Читать книгу «Двадцать шестой» онлайн полностью📖 — Марии Даниловой — MyBook.

Урология


– Институт педиатрии, – гаркнула Валя в телефонную трубку. – Урология слушает.

Маша стояла в утренней очереди на анализы, сжав правую руку в кулачок и выставив вперед безымянный палец. На плечах у нее была накинута цигейковая шубка, а на голове повязана узлом белая косынка, выданная в отделении, – батареи здесь были еле теплые, а от окон дуло, даром что лучшая педиатрическая больница города.

На столе перед медсестрой Валей высились стеклянные пробирки и пипетки, толстая бутылка со спиртом из оранжевого стекла, облако ваты в медицинской ванночке и, самое страшное, – лоток с перышками для забора крови. Но на него лучше было не смотреть.

Маша глядела на Валю исподлобья, глазами, полными ненависти, стискивая за спиной второй, свободный кулачок. Это был их своеобразный поединок, можно сказать дуэль.

Первые несколько дней Маша плакала, упиралась, выдергивала руку, когда Валя нацеливалась на нее этим перышком, будто кинжалом или шпагой. А потом усвоила: себе же хуже. Убежишь, Валя все равно догонит, зажмет между огромных грудей, проколет палец почти до кости, а потом зарычит: «Не реви!»

Усвоила, но не смирилась. Каждое утро становясь в очередь, она обещала себе, что уж в этот раз точно не заплачет, не доставит Вале такого удовольствия. Но, увы, не получалось. Валя хватала ее палец своей толстой лапищей, вонзала в него острие перышка, и хоть Маша больше не сопротивлялась и стояла молча, с гордо протянутой рукой, слезы предательски бежали по щекам. Валя сжимала подушечку пальца что есть мочи, специально, точно специально, чтобы сделать побольней, под Машины всхлипы медленно вырастал шарик крови, и Валя высасывала его с помощью стеклянной трубочки. Кровопийца.

– Ну чего ревешь-то?

«Ничего, – утешала себя Маша, свободной рукой смахивая с лица слезы. – Завтра точно получится. Ни одного звука, ни одной слезинки, нужно только побольше воздуха набрать. Вале назло. Всей больнице назло».

После анализов был обход. В палату заходил заведующий отделением Игорь Фёич – так его называли дети. Игорь Федорович был невысокого роста, с усами, в белом халате и высоком колпаке, будто повар. Девочки сидели по струнке на своих кроватях, смиренно сложив на коленях руки, и смотрели на него с надеждой: выпишет, не выпишет?

Игоря Фёича дети не любили, конечно, боялись, но не ненавидели, как Валю. Сам он никогда не делал с ними ничего дурного – только беседовал, шутил, делал какие-то пометки у себя в папочке и вполголоса бормотал что-то неразборчивое Вале. А потом уж Валя, как палач, выполняла всю грязную работу: уколы, таблетки, процедуры. Как палач, влюбленный в свою профессию.

Соседки по палате робели перед Игорем Фёичем, сидели молча, и только Маша всегда встречала его одним и тем же громким приветствием:

– Игорь Фёич, вы отпустите меня сегодня домой?

– Отпущу, – неопределенно кивал Игорь Фёич. – Когда хорошие анализы будут, сразу отпущу.

Так он говорил изо дня в день уже почти месяц, но все никак не отпускал.

А кто был во всем этом виноват? То ли Ленин, то ли Миша Батон.


Тот день перед ноябрьскими праздниками не задался с самого начала. В саду готовили утренник, и девочкам велели прийти в белом: белых рубашках, белых колготках, белых бантах. Юбка разрешалась любого цвета, так уж и быть. Рубашку с горем пополам мама нашла, наспех погладила, бант тоже отыскали, а вот белых колготок – чистых – не обнаружилось, только синие. Мама стала натягивать их на Машу, но та закатила истерику, в этом она была мастер, и мама пошла рыться в корзине с грязным бельем. Белые колготки, которые она откопала на самом дне, были уже хорошо поношенные: они пузырились на коленях, а на левой ноге, сзади, алело пятно от вишневого компота, которое Маша посадила на прошлой неделе, большое – как отметина на лысине у Горбачева.

Маша выхватила из маминых рук колготки и посмотрела на маму так решительно, что та сдалась. Белые так белые. Пятно застирали на скорую руку в раковине, высушили утюгом, но поскольку колготки высохли не до конца, мама настояла на рейтузах. Маша трезво оценила ситуацию, поняла, что битву за рейтузы, вернее против них, она сейчас уже не выиграет, и покорилась. Когда они уже стояли в прихожей, готовые выйти, и мама наспех красила перед зеркалом губы, Маша вдруг вспомнила:

– Мам, а цветы?

