Глетчер бормотал, утирая слезы:
– Ноу, ноу, нет, не псулька… не квинн[38]… не ветрие… я так… для один знакоми мэн из Утрехт…
– Да? Для знакомого? А вот эти пагубы дальше тоже для знакомого? Зачем пишешь, что из Московской Тартарии все умные люди сбежали? Что от Московии все умные страны отвернулись, бросили её на растерзание тирана и теперь ждут его смерти, чтобы разорвать Московию на части: север – шведам, запад – полякам да литовцам, юг – туркам, восток – татарам и китайцам? А? Чего? Тут написано! – Потряс листом, сильно хлестнул им Глетчера по щеке. – Да знаешь ли ты, что у моей Московии есть один, но главный заступник – Бог всемогущий! Он наш водитель и вожатый! Он нас одарил верой и правдой и благами земными и не даст сгинуть! А другие, кто нашу веру не примет, подохнет в огне, и капища их будут разорены, и самоидолы спадут с тронов!
Глетчер, схватившись за битую щёку, вскричал:
– Ноу, нет! О майн гад!
Это разъярило вконец:
– Гад? Гад? Мы гадов давим, а вы гадам поклоняетесь, нехристи, собаки! – С размаху ударил Глетчера посохом по ступне (тот с воплем рухнул на половицы), ухватил брита за волосы и стал рвать их, одновременно отпихивая его ногой для упора; по-разбойничьи свистнул татарам: – А вы чего? Ялла! Налетай на гада! А ну, татарча мылтык, гноби его! Янычарь его! Гой-да!
Татары, подскочив, принялись пинать брита, крича что-то по-своему, Глетчер выл, стараясь закрыть лицо. На шум ворвалась охрана, Прошка кинулся хватать за руки, крича и оттаскивая:
– Государь, государь! Опомнись! Чужак! Нельзя!
Татары, не зная, что делать, крутились как псы, пока Прошка не крикнул стрельцам:
– Тащи брита прочь! – И те за шиворот, как куль с ненужным барахлом, со стуком поволокли по ступеням стонущего Глетчера.
Излив свой гнев, отступил, утробно урча и хищно озираясь и радуясь, что натравил татар на брита, тем самым уязвив Глетчера ещё больней: одно дело получить по морде от царя, а другое – от диких торговцев. Ничего, будет ему, вору словесному, проучка, как клеветные наветы развешивать! И королеве своей не пикнет жаловаться – она на него сердита!
Наткнувшись на Саид-хана, схватил его за рукав халата:
– И ты давай балахай снимай! Мне как раз впору будет! Взяли обычай – без подарков к царю являться!
Саид-хан, пугливо и поспешно стягивая халат, стал лопотать, что его подарок царю был под Астраханью отнят дозорными, хоть Саид-хан и кричал, что это государева вещь. А была в том подарке птица серебряная из Китая: если ей в задок ключик вставить, крутиться, головкой кивать и петь начинала.
– Тебе в задок вставить – тоже запоёшь, – буркнул примирительно, напяливая с помощью Буги халат поверх рясы, но тут же строго переспросил: – Что? Отнят? Мой подарок? Кто посмел птицу мою отнять?
Буга ответил за Саида:
– Воевода Фёдор Вихря, в Астрахани сидка его… Он всех иноземцев, будь ты фряг или татарин, сам тягает на допросы и что может отнимает…
«А, Вихря… Змея злоподлая! Поставлен порядок блюсти, а сам чем занят? Конца и края этому нет! Сожрут державу за здорово живёшь, если им рук не рубить и за ноги не подвешивать! Ох, зря зарок на кровь даден, рано!»
Сев за стол, набросал несколько строчек и кликнул посыльного рынду – отправить в Астрахань приказ: дом воеводы Федьки Вихри обыскать, особо найти китайскую серебряную птицу, имущество изъять, в казну доставить, а самого Вихрю посадить в кандей на дознание, предварительно поставив за взяточные деньги на правёж, чтоб все, им обиженные, могли проведать о его греховодстве. Закон остр, что твой меч-акинак! Кто его преступает – попадает грудью на лезвие!
А потом пригорюнился:
– Что толку? Покараю одного – другой мздоимец всходит, третий, четвёртый… Такой собацкий обычай взяли… А всё вами, татаровьём проклятым, народ подпорчен! На вас все вины возлагаю! Пошли отсюда вон с глаз моих!
Татары, услышав такое, тихо попятились к стене, опёрлись о неё задами и, не отводя глаз от царя, начали ощупью надевать сапоги. А он, видя их страх, приостыл, схватил серебряную ендову, кинул Саид-хану:
– Держи, мурза! Не сердись! Хороша вещь! Дарю! Мир! Приходи через время, потолкуем про дальние страны!
