Николай снял с плеча свою и Ленкину сумки, шагнул к кусту и снова захлебнулся окутавшим его одуряющим облаком сиреневого духа: ноздри жадно ловили запах, хотелось вдыхать еще, и еще, и еще, и в то же время казалось, что легкие уже не могут, не в состоянии впитать, вместить это ароматное блаженство… С усилием стряхивая с себя сладкий морок, он потянулся, пригнул ветку и уже собирался аккуратно отломить от нее солидный побег, как вдруг даже не увидел, не понял, а почувствовал, что Ленка где-то совсем рядом, возле него, как-то невозможно близко…
– Ко-оль, – это прозвучало теперь непривычно, с какой-то совершенно незнакомой и радостно-настораживающей интонацией. – Коо-ль… скажи пожалуйста… ты как планируешь: сперва жениться на мне, а потом писать диссертацию? Или сперва допишешь, защитишься, а потом мы пойдем в ЗАГС?
Ветка с шумом взмыла над головой Николая, он опустил руки и застыл, глядя Ленке в глаза, чувствуя, что буквально вот-вот потеряет сознание – то ли оттого, что задохнется густым сиреневым духом, то ли оттого, как внезапно гулко, ощутимо, осязаемо заколотилось, словно желая вырваться из грудной клетки, его сердце.
Зеленые глаза Ленки под длинными рыжими ресницами были чисты и бесхитростны, в них не было ни тени лукавства, издевки или насмешки.
– А ты… – неожиданно-хрипло спросил он. – Ты что… разве не собираешься в аспирантуру?
– Я – нет! – Ленка звонкой трелью рассыпала по поляне свой лучезарный смех и, протянув руку, сорвала ближайшую к ней ветку с обильной пирамидкой соцветия. – Я собираюсь родить тебе красивую дочку. Или ты все же хочешь сына?
– Да в принципе мне все равно – мальчик или девочка… Дети они… любые… дети… как получится…
Он понимал, что несет чушь, но никак не мог совладать со своими мыслями, которые путались в этом душном облаке сирени, и их совершенно невозможно было не только собрать, выстроить в какую-то осмысленную логическую цепь, но и уж тем более связно выговорить.
– Ты хотел отломить мне во-он ту ветку! – напомнила Ленка.
– Да…
Он послушно, совершенно не соображая, что делает, дотянулся до кучно усеянного сочными чернильными гроздьями цветков отростка, словно во сне, без всякого усилия отломил его и протянул Ленке.
– А… а Петрович знает, что ты… это… в аспирантуру не собираешься? – так и не обретя отчего-то полноты голоса, спросил Николай. – Ведь он столько лет «пасет» тебя с твоей темой… Это будет для него… таким ударом…
– Знает… и даже знает почему, – снова засмеялась Ленка. – Ты же ведь не против, если мы его пригласим на свадьбу?
«Дети»… «свадьба»… впервые в жизни эти слова, такие знакомые, обычные, в привычной жизни не значившие для него ничего, произносились сейчас в применении к нему самому. И он… он удивлялся сам себе, потому что готов был безоговорочно принять их, внезапно наполнившихся каким-то особенным значением, обретших ирреальность, сказочность и одновременно невозможную реальную осмысленность…
– Ну что, пойдем? – Ленка, как ни в чем не бывало, подняла с земли и протянула ему обе сумки. – Мама будет счастлива, она так любит сирень…
Тот день испортил все. Все шесть лет их непринужденного дружеского общения были сведены на нет. Самые простые вещи между ними теперь сделались просто невозможными!
В их встречах теперь, в их даже самых деловых, невинных, рожденных необходимостью учебы и экзаменов разговорах появилась тяжелая и, как ему показалось, банальная вымученность. Невозможно теперь было часами хохотать над случайно оброненными шутками, перебрасываться озорными словечками, которыми они подтрунивали друг над другом, привычно ерничать. Да господи, даже обсуждать что-то серьезное стало мучительно невозможно! Они то и дело зависали в неловких паузах на полуслове оборванных фраз, и даже – он с удивлением это отметил – стали несколько сторониться друг друга. И если раньше, выходя после лекций, когда ее никто не ждал, Ленка непринужденно подхватывала его под руку, то теперь они молча, держась «на пионерском расстоянии» друг от друга и изредка перебрасываясь односложными фразами, добредали до метро. Беря по привычке ее сумку и отдавая у вагона, он сам себя ловил на том, что боится даже случайно прикоснуться к ее руке, точно так же как явно избегает этих случайных касаний и она. И уж совершенно невыносимо было смотреть друг другу в глаза! Потому, частенько оглядываясь оттого, что буквально чувствовал на себе Ленкин долгий взгляд, сталкиваясь с изумрудным, но каким-то лихорадочным, беспокойным сиянием ее глаз, он резко и сердито отворачивался, одновременно с ужасной, мучительной внутренней неловкостью отмечая, как прячут улыбку окружающие их люди.
А улыбались почему-то вокруг них теперь настолько часто, что оказываться на людях вместе было просто невыносимо. Настолько невыносимо, что впервые в своей жизни Николай почувствовал: он… не хочет видеть Ленку! Он простоне может больше ее видеть! Но, только начав избегать встреч с ней, Николай постепенно осознал, что видеть он ее не хочет потому, что устал от жадно следящих за ними глаз и каких-то нарочито-понимающих ухмылок окружающих. Что между ними встало нечто, что точно нуждается в выяснении только между ними двумя – вне присутствия сокурсников, педагогов, профессоров и просто знакомых, почти физически оскорблявших его своей демонстративной понятливостью. Что они там понимали, когда он сам еще был не в состоянии ни в чем разобраться…
Он поцеловал ее в первый раз спустя два месяца после того «сиреневого» дня. Вконец измотанные тягомотной защитой дипломов – почему-то Ленку, Витьку и его уже отчетливо скучающие, утомленные профессора оставили на самый финал этой бессмысленно-мучительной процедуры, – они молча вышли из университета. Витька выбил из коричневой пачки «Опала» сигарету и трясущимися руками чиркнул спичкой.
– Черт… нам сегодня полагается вдрызг напиться… но не знаю, как вы, – голос Витьки чуть-чуть дрожал от медленно потухающего гнева, ибо он защищался последним и его хорошенько потрепали вопросами, – а лично я сейчас поймаю тачку и… спа-а-а-а-ать… я зверски, просто зверски устал…
И первым двинулся к метро… Ленка и Николай все так же молча побрели за ним.
Поздние летние сумерки брали свое: суетящийся у метро город сиреневел, одевался в глубокие тени