– Какие цветы?

– Ну помнишь, Татьяна Сергеевна сказала принести букет. Семидесятая годовщина Великого Октября. Будем Ленину цветы возлагать.

– Ой, – поморщилась мама. – Забыла.

– Что же теперь делать?

– Ничего не делать. – Мама махнула рукой. – Перебьется Ленин.

– Лен, ну что ты при ребенке, – покачал головой папа. – А если она это в саду ляпнет?

– Да уже можно… Все, пошли. Бегом, бегом!

Маша вроде уступила, согласилась идти без цветов и бодро зашагала в сторону сада, но на здании аптеки увидела красные флажки, трепыхающиеся на холодном ноябрьском ветру, и поняла, что Ленин не обойдется.

– Я не пойду! – закричала она и остановилась посреди улицы.

Мама, не первый год знакомая с Машей, посмотрела на дочь, которая для пущей убедительности принялась топать ногами, и поняла, что тянуть ее бесполезно. Сделав глубокий вдох, мама приготовилась к долгим, изнурительным переговорам.

– Маш, ну пошли, пожалуйста. Я и так все время на работу опаздываю.

– А если сегодня Тэтчер? Она будет ругаться. Я без цветов не пойду!

– А дома ты как будешь? Одна? Нет. Давай лучше объясню все Нине Петровне, скажу, что это моя вина, что я забыла.

– Ты про чешки на утреннике ей тоже объяснила. – Маша вырвала свою руку из маминой. – А она все равно на меня накричала.

В саду у Маши было две воспитательницы. Одна, Татьяна Сергеевна, крашеная блондинка лет тридцати в голубом халате, была если не добрая, то по крайней мере беззлобная. Она могла и прикрикнуть, и шлепнуть, но была хохотушка-веселушка, и дети к ней тянулись. Вторую воспитательницу все боялись. Нина Петровна была постарше, носила белый халат и суровое лицо и, сверкая золотыми зубами, при малейшем непослушании пугала детей тем, что пошлет в ясельную группу мыть горшки или, что было еще страшнее, отдаст в соседний подъезд, на пятидневку. За это Маша прозвала ее Маргарет Тэтчер, железная леди.

– Маш, ну пожалуйста. – Мама снова протянула Маше руку. – Если будет Нина Петровна, я с ней поговорю. Я тебя очень прошу. У нас сегодня утром семинар, я никак не могу опоздать.

Маша прищурила глаза, выдохнула, вложила свою руку в мамину и поплелась в сад.

Мама честно поговорила с Ниной Петровной, покаялась, взяла всю вину на себя, и та обещала не серчать. Но, когда дети, сияя белыми рубашками и колготками, выстроились на ковре в парадную шеренгу, воспитательница объявила всей группе, что Молчанова цветов Ленину не принесла, и спросила, может ли кто-то из детей поделиться с ней несколькими цветками, раз уж совести у нее нет даже на донышке. Лена Бурова, ябеда и воображала, которой всегда доставалось все самое лучшее – и желтый шкафчик в раздевалке, и роль Снежной Королевы в новогоднем спектакле, и гольфы с кисточками, – косилась на Машу со злорадной ухмылкой, остальные молчали, потупив глаза. Наконец, набравшись смелости, из шеренги шагнули аж два Машиных кавалера – мечтатель Гриша Школьник и задохлик Олежка Абрикосов, оба протянули ей несколько гвоздик. Но Машину репутацию уже было не спасти.

Шеренгой дети поднялись по лестнице на второй этаж и засеменили по коридору в актовый зал, косясь на дверь зубного кабинета, которого все страшно боялись, но который сейчас, по счастью, был закрыт. Нина Петровна, в белой блузке и с сережками в ушах, возглавляла колонну, неся на вытянутых руках красное, с желтой бахромой знамя.

Когда они остановились перед залом, выпуская другую группу, уже совершившую жертвоприношение, к Маше повернулась Бурова и, бросив на нее строгий взгляд из-под двух огромных белых бантов, которые сидели у нее на голове, будто две тетки на лавке, прошептала:

– Ты что наделала! К Ленину – без цветов… Кто Ленина обидит, тому плохо будет.