Алтаец подхватил подарок, пал на колени, ендову поставил себе на голову и что-то залопотал. Буга начал переводить, но был остановлен:
– Благодарности приносит, понятно. Яхши, дружок, мархабат! Теперь всё, пора вам, гяльбура! Идите со своим аллахом!
Когда татары ушли, решил перепрятать от греха подальше привезённое зелье, а не то, чего доброго, украдут невзначай, как уже случилось однажды: забыл кусочек ханки на столе, а вечером стрельца, двери охранявшего, нашли без памяти; три дня мёртвый лежал, уже хоронить хотели, но очнулся и признался, что съел этот кусок, под дверями подслушав, что это – волшебное целебное снадобье от всех болезней… Еле в себя пришёл. Да, не всякому ханка по разуму! Недаром от слова «хан» произошло: кто её поймёт, тот и хан своей жизни, владетель своей души, от всех болей телесных избавлен и многоумным ходам обучен.
Спрятал сладости в поставец, прикрыв их блюдом от мышей и тараканов. «Надо снести заморские заедки в ледник, не то растекутся в тепле». Свёрток с корнем шень-жень сунул в секретный ящик. Подхватил мешок с опиумом и, отгоняя тычками посоха слуг, самолично поволок по лестнице в подвалы, где было много схронов, известных ему с детства, когда они с дружком Никитой Лупатовым лазили по подземельям, обыскивая ниши и углы, разводя костерки, жаря на палочках голубей и уминая их с толокном, краденным из кухни.
По пути в подвал подвернулось на ум, что надо написать одно жалкое секретное письмо Семиону да так его передать, чтоб оно стало в Думе исподтишка известно. Вот хотя бы Буге поручить снести его в Посольский приказ, а там уж дьяки сами знают, что делать, – небось со всех переписей тайные списки снимают и своим людям в Думе продают, казнокрадные люди! Ох, любит, любит всяк подьячий калач горячий! За деньгу всё продать готовы, ибо с сызмальства только и слышат от отца и матери: у рака-де мощь в клешне, а у богатея – в мошне, посему хватай что можешь – завтра будет поздно!
В подвале, надёжно запрятав ханку в сухой сундук рядом с коробами шафрана и кардамона, задул свечу и полез назад, чувствуя, как от ханки шатаются мысли и морщится дух, словно танцующий над какой-то страшной, но этим притягательной бездной.
На лестнице тёрся келарь Савлук в шапке-аблавухе[39].
– Тебе что? – подозрительно ткнул келаря в бок, одновременно мельком ощупал его спину (нет ли ножа?). – С тела чего-то спал, охудал?
Савлук, ворочая оловянными глазами, стал гнусаво шептать: в питейном подполе недосчитано двух сороковуш с морсом и пяти бочат с сычёным мёдом:
– Под охраной были, а ныне словно дух святой упёр!
– Не до морса! Руку подай, помогай!
Но Савлук не унимался и успел гнилым шёпотом сообщить, что, говорят, давешней ночью все людишки в Александровке увидели один и тот же сон: будто в слободу явились медведи, стали драть скотину и рвать людей, но возник какой-то суровый святой, громовым голосом отчитал зверей и хворостиной, как гусей, угнал их обратно в лес.
Отмахнулся:
– Глупотень на плетень! За важным следи, на дурьё не западай! Иди за мной!
В келье сел в кресло, велел подтащить мутаку и уставил на неё ноги, чтоб на холодном полу не морозить. Савлуку приказал отойти подальше, не смердеть бараньим тулупом и взять на полке бумагу, чернила, перо:
– Писать будешь!
– Чего писать? – оторопело переспросил Савлук. – Про медведей? Или про мёд? Донос?
Усмехнулся:
– Сдрейфил? От доноса до поноса – близко! Нет, письмо. Сам бы писал, да руку в локте тянет.
– А чего, писари… того? – стал озираться Савлук, но услышал приказ.
– Начинай! Гусьи лапки открывай. «В 7083 году великому князю государю Семиону Бекбулатовичу подали сию челобитную князь Иванец Московский и детишки его…»
Савлук сглотнул ком, исподтишка обалдело покосился на царя – не ослышался ли? Какой такой Иванец Московский? Дети? Челобитная? Кому? От кого?
Но нет, слышит дальше ещё закомуристее:
– «Государю великому князю Семиону Бекбулатовичу всея Руси Иванец Московский со своими детишками Иванцом и Федорцом челом бьют, чтобы ты разрешил бояр, дворян, детей боярских и людишек дворовых поделить. Некоторых разрешил бы ты, государь, тебе отослать, а некоторых милостиво разрешил бы мне от тебя принять. И с твоими государевыми приказными людьми разрешил бы обмениваться грамотами. И милостиво дал бы нам выбирать и принимать из всяких людей, кто к нам придёт. И разрешил бы ты нам, государь, отсылать прочь тех, кои нам не нужны…»
– Надёжа-царь! Мало что у татарина милости просить, ещё и с полдюжины раз жалкое слово рядить? К чему сей частокол? – не выдержал Савлук, не успевая строчить это змеиное шипучее «разрешшшил», то и дело вылетавшее из царских уст (он не боялся перечить царю, младенцем тетёшкал его в слободе, да и знал: чему быть – того не миновать, царь дельному слову внимать изволит, а задолизов и подмазников не особо жалует).
