Рано утром, после большого снегопада, Николенька, Оленька и я деловито доканчивали нашего деда-мороза – у него уже все было на месте. Усы, для которых я отрезала концы своих кос, какая-то красная тряпочка вместо носа и угольки вместо глаз, даже метелка была у него в руках, не хватало только трубки во рту.
В это время во двор заехали, гремя бубенцами, широкие, по-праздничному убранные сани, и из них вышел такой же Дед Мороз, как и наш, но только в шубе и с трубкой в зубах.
И мы решили попросить или стащить ее хоть на время, за это взялся Николенька. И пока живой Дед Мороз, радостный и счастливый, приглашал всех, всех на свадьбу своей дочери Оксаны и нашего Петра-пулеметчика, его трубка очутилась у нашего деда во рту.
И я вспомнила, как накануне к нам в комнату не вошел, а влетел наш Петро и, сияя от радости, сообщил:
– Женюсь, женюсь на Оксане! Всех, всех приглашаю на свадьбу! Оксана сказала: «Щоб и диты булы», – сказал он, как Оксана, по-украински.
Оксана была «щира украинка», а Петр – настоящий сибиряк. Добрый, щедрый, он никогда, мне кажется, не съел кусок хлеба, не поделив его с нами, детьми. Я до сих пор помню этот жесткий хлеб, раздиравший горло до крови, и кусочки сахара, пахнувшие потом и махоркой.
Несмотря на голод, холод, разруху и на продолжавшуюся еще в той или иной форме войну, театр никогда не умирал. Он даже расцвел с невероятной силой, как никогда раньше. Здесь, в этом местечке, работал великолепный драматический театр. Шли замечательные украинские пьесы: «Наталка Полтавка», «Запорожец за Дунаем», «Назар Стодоля» и мн. другие. И новые, написанные тут же, о гражданской войне и революции, с невероятным количеством стрельбы и порохового дыма. Репертуар был обширный, и энтузиазм молодежи неугасимый.
Хотя артисты в основном были любители, играли они искренне, задушевно. Зрители реагировали замечательно, плакали, смеялись, гремели аплодисменты. Зал всегда был битком набит до отказа.
И все эти постановки начинались и кончались пением «Интернационала». Пели все артисты на сцене: с правой стороны сцены стояли мужчины-артисты в широченных, «як море сине», шароварах, подпоясанные пестрыми украинскими кушаками, в серых смушковых шапках. Слева артистки в роскошно вышитых украинских костюмах, утопая в блеске монист и разноцветных лент.
И на фоне этой действительно потрясающей разрухи и голода гордо и мощно гремели слова «Интернационала»:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов,
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой идти готов.
Зрители в зале вставали и подхватывали:
Весь мир насилья, мы разрушим
До основанья, а затем
Мы свой, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
Пели с таким огромным, неугасимым энтузиазмом и с такой верой и надеждой на будущее, на то, что действительно «кто был ничем, тот станет всем», что казалось, эти люди могли свет перевернуть.
Под звуки этого «Интернационала» и других революционных песен прошло мое детство, и даже сейчас, когда я слышу их уже только на пластинках, перед моими глазами проплывают картины того далекого прошлого. Я вижу демонстрации под горячими лучами солнца, когда так хотелось пить, и так радостно и весело было вокруг, гремел духовой оркестр, пели песни. Или занесенные глубоким снегом села Украины с их роскошными театральными постановками, которые я так любила и не пропускала ни одной, а если нужны были в них дети, я всегда была под рукой.
Вечером здесь в театре шла оперетта «Наталка Полтавка». Играла и пела в этой оперетте Оксана. Мне и до сих пор кажется, что я никогда и нигде, ни в каком благоустроенном, с отшлифованными голосами театре не слышала лучшего и более искреннего пения.
В фойе театра был киоск, в котором продавали газеты, журналы и конфеты. Больше всего мне запомнились молочные ириски, светло-коричневые, блестящие, которые я даже не попробовала.
