В сентябре 1902 года в семье Шварцев случилось пополнение – родился младший сын Валентин. В жизни Жени наступил перелом. Надо сказать, что Женя Шварц был вторым сыном у своих родителей – первый умер в шесть месяцев от детской холеры. Это обстоятельство на всю жизнь глубоко травмировало Марию Федоровну, которая не оставляла маленького Женю ни на минуту. «Помню, с какой страстной заботливостью относилась она ко всему, что касалось меня, как чувствовала, думала вместе со мною, завоевав мое доверие полностью, – вспоминал Евгений Львович. – Я знал, что мама всегда поймет меня, что я у нее всегда на первом месте. Заботливость обо мне доходила у мамы до болезненности. Она сама рассказывала мне, когда я был уже взрослым человеком, что когда в те давние времена я съедал меньше, чем положено, то она мучилась, не могла уснуть». «Довольно тебе его пичкать!» – кричал Лев Борисович, когда Женя, плача, отказывался от яиц всмятку, ненависть к которым, приобретенную в те ранние годы, он сохранил на всю жизнь.
Однажды Женя проснулся не у мамы в спальне, а в папином кабинете. Он услышал крик, который показался ему знакомым и позвал маму, чтобы сказать ей, что во дворе кричит дикая цесарка. На зов явился Женин папа, который был бледен, но добр и весел. Он сказал: «Одевайся скорей и идем. У тебя родился маленький брат». Как писал Евгений Львович, в этот момент кончилось его самое раннее детство и началась новая, очень сложная жизнь. Еще не понимая, что с этого мгновения его жизнь переломилась, Женя весело побежал навстречу неведомому будущему.
«Мама лежала на кровати, – вспоминал Евгений Львович в начале 1950-х. – Рядом сидела учительница музыки и акушерка Мария Гавриловна Петрожицкая, которая массировала ей живот. И тут же на маминой кровати лежал красный, почти безносый, как показалось мне, крошечный спеленутый ребенок. Это и был мой брат, которого на этих днях встретил я на Невском и со страхом почувствовал, как он утомлен, как постарел, как озабочен. Тогда же, сорок восемь лет назад, он показался мне до отвратительности молодым. Вот он сильно сморщил лоб. Вот открыл рот, и я услышал тот самый крик, который приписал дикой цесарке. И мама ласково стала уговаривать нового сына своего, чтобы он перестал плакать.
Несколько дней я был рад и счастлив тому, что в нашем доме произошло такое событие. Помню, как мама, улыбаясь, рассказывала кому-то: “Женя побежал к Рединым, позвонил в парадное. Его спросили: “Кто там?”. А он закричал: “Открывайте поскорее, новый Шварц народился””. Однако этот новый Шварц заполонил весь дом, и я постепенно стал ощущать, что дело-то получается неладное. Мама со всей шелковской, материнской, бесконечной и безумной любовью принялась растить младшего сына. На первых порах он не одному мне казался некрасивым, что мучило бедную маму. Она всё надеялась, что люди заметят вместе с нею, как Валя хорош. Доктор Штейнберг жаловался, что видел во сне, как мама бегала за ним с Валей на руках и спрашивала: “Правда ведь, он хорошенький?” Каждая болезнь брата приводила ее в отчаянье. Было совершенно законно и естественно, что с 6 сентября старого стиля 1902 года мама большую часть своего сердца отдала более беспомощному и маленькому из своих сыновей. Но мне в мои неполные шесть лет понять это было непосильно. Я всё приглядывался, всё удивлялся и наконец вознегодовал. И, вознегодовавши, я воскликнул: “Жили-жили – вдруг хлоп! Явился этот…” Эти слова со смехом повторяли и отец, и мать много раз. Даже когда я стал совсем взрослым, их вспоминали в семье.
Судя по этим словам, я довольно отчетливо понял, что дело в новом Шварце, а не в том, что я стал хуже. Но я так верил взрослым, в особенности матери, что невольное раздражение, с которым иногда она теперь говорила со мною, я стал приписывать своим личным качествам. Если мама говорила худо о наших знакомых, то они, как я неоднократно писал, делались в моих глазах как бы уцененными, бракованными, тускнели. И ни разу я не усомнился в справедливости маминых приговоров. Не усомнился я в них и тогда, когда коснулись они меня самого. Однажды я сидел за калиткой, на земле. Был ясный осенний день. Гимназистки, взрослые уже девушки, шли после уроков домой. Увидев меня, одна из них сказала: “Смотрите, какой хорошенький мальчик! Я бы его нарисовала”. Я было обрадовался – и тотчас же вспомнил, что девушка говорит обо мне так ласково только потому, что не знает, какой я теперь неважный человек. И с грубостью, бессмысленной и удивлявшей меня самого, но всё чаще и чаще просыпавшейся во мне в те дни, я крикнул вслед девушкам: “Дуры!” По старой привычке я побежал и рассказал всё маме, и она побранила меня».