Он откликнулся несколько смущённо:
– Не твоего ума дело, старый хрыч! Пиши как велено! – Не объяснять же Савлуку, что эта словесная мотня, жалобная мишура должны показать смирение и почтение – как ещё малый князёк Ивашка Московец должен писать великому царю Семиону, если не причитая, не припадая ниц и не прося разрешения? Но полдюжины раз – это да, лишнее. – Ничего. Поправим. Гони строку дальше. Гусьи лапки… «Когда же мы, государь, переберём своих людишек, мы принесём тебе их поимённые списки и уже с того времени без твоего государева ведома ни одного человека к себе не возьмём. А показал бы ты, государь, милость: запретил бы у тех людишек, коих мы примем к себе, отнимать вотчинишки, поместьишки, деньжонки и всякое их рухлядишко…»
– Хе, вот трясогузкин язык! Деньжонки! Рухлядишко! – мотнул головой Савлук. – Словно детям на усладу! Иль для пущего сраму, что ль? Языком изъязвить?
Назидательно пристукнул посохом:
– Для порядка. Чтоб царю Семиону покорство и послушание выказать. Корябай далее… «И разрешил бы ты, государь, тем людишкам, кои захотят быть у нас, быть у нас без опалы от тебя, и запретил бы ты отнимать их у нас. Да окажи, государь, милость, укажи нам своим государевым указом, как нам своих мелких людишек держать: записывать ли их нашим дьякам или брать на них у тебя полные грамоты? Окажи милость, государь, пожалуй нас ответом! Об этом мы бьём тебе челом. Иванец Васильев со своими детишками Иванцом и Федорцом».
Савлук вошёл в смешливый раж:
– Может, «бьём челобишком» писать? Так и так, бьём челобишком, окажи милостишку, дай грамотишку?
Вяло погрозил посохом:
– Молчи, скорохват! Перечти!
При чтении удовлетворённо кивал головой: да, верно, истинно так! Письмо с первого вида простое, даже будто шутейное, но из него придётся Семиону и боярам в Думе узнать, что грядёт новый делёж людей и передел земель, пусть готовятся и не ноют потом, что их врасплох застали. Что моё – то моё, а что не моё – то подлежит разделу. Так-то!
Савлук, посыпав песком бумагу, пробормотал:
– Писал, писал, а чего – непонятно! Кого делить? Зачем? Какие людишки?
Но ответа не получил и был отослан с приказом разузнать про сон, медведей и святого – кто таков был? Нет ли там волшбы или колдунства? А пропажа бочат с мёдом будет разыскана, и очень не поздоровится тому, кто их покрал, а особо – Савлуку, если выйдет наружу, что он сам их слямзил, а теперь на Духа Святого сваливает, у коего рук нет, а небесного нектара вдоволь – зачем ему земной мёд?
После письма и горячего ночного питья ослабел: остатки ханки растворились в утробе и залили тело счастливой истомой, рукой не шевельнуть. Был раздет и уложен слугами без молитвы.
Засыпая, урывками думал, что вот если Савлук – вор, то его надо наказать, а как же быть с прощением? Даже разбойный убойца Варавва был прощён, не то что Савлук с мёдом! Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас, молитесь за обижающих вас… Но как, Отче, если душа топорщится на недругов, сердце восстаёт на врагов, тянет на обиду ответить обидой?
А сколько он, Иван, за свою строгость осуждаем был! И боярами! И Собором! И причтом! Как Филипп Колычёв донимал его своими криками, что царь-де демонским глаголом народ на плохое разжигает! И никак было не объяснить опальному митрополиту, что грядёт 7077 год конца света, для чего люди должны в земных мучениях, на дыбах и кострах, очистить свои души, дабы встретить Судный день чистыми и безгрешными. Для того и опришня была к жизни вызвана. И пыточные му́ки из древних книг выписаны. И палкачи всяким выкрутасам обучены. А люди не понимали, думали – государь жесток, развёл зверское царение! От плах и виселиц бежали врассыпную, не понимая своего блага: мучаешься час – а блаженствуешь вечно! Да, в 7077-м второго пришествия не было, Бог миловал – ну и что? Не бойтесь, все ваши муки не напрасны, все вам зачтены, для мук и страданий времени нет, посему, раньше или позже, ваши души голубиную чистоту возымеют – для Всевышнего нет времени и места, всё едино в Нём!