Как всегда в театре было очень шумно и весело. Под конец пришел папа, после какого-то похода, его встретили аплодисментами. Отец иногда даже очень коротко выступал, заверяя всех, что советская власть стремится создать счастливое будущее и что ликвидация бандитизма и всякого сопротивления советской власти – задача всех и каждого живущего в этом районе человека.
Как всегда, закончилась постановка пением «Интернационала», и все веселой гурьбой проводили нас до калитки.
Оксана была звездой этого театра. У нее был такой ласковый красивый голос, что мне всегда хотелось броситься к ней и расцеловать ее.
Рано утром мы выехали в то село, где жили родители Оксаны.
Оксана, крепко укутав нас в свой теплый овчинный полушубок и, прижав к себе, всю дорогу что-то весело щебетала.
Петро ехал рядом верхом на лошади. Кругом картина была, как на рождественской открытке. Чудесные украинские домики под соломенными занесенными снегом крышами, вокруг домиков плетни, колодцы с журавлями. Поражала чистота и тишина.
Семья Оксаны встретила нас всех как самых дорогих, родных гостей.
Снаружи их домик был такой же красочный, как и все остальные, с занесенным снегом садом и огородом, внутри все блестело от чистоты.
Все было сказочно красиво, но ничего здесь не напоминало мне мою любимую, с таким красивым именем, Македоновку. В ней все дома были городского типа, кирпичные, с балконами, большими окнами, под красными черепичными крышами.
Здесь слева при входе в самую большую горницу была большая белоснежная украинская печь, разукрашенная причудливыми узорами и петухами. Казалось, что это просто украшение и никто не пользуется этой печкой. Но ею пользовались зимой, и даже летом, но как только кончали готовить, ее снова подбеливали, подкрашивали, и она стояла чистая, яркая, нарядная, как будто никто к ней не прикасался. Длинный большой стол стоял в углу справа под образами. Вокруг портрета Тараса Шевченко висело ярко расшитое украинское полотенце.
Веселая, счастливая Оксана старалась сделать все, чтобы нам было уютно и тепло. Нас накормили, притащили старые журналы «Нивы», карандаши, тетради, поставили керосиновую лампу и уютно устроили на лежанке возле печки.
Наш Петро в своей чистой военной форме выглядел красавцем. Оксана, в украинской ярко вышитой кофте, со своей белокурой косой вокруг головы, блестела красотой. Она сидела за столом между папой и Петром в «красном углу» под образами. Я не могла отвести от них глаз. Мать Оксаны хлопотала, вынимала кочергой горшки из этой нарядной печки, подавала ужин.
И вдруг в этой мирной, спокойной обстановке прогремел выстрел, зазвенело и разлетелось разбитое стекло, раздался легкий стон Оксаны, и она упала головой на грудь и на руки Петра, кровь быстро залила ее лицо.
В тот же момент, когда произошел выстрел, наша лампа упала, разбилась, обдав меня горячей струей керосина, которая обожгла мне живот и ноги. Наше счастье, что лампа погасла до того, как упала и разбилась.
Со двора раздался топот бегущих людей или лошадей, остальное мне до сих пор жутко вспоминать. Искали всю ночь. Следы вели в сад, но шел снег, и их быстро заметало. Прихватили каких-то двух типов, оказалось – не они.
Была страшная ночь. Так же как и все, я не могла уснуть всю ночь. Страшно горело обожженное горячим керосином тело, но я как будто окаменела и не могла оторвать глаз от мраморно-белого лица Оксаны, которая только что целовала нас, говорила какие-то ласковые слова и вдруг навеки умолкла, и можно было кричать, биться головой об стенку – и ничего, ничего не поможет.
Что же творилось с матерью и отцом Оксаны, даже страшно вспомнить. Кто и какими словами мог утешить их? Мать сидела всю ночь, прижав голову к остывающему телу своей дочери. Вместе с ней и их жизнь кончилась. Как можно пережить такое?
И вместо веселой свадьбы были тяжелые, печальные похороны красавицы Оксаны. Она лежала в гробу, как живая, под теми же образами.
