тяжеленные стволы могучих дерев. Надсадно горбатились приписные крестьяне и каторжане, обгораживая новый рудник острыми кольями. Без роздыху рубили сторожевые башни, бараки, караульные избы, контору, мельню, пекарню и даже баню. Спешили до зимы поднять плотину и расширить устье реки, чтоб способней было сплавлять на баркасах руду до будущего завода. Прикованные к тачкам кандальники с ранней весны до седых заморозков корячились, таскали землю из тайги, укрепляя болотные зыби. И всё бы ничего, да приключился в тех местах великий мор. За каких-то девять дней все каторжане повымерли от сибирской язвы. Куда деваться? Батюшка отпел горемык всех скопом и освятил первый, без крестов и памятных знаков, погост колодников, что разместили в скальниках по правому склону Железной горы. И теперь ни работной силы, ни денег, отпущенных на вольный наём, не осталось. И Указа о заводе нет, как нет…
От беспокойства проснулся заводской управитель, выглянул наружу, окинул взглядом спокойную белую равнину и вздохнул: «Слава богу, быстро унялась непогода. Так бы дела государевы вершились. Ан нет, незнамо какой пургой, в каких чиновьих кабинетах наши-то бумаги кружит-метелит».
Свёл хмурые брови, прикинул в уме. Оказалось, уж пять годов минуло, как рудознатец Андрей Сокольский, узнав о кузнечном промысле Коссевича, открыл богатый железом Ирбинский рудник и отправил бумаги на высочайшее рассмотрение об учреждении там завода. Покуда ждали царскую печать, царёв советник Татищев, радетель за силу государства российского, взял и втайне отправил его, горного инженера Арцыбашева, на подготовительные работы. Пять лет! Сколько трудов, сколько жизней положено. А Указа нет как нет. Намертво остановилось дело.
Вспомнил, как в унылости напутствовал его Андрей Сокольский:
– Спознай, Михалыч, об чём они там наверху-то думают? Осталось дело за малым, начать и кончить строить завод. Чего с бумагами канителятся? Аль Расее железо без надобности?
И вот теперь Арцыбашев второй месяц добирается из Хонгорайской земли в Петербург, до управляющего Сибирскими заводами Василия Никитича Татищева. Потому как одна надежда на честь государева мужа. Уж он-то придумает, как сдвинуть дело с мёртвой точки да с мёрзлой кочки…
К полночи путники подъехали к городской заставе. Полусонный в вязкой дремотной тьме Петербург встретил их тяжким затаённым молчанием. Угомонились и отдыхали от суетного будня горожане. Лишь изредка взбрёхивали в глухих проулках одичавшие стаи бродячих собак, да кое-где на подоконниках подслеповатых окон скудно теплились лампы-маслёнки и жировки. Чай, не праздник огни лить да шумно гомонить. Только по великим торжествам, по высочайшему требованию императрицы Анны Иоанновны, и то нехотя, обыватели выставляли в окна домов по три-четыре толстенные восковые свечи и жгли до самой полуночи. В будни же петербуржцы обычно скаредничали, приберегали запасец. Рассуждали так: торжеств у государыни много, а разоряться на царскую прихоть приходится из собственного кармана. Но Зимний дворец, Адмиралтейство и потешный театр неизбывно блистали множеством ярких огней. Столица как-никак…
У дворца извозчик приостановил возок. Арцыбашев сдёрнул с головы лисий малахай и поклонился сверкающим царским чертогам и дворцовой страже, а Еремей облегчённо перекрестился:
– Слав те, Господе! Сохранил боженька живот наш! Домыкались до места.
Крикнул караульному:
– Служивый, а хде тута буде артиллерийска слобода?
Караульный неопределённо махнул рукой в сторону вдоль Невы. Ямщик уже веселее понукнул каурок, и они, предчувствуя скорый тёплый кров, легко затрусили к просторному рубленому дому с высокими деревянными колоннами.
А в это время в опрятной, но не очень уютной петербуржской квартире пожилой вислобровый денщик Афанасий укладывал в постель хворающего барина, того самого управляющего Сибирскими заводами, царского тайного советника Василия Никитича Татищева. Он заботливо, по-бабьи, замотал болезного в собачью вязаную шаль и завалил тёплыми одеялами. И пока хлопотал вокруг него, безостановочно и сварливо выговаривал:
– Ишь каков! Все баре, как баре. Лежат себе на диванчике, калёны орехи грызут. А энтово всё носит куды-то по морозу и носит. Всё чевой-то хлопочет и хлопочет. Ни людям, ни себе спокою не даёт. Истинно говорю, бездомовник ты, Василий Никитич, и безбабник. Супруга твоя, разлюбезная Авдотья Васильевна, и та бездомовья твово не сдюжила. Потому и с игуменом Раковского монастыря снюхалась, блудом блудила. Пока ты по Сибири околачивался, она всё хозяйство твоё порушила, в прах раструсила. Одёжу не токмо твою распродала, а и деверя Ивана Никитича разнагишала. Видано ли сие дело? Хорошо, бабу отженили и под зад мешалкой наладили, а инако пузо от попа нагуляла бы? То-то посмеху было б!
– Полно тебе, Афонька, бабу гнобить. Лучше помоги хворь одолеть. Я великой старости ещё не достиг, а вся моя крепость уже изошла. Ткни – в прах рассыплюсь. Вон глянь, как язык к гортани прилип.
И он выпятил вялый, обложенный белым налётом язык, задышал натужно, в груди хрипло забулькало.
– Святые угодники! Страсть-то какая! Накось, похлебай малинова взвару с медком да пропотей как следоват. А как жар спадёт, в баньке тя пропарю. Глядишь, Бог помилует и на энтот раз, – загоношил ещё сердобольней денщик, но укорять барина не переставал: – Так скоко можа по чужим землям шастать? То в иноземье над науками невесть как изчахнулся, то в баталиях петровых ранами исходил, то на Каменном поясе хуже кандальника изробился, руды добывал. Весь иструдился, выболелся наскрозь! И чаво так вырабливаться? Пора уж угомониться.
Он прошаркал к ореховому секретеру, достал из ящичка уже распочатое письмо с искрошенной ногтями восковой печатью:
– Вон тебе цыдульку[30] дочка прислала. Прочтёшь али как?
– Худо мне, башка шибко трещит. Сказывай сам, всё ли ладно у Евпраксиньи?
– Да вроде на мужа не жалобится. Холит её, почитает как супругу. В доме не скудно. Чево ишо бабе нужно? Пишет, што очреватела[31]. Отрезанный ломоть, почитай, своей семьёй живёт. Но братца свово, отрока малолетнего, которого ты в Кадетский сухопутный корпус спровадил, намедни проведала.
– Здрав ли сыночек? – с опаской высунулся из-под одеяла Татищев.
– Слав те Господи, крепенек Евграфушка! Похвалялась, што в учёбе досуж и служит бравенько.
– Пусть, пусть с младых ногтей учится быть полезным Отечеству, – прочувствованно изрёк измученный потом советник, сморкаясь в носовую утирку. – Оно и мне не будет стыдно за отрока.
О проекте
О подписке