Женя не мог тогда объяснить матери, почему он выругал гимназисток. Будучи до тех пор окруженным, как футляром, маминой любовью и заботой, он вдруг стал чувствовать неясно и бессознательно пустоту, страх одиночества и холод. Дети, как правило, относят к своей личности перемены в отношении к ним авторитетных взрослых, тем более что в данном случае речь шла об исключительно близком, единственным для Жени по-настоящему авторитетном в тот период человеке – его маме. Объяснить шестилетнему ребенку те естественные психологические и душевные изменения, которые пережила его мать после появления новорожденного, было невозможно, да и некому. «В те дни стали определяться душевные свойства, которые сохранил я до сих пор, – продолжает Евгений Львович. – Неуверенность в себе и страх одиночества. К этому следует прибавить вытекающее отсюда желание нравиться. Мне страстно хотелось, чтобы я стал нравиться маме, как и в те дни, когда еще не явился “этот”. Я всеми силами старался вернуть потерянный рай и, чувствуя, что это не удается, бессмысленно грубил, бунтовал и суетился».
Когда случалось, что мама с нянькой и маленьким Валей вечером уходили в гости, Женя оставался дома один. Керосиновая лампа в доме освещала стол, и в Женином представлении стол становился площадью. Вокруг площади он выстраивал дома, сделанные из табачных коробок и коробок из-под гильз, и прорезал в них окна. Он также вырезал из бумаги сани с полозьями и лошадь к ним, похожую на собаку. Коробки стояли на боку, в домах жили люди. Пастух из игры «Скотный двор» стоял под навесом на подставке зеленого цвета с цветочками. В соседнем доме жил заводной мороженщик с лопнувшей пружиной, в третьем доме, пахнущем табаком – деревянный дровосек, который был частью кустарной игрушки, давно распавшейся на части. Женя возил жителей города на санях, и ему хотелось самому стать маленьким, как заводной мороженщик, и ходить по этой площади, покрытой скатертью.
Из актеров своих детских лет Женя запомнил Адашева[11]. Вероятно, тогда же он впервые услышал название Художественного театра. Евгений Львович вспоминал, что окружающие удивлялись, как такой неважный актер, как Адашев, мог служить в этом театре. Ни один из знакомых семьи Шварцев ни разу тогда не видел спектаклей Художественного театра, но слава его была такова, что о нем все говорили с благоговением. Вообще уважение к славе, разговоры о том, что из кого выйдет, а из кого не выйдет, разговоры о писателях, актерах, музыкантах велись в семье часто. «Я помню, как по-особенному оживлен был папа, когда к нам зашел Уралов[12], – рассказывал Евгений Львович. – Славу уважали религиозно. Помню, как мама не раз рассказывала о том, что дедушка однажды сидел и грустно смотрел на своих детей. И маме показалось, что он думает: “Вот сколько сил потрачено на то, чтобы вырастить детей, дать им высшее образование, а из них ничего не вышло”. Это следовало понимать так: никто из них не прославился. И я стал, не помню с каких пор, считать славу высшим, недосягаемым счастьем человеческим. Лет с пяти». И впоследствии на протяжении всей жизни Евгений Львович много размышлял об успехе и неуспехе, о цене людской молвы и ее эфемерности.
Первая майкопская весна сменилась летом, за ним пришла и осень. Наступил день рождения Жени – по старому стилю 8 октября 1902 года. Ему исполнилось шесть лет, и это был первый день рождения, который он запомнил. Он праздновался особенно торжественно, и Женя получил много подарков. «Думаю, что мама, чувствуя мою обиду и желая утешить и напомнить, что я по-прежнему ее сын, позаботилась об этом», – писал Шварц. Наступил этот торжественный день совершенно неожиданно. Женя ждал, что он придет только послезавтра, но, вдруг проснувшись, увидел большого коня ростом с крупную собаку. Он был обтянут настоящей шкурой, белой, с желтыми пятнами. Он стоял возле стула, на котором возвышалась коробка многообещающего вида и размера. Кроме коня, Жене подарили волшебный фонарь, прибор для рисования с картинками и матовым стеклом, кубики, лото. Женя был рад, но впервые в жизни испытал удивившее его чувство разочарования. Ему как будто стало грустно, что больше ждать нечего. Праздник прошел слишком быстро, достался Жене легче, чем он думал, и это его как бы обесценило…
На 1903 год ему выписали журнал «Светлячок» для детей младшего возраста, издаваемый А. А. Федоровым-Давыдовым. Он не слишком обрадовал мальчика – журнал был простым и тоненьким, а Женя уже жил сложно. От номера до номера проходило невыносимо много времени, как ему казалось в те времена.
В это время у Жени постепенно развивалось религиозное чувство. К шестилетнему возрасту он помнил и библейско-евангельские истории из учебников, и бабушкины рассказы, и рассуждения о грехах, о церкви, о рае и аде. «Я знал, что грешен, но вместе с тем и надеялся избавиться от всей скверны, как только мне удастся уговорить маму свести меня на исповедь, – вспоминал Евгений Львович. – Я считал, что после семи лет не причастят без исповеди, да так оно, кажется, и было. Так относился к небу я. А мама, напротив, к этому времени так ожесточилась, забыла, как молилась в Ахтырях, стоя на коленях перед иконой, и стала неверующей. Но в этом вопросе я не подчинился ей».