Тот, кто совершил это гнусное, жуткое преступление, был, по-видимому, очень хорошо знаком с этой местностью, т. к. он очень ловко обошел расставленные повсюду патрули и исчез, как сквозь землю провалился.
А нашего веселого красавца Петра невозможно было узнать. Отец предлагал ему уехать в отпуск, прийти в себя. Но он категорически отказался заявив:
– Никуда я не уеду до тех пор, пока от этих гадов и следа не останется. Пока я всю эту сволоту собственными руками не передушу.
Обожженные части моего тела покрылись мелкими волдырями, но я никому ни слова не сказала об этом.
В одном из очередных походов ранен был папа и с ним наша любимая лошадь Васька. Отец так был удручен ранением своей любимой лошади, что на свою рану даже не обратил внимание.
– Та у вас же кровь из голенища хлещет, – сказал кто-то.
Пришлось разрезать сапог и перевязать рану, но рана Васьки оказалась смертельной.
– Сколько раз он мне жизнь спасал, – грустно вспоминал отец.
Я тоже оплакивала гибель Васьки, я тоже потеряла друга, и теперь мне некому было рассказать, как мне тяжело. Мне казалось, что он по человечески понимал меня.
ВУЦИК – Всеукраинский Центральный исполнительный комитет объявил амнистию всем, кто воевал в годы гражданской войны против советской власти на Украине, а теперь готов встать на путь честного труженика и работать на пользу новой советской власти.
Эта амнистия не распространялась только на таких «закоренелых преступников», как командующие белогвардейскими войсками и главари бандитских формирований, врагов рабочих и крестьян Украины: Скоропадского, Петлюру, Тютюника, Врангеля, Деникина, Кутепова, Савинкова, Махно и многих других.
Для того чтобы собрать народ и сообщить ему об амнистии, в то время был один единственный способ – колокольный звон. Поэтому с самого утра начал звонить церковный колокол, и к обеду на площади вокруг церкви было столько народу, что, как говорится, иголке некуда было упасть.
Помню заснеженную, переполненную народом площадь у братской могилы, в которой только что похоронили пять молодых красноармейцев, изрубленных, превращенных в кровавое месиво теми самими бандами, которые еще очень активно орудовали в нашей местности. С трибуны доносился голос отца:
– Война кончилась. Советская власть объявила амнистию.
Женщины в огромных украинских цветных шалях. Мужчины в овчинных тулупах, и среди них много, много военных.
Отец, всегда немногословный, говорил почти 3 часа, и люди стояли и слушали так тихо и внимательно, что, казалось, слышно даже, как падают снежинки. Он говорил с огромным энтузиазмом, с жаром об ужасах, переживаемых страной, о голоде, о разрухе и о том, что нужно общими усилиями взяться за восстановление разрушенной страны и укрепление добытой в таких тяжелых боях свободы. И о том, что амнистию объявила самая гуманная и справедливая советская власть. Когда он закончил, к нему двинулась толпа, его окружили женщины, мужчины, старые, молодые, среди них были даже дети. И все обращались к нему с одним и тем же наболевшим вопросом: «Скажите, у меня муж, отец, сын, брат или просто друг находился в Белой армии, у Деникина, Врангеля, Петлюры, Махно и в различных других военных формированиях, а сейчас прячутся. Если они сдадутся, что с ними будет?»
Многие плакали и ожидали, ожидали от отца ответа, как приговора.
Отец отвечал:
– Наша, теперь уже наша, советская власть объявила амнистию, и тот, кто добровольно сложит оружие, будет помилован.
Люди благодарили.
– Да вы не меня, а советскую власть благодарите, она несет всем свободу и счастье, а я также вместе с вами счастлив, – отвечал отец. Он так глубоко был уверен в этом.
Уже на следующий день рано утром у дверей военной канцелярии образовалась очередь. Одни приходили, бросали оружие и клятвенно обещали никогда не подымать руку против советской власти, другие, и многие из них, говорили, что они были просто мобилизованы, и что у них другого выхода не было. А некоторые заявляли:
– Так мы давно собирались прийти, но боялись, что убьют.