Актовый зал утопал в красном – флаги, знамена, плакаты. К занавескам на сцене были прикреплены башни Кремля из картона, которые всей группой рисовали и вырезали на прошлой неделе. За пианино сидела аккомпаниатор в нарядном платье и играла что-то торжественное. Огромный портрет Ленина стоял на полу у сцены, заваленный до усов цветами.

Дождавшись своей очереди, Бурова торжественно положила букет на самый верх кучи, потом поправила тот, что лежал рядом, и, довольная собой, зашагала обратно. Ее белые банты поплыли за ней. Маша пощупала свой бант, чтобы убедиться, что он еще на голове, по-деловому подошла к портрету и пристроила куда-то сбоку пожертвованные ей гвоздики. Она была, конечно, слишком умной, чтобы верить во всякие страшилки вроде черного-черного дома, где в черной комнате, на черной-черной кровати… но на всякий случай все-таки подняла глаза и взглянула на Ленина. Вождь мирового пролетариата смотрел на нее с осуждением и даже, как ей показалось, чуть покачивал головой.


Тем вечером папа не пришел домой. Мама сказала, что он остался в гостях. На следующий день он пришел, но вид у него был такой подавленный и несчастный, почти как у Артурика Назарова, которого Нина Петровна заставила съесть весь омлет, до последнего кусочка, и его вырвало.

Маша села к папе на колени, потеребила по-хулигански ему бороду. После этого папа обычно щекотал Машу или принимался делать ей «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы». Но сейчас он никак не отозвался, сидел молча и безучастно смотрел перед собой.

Тогда Маша затараторила про вчерашнее возложение цветов, про то, как Нина Петровна отчитала ее перед всей группой, хоть и обещала маме, что не будет ругать, и как Гриша Школьник и Олег Абрикосов поделились с ней гвоздиками. Папа поцеловал Машу в лоб и пробурчал что-то невнятное про то, что Саша хороший мальчик.

– Пап, не Саша, а Гриша и Олег! – возмутилась Маша. – Ты меня что, не слушаешь?

За ужином родители почти не говорили, лишь перебросились парой фраз: папа потянулся за маслом, а мама попросила его придвинуть Машин стул поближе к столу. Потом они включили Маше «Спокойной ночи, малыши!» на маленьком черно-белом телевизоре на кухне, а сами закрылись в своей комнате и принялись ругаться.

Папа кричал что-то бессвязное, сбивчивое – то про порядочность и свинство, то про институт и лабораторию, то про какого-то Михаила, который пустое место. А мама отвечала спокойно, тихо, даже равнодушно, и в этом ее спокойствии слышалась какая-то решительность и безысходность, уж лучше бы она скандалила, как папа.

Хрюша со Степашей уже попрощались с телезрителями, уже началась программа «Время» и ведущие рассказывали об ускорении научно-технического прогресса в советской стране и очередном обострении на Ближнем Востоке, а родители все продолжали. Маша убавила на телевизоре звук.

– А ведь мама меня предупреждала: она тебе еще устроит, – выпалил папа.

Впервые за всю ссору мама повысила голос:

– Про твою мать давно было известно, что она меня на дух не переносит!

Маша выключила телевизор и отправилась спать, минуя ванну и чистку зубов. Она накрылась с головой одеялом, так ей лучше думалось, и принялась прокручивать в уме папины слова. «Она тебе еще устроит…»

Машина мама была не просто красивой, она была очень красивой, это Маша знала совершенно точно, потому что на маму постоянно заглядывались мужчины – в очереди, на улице, в метро. А однажды в трамвае какой-то дядька в меховой шапке так и сказал Маше: «Ты знаешь, что у тебя очень красивая мама?» У нее были длинные светлые волосы, легкая, точеная фигура, и даже небольшая щель между передними зубами не портила, а наоборот, придавала шарма.

В балетную студию во Дворце пионеров Машу взяли только из-за мамы. Сначала замахали руками, сказали, что растяжка у Маши есть, но сильное плоскостопие и выворотности нет, так что нет, мамочка, не возьмем. Но потом, в самом конце просмотра, в зал вошел директор, лысеющий дядька в галстуке в косую полоску. Он немного посидел с отборочной комиссией, а потом увидел маму, подсел к ней, разговорился и вскоре объявил, что у такой замечательной мамы и девочка обязательно должна быть замечательная и что мы эту девочку, конечно, возьмем, и вас, Леночка, надеемся здесь видеть почаще. Тетки из приемной комиссии сразу же услужливо закивали, как игрушечные собачки с головой на пружине, которых Маша видела несколько раз в такси, и внесли Машу в списки.