– О Господи, прости, помилуй и образумь народ мой, сделай его послушным и покорным, ибо пуста власть царя без исполняющих!.. Ежели мне никто не повинуется – то какой же я тогда царь?.. Пресвятая Богородица!.. Спаси меня, раба грешного твоего, дай знак, как жить мне: по-людски или по-царски? Хуже нет холопа в собольей шубе… Человекоцарь разрублен, не собрать воедино… Дураки думают, что меня Иваном зовут, а имени моего не знают… А оно мне от Бога тайно дано – Тит Смарагд…[40] Камень с души не сваливается… Птица серебряна… Воры всюду и подлюги… – стало мешаться в голове, и так, постепенно угасая мыслями, затих.
После полуночи, проводив Бугу и Саид-хана, проболтав с ними на крыльце и выпросив привезти вдругорядь чего-нибудь сладкого, весьма Прошкой любимого, слуги отправились в печатню.
Работа ждала их на столе, никем не тронута, – они привязали к листам волоски, чтобы узнать, не шныряют ли тут беси или духи. Но нет, всё чисто, даже мышьего кала нет, хотя по углам полно катышков – мыши доедали остатки переплётов.
Когда сели к работе, Ониська вдруг сказал, что ему противно писать списки разбойцев, уж лучше он за мертвяков возьмётся, но Прошка возразил: списки должны быть писаны одной рукой.
– Какой начаты – той и кончены! Ни убавки, ни прибавки, слово в слово, а не так – тяп и ляп, как кура клювом, туды-сюды, царь этого не любит! А те мертвяки, кто в синодик угодили, – так это их же вина! Не надо было государю перечить и претительных докук чинить!
Ониська не понял:
– До каких кук?
Прошка наставительно пересказал многажды слышанное в покоях:
– А неслухи, маркотники негораздые, непослушны зело! Не хотят его царскую длань признавать, хоть государь наш от самого кесаря Августа произрастает! Жили б тихо-спокойно – и ничего бы с ними не было. Так нет! Туда же, Ганзу им подавай, где якобы денег поболе и народ чище живёт. А от грязи ещё никто не умер! И тот плох, кто своей обвонью брезгует! Если свою отечеству любишь – то и дерьмо его люби, не брезгуй, ибо это твоё, родное, родимое! Вот и получили предатели-бояре за свои рады и сеймы по первое число! И правильно – что это будет, если чернь скопом править вздумает? Для того цари и короли имеются!
И добавил, что он при царе состоит с юношества, во дворах вместе в игралки бегали, всякое видел, но главное – царь неправды не терпит, измены искореняет, сам честен как святой и от других требует: если я-де могу жить в усердии и покаянии, то и вы обязаны.
– А те, ехидны, прохиндеи, ухорезы, лиходеи, упираются, не хотят по-хорошему, вот и огребают по-худому. Хлебнёшь?
Ониська не хотел (после сивогара он писать не мог, склоняемый ко сну), а Прошка, опрокинув стакашок, утёрся шапкой и веско заметил, что самое худшее, что может случиться на свете, – это разозлить государя:
– Тогда пиши пропало – никому не будет спуску!
И стал вспоминать, как крымский царюга Девлет-Гирей своим поджогом Москвы огорчил государя до слёз – тот плакал, крестился на церкви с расплавленными, словно железные оплывшие муде, немыми колоколами и клялся в голос, что отомстит. И через год при Молодях так дал под дых собаке Гирею, что тот, как паршивый пёс от пинка, бежал до своей Тавриды с великим визгом и скулёжом, армию потеряв, конных ногаев утратив и мамулюков-наёмников лишившись! Ещё бы! Наш государь собрал тьму наймитов – алеманов, зело страшных на вид и звук, да тысяч пять казаков-пластунов, крайне злых, до крови дюже охочих, да своих стрельцов многие тысячи! И так вломил басурманам, так вломил, что у крымцев оказались перебиты все янычары и мурзы, сын Гирея зарублен, внук Гирея взят в плен на обмен, а зять Гирея пойман, на кол посажен, на тележку водружён и без возницы вслед убегавшим крымчакам запущен.
– Стойте, мол, куда вы, своего зятька забыли! Таково-то государя обижать! Никому не дано! – заключил Прошка, раскладывая бумаги для письма, радуясь обалдению наивного шуряки и думая, чем бы ещё его удивить (что было совсем не трудно из-за Ониськиной простодушной молодости). – А хочешь знать, загузаха, почему государева рать победила тьму татарскую?
Ониська ахнул: да как не знать, ведь государь – самый великий володарь?
Но Прошка с язвинкой напомнил: сожгли же татары Москву, а где был тогда великий володарь?
О проекте
О подписке