Теперь почти каждый день к вечеру под грецким орехом за кухней вспыхивали ожесточенные споры. С одной стороны – Женина мама, а с другой – Женя и кухарка спорили о религии. Женя был начитаннее кухарки в этом вопросе, а потому ссылался на учебники, обливался потом и кричал так, что его стороннице приходилось его успокаивать. Ее сила была в непоколебимом спокойствии и уверенности. На все антирелигиозные речи Жениной мамы она отвечала: «Так-то оно так, а всё-таки Бог есть». Женин двоюродный брат Тоня однажды в сумерках стал расспрашивать Женю о Боге, рае и аде. На все эти вопросы Женя смог подробно ему ответить. В заключение, устрашенный картинами ада, который был особенно хорошо знаком Жене по рассказам бабушки и нянек, Тоня робко спросил: «А если еврей хороший человек, то он может попасть в рай?» Женя твердо ответил: «Конечно, может!» Он не мог допустить, что хорошего человека за что бы то ни было можно наказывать вечными муками. Тоня, сосредоточенно молчавший после Жениного ответа, признался брату: «Этим ты меня значительно успокоил».
Летом 1903 года состоялась последняя поездка Марии Федоровны с сыновьями к ее родным. На этот раз по желанию Жениной бабушки все ее дети собрались у ее старшего сына Гавриила Федоровича, который служил тогда в городе Жиздра Калужской области. Это лето занимает важное место в жизни Шварца.
Путь в Жиздру лежал через Москву, и Женя наконец увидел город, о котором столько слышал чуть ли не с первых дней своей сознательной жизни. Всё новое он в те годы воспринимал с одинаковой жадностью. Через Москву они поехали на извозчике, переполненном до крайности. Женя сидел у мамы в ногах, поперек пролетки, положив свои ноги на приступочку. Извозчик крестился у церквей, и, едва он снимал свою твердую плоскую шляпу с загнутыми полями, Женя тоже снимал картуз и крестился вслед за ним. В Майкопе Женя в какой-то момент почувствовал, что его отношения с небом несколько запутались и затуманились. Это мучило его, особенно вечерами, когда мамы не было дома. В дороге дело обстояло проще, как и тогда, когда Женя попадал к маминым родным. И он крестился вслед за извозчиком и с наслаждением чувствовал, что он такой же, как все. Пролетка тряслась по булыжной мостовой, когда Мария Федоровна оживилась, показывая Жене кремлевские соборы и дворцы. Потом мама показала ему Царь-пушку, Царь-колокол, окружной суд. Одинаково отчетливо запомнились Жене трубы, церкви, булыжная мостовая, его сиденье поперек пролетки, перегруженный извозчик. А то, что он впервые в жизни ехал через очень большой город с высокими домами, в тот раз оказалось для него менее значимо и не отложилось в памяти. Когда они приехали в Жиздру, бабушка радостно приветствовала дочь и внуков. Она показалась Жене очень маленькой, была одета в черное и всё спрашивала: «А ты помнишь дедушку крапивного?»
Уклад жизни в Жиздре не был похож на майкопский, даже хлеб был совсем не такой. В Майкопе хлеб был белый, пшеничный, ржаного не продавали ни в известной в городе булочной Окумышева, ни на базаре. Жениной маме, скучавшей по своему рязанскому, северному хлебу, покупали его, при случае, в казармах у солдат, которым полагался по рациону именно черный хлеб. А в Жиздре белый хлеб носил незнакомое Жене название ситного, а черный звался просто хлебом и пекли его дома. Яблоки в саду рвать не разрешалось, хотя многие сорта уже поспели – ждали Яблочного Спаса. Можно было собирать только упавшие яблоки, что привело к игре – кто первый найдет яблоко в траве. Как вспоминал Евгений Львович, в Майкопе он был майкопским мальчиком, старался букву «г» произносить как немецкое «h» и стеснялся, что у него светлые глаза, тогда как у всех вокруг карие. В Жиздре же он был рязанским, как все Шелковы, и обижался, когда тетка Зина дразнила его черкесом. Женя не приспосабливался к новой обстановке, не подражал, не поддавался влияниям, а просто менялся весь и сразу, как меняется речка утром, днем и вечером. И вероятно, как и все дети, он жадно впитывал новые впечатления, которые вызывали новые сильные чувства, иногда по глубине своей несоразмерные вызвавшему их явлению.
Уклад жизни в Жиздре был очень русским рядом с майкопским, окраинным, казачьим. Женя в последний раз в жизни повидал бабушку, в последний раз погрузился в особую атмосферу шелковской семьи, одновременно веселую, насмешливую и печальную, с предчувствиями, приметами, недоверием к счастью, беспечную, дружную и обидчивую…
Когда они вернулись в Майкоп, то местные мальчишки быстро переучили Женю говорить букву «г» на великорусский манер, и он снова стал стыдиться своих зеленых глаз. Рязанская семья уже навсегда стала воспоминанием.
О проекте
О подписке
Другие проекты