…Михаил. Михаил, про которого говорил папа, кто же это может быть… Михаил… Миша… Батон?!

По пятницам мама забирала Машу из сада пораньше, и они шли в гастроном. При входе сворачивали направо, в молочный отдел, покупали молоко, сыр, сметану, если была, а потом шли в противоположную сторону – в мясной. Там над прилавком возвышался огромный, лысый, щетинистый мужчина в белом халате, вечно заляпанном кровью, – Миша Батон. Слева от него стоял огромный пень, тоже весь в крови. В него был воткнут топор, а вокруг жужжали мухи. Машу сразу начинало тошнить.

На голубых весах у Батона всегда висела одна и та же одинокая бумажка, на которой жирными печатными буквами было выведено «Мяса нет». И Маша никак не могла взять в толк, зачем они все время ходят к Мише Батону, если у того нет мяса.

– Леначка, дарагая, пришла! – выкрикивал Батон с сильным грузинским акцентом и по-деловому закатывал рукава халата. – Ну иди са мной.

А Маше бросал сухо:

– А ты пайди падажди нас – знаешь где.

Маша знала, как же такое забыть. Она выходила на улицу, поворачивала направо, огибала здание магазина и подходила к серой металлической двери под ржавым козырьком. Это был служебный вход – или выход. Тут ей и было положено ждать.

Ждать было скучно, холодно. Злой ветер кусал пальцы, варежки Маша вечно теряла, а у мамы все никак не доходили руки пришить их на резинку. Маша засовывала руки в карманы и переминалась с ноги на ногу, чтобы согреться.

Через некоторое время металлическая дверь со скрипом открывалась, и из зловещей темноты выходила мама, нагруженная сумками. Вид у нее был довольный, цветущий.

Вслед ей доносился голос Батона:

– Давай, Леначка, дарагая, через две нидели жду!

Действительно, мысленно согласилась с папой Маша, этот Миша Батон был пустым местом.

На следующий день папа уехал в институт, хотя была суббота, да еще и праздник, а к маме зашла тетя Нина. Они засели на кухне, пили кофе и курили, хотя мама обещала папе бросить, и Маша действительно давно не видела ее с сигаретой.

Дверь была прикрыта неплотно, Маша подкралась на цыпочках и встала у щели.

– Нин, у него была такая белая водолазка, знаешь, вот так, до подбородка, – сказала мама, мечтательно смотря в окно. Одну ногу она поставила согнутой на стул, так, как вечно норовила сделать Маша, но мама ей запрещала, говорила, что за столом неприлично, а теперь вот сидела в такой позе сама. – Он в ней похож на Вознесенского.

– Лена, ну ты сама подумай, какой Вознесенский! – схватилась за голову тетя Нина. – У вас у обоих семьи, дети, а теперь скандал на весь институт. Зачем было вообще ему все рассказывать?

– Ну у нас же теперь гласность, свобода слова, – грустно усмехнулась мама. – Семьдесят лет врали, притворялись – хватит, не могу больше.

Мама стряхнула с сигареты пепел, потом затянулась и выпустила изо рта белое облако дыма. На мгновение оно заволокло стоящий на подоконнике кактус, а потом рассеялось.

– А Леша? – упорствовала тетя Нина. – Таких мужчин сейчас вообще не делают. Как ты теперь будешь одна?

Мама пожала плечами, вздохнула.

– Разберусь как-нибудь. Я ни о чем не жалею.


В ту ночь Маша проснулась оттого, что стало холодно и мокро. Она долго не могла понять, что произошло, но потом, пощупав рукой постель, догадалась: описалась.

Мама сначала не придала этому значения – не успел добежать ребенок, с кем не бывает. Но вскоре Маша стала просыпаться мокрой каждую ночь. Первое время мама перестилала белье, а потом стала переносить Машу к себе в сухую кровать, так было быстрее. Папа к тому времени уже спал на раскладушке на кухне.

– Горе ты мое луковое, – сонным голосом говорила мама, прижимая Машу к себе под одеялом.

А может, не Ленин был во всем виноват и не Миша Батон? Может, это из-за нее все произошло, из-за Маши?

Перед Новым годом пошли в цирк. Родители купили Маше сладкой ваты, сфотографировались все вместе с дрессированной обезьянкой в сюртуке, а в антракте папа посадил Машу себе на колени и тихим, запинающимся голосом произнес: «Машенька, я теперь буду жить отдельно, мне так до работы быстрее. А ты будешь приезжать ко мне в гости». Мама сидела молча, теребила программку, уткнувшись взглядом в грязный пол.