Отец рассказывал, что были и такие, кто говорил:
– Много у меня греха на душе, знаю, что не простят, убьют, но все пошли, и я пришел, чего же одному подыхать.
Однако сопротивление банд[10] все еще не утихало и продолжалось иногда даже с еще большей жестокостью. В этих местах продолжал орудовать какой-то неуловимый Грицько. Уже одно имя вызывало панический страх у населения. И я помню, как отец этого Гришки, старичок, приходил несколько раз жаловаться на бесчинства сына и просил помощи. Но Гришка оставался неуловимым. И вдруг привезли раненую девочку лет десяти, она без конца твердила:
– Та це все Грицько, вин всих поубывав в хати, всих позаризав.
Он убил всю свою семью, семь человек: отца, двоих братьев, двух невесток и двух детей. Каким-то чудом уцелела раненная, но живая Наталка. Она долго жила с нами, пока какие-то родственники не забрали ее.
Отовсюду все еще продолжали поступать сведения о безжалостных зверских убийствах различных представителей местной власти.
На отца было совершено уже несколько покушений. Отец не переставал получать угрожающие письма, одни написанные от руки, другие напечатанные на пишущей машинке, но содержание было одно и тоже: требование немедленно или в трехдневный срок вывести свои отряды из этого района, а если нет, то вот тебе гроб, с крестом или без креста.
Прочитав такие письма, отец выбрасывал их в мусорный ящик. Только несколько из них сохранились, благодаря Косте, и попали в музеи Мариуполя и Гуляйполя. Там я их и видела, когда мы с классом посещали эти музеи.
И как раз в это время к отцу пришел новый, только что назначенный, не то четвертый, не то уже пятый, председатель местного совета (т. к. всех предыдущих очень быстро убивали, дома, на работе или прямо на улице). Он сообщил, что к нему явился человек от командира особого отряда батьки Махно Забудько.
Забудько, командир особого отряда, не захотел бежать вместе с Махно, когда тот с небольшой группой (остатками своих, когда-то многочисленных, войск) приблизительно в 200–250 человек, после бесконечных и ожесточенных боев, неоднократно раненный, в августе 1921 г. пересек Днестр и бежал за границу в Румынию. Он остался вместо батьки Махно в их логове в Дибровском лесу и возглавил махновские отряды, или, как тогда уже говорили, махновские банды, которые дрались теперь не на жизнь, а на смерть, зная, что все равно другого выхода у них нет. Эта была война даже более опасная, чем обыкновенный фронт, так как враг был невидимый, скрытый.
Так вот, этот самый Забудько, правая рука батьки Махно, передал, что хотел бы вступить в переговоры, но только с отцом и при одном непременном условии: что отец придет к нему в Дибровский лес, где находится их штаб-квартира, один, без охраны и с этим, совершенно незнакомым ему, человеком.
После стольких случаев покушений, после стольких писем с требованием убраться и угроз убийства отправляться ночью в Дибровский лес, где еще со времени борьбы с германскими оккупантами находились оборудованные ими подземные блиндажи, лазареты, склады оружия! По существу, это была военная база и штаб-квартира батьки Махно, откуда они вели разведку, производили налеты и где находили убежище в критические моменты своей борьбы и оставались неуловимыми.
Туда даже регулярные войска опасались забираться даже днем, пойти туда на переговоры ночью, с абсолютно незнакомым человеком, без охраны, было воистину безумие. Когда в Дибровском лесу в это время расположилась уже даже не армия, не повстанцы, а самые закоренелые, отъявленные бандиты, грабившие, убивавшие, насиловавшие без разбору, и с которыми было трудно справиться даже самому оставшемуся с ними Забудько, командиру особого боевого отряда батьки Махно.
Если раньше дисциплину батька Махно поддерживал прямо расстрелом на месте, то сейчас анархия дошла до предела, и выход у Забудько был один – сложить оружие и сдаться на милость победителей.
О проекте
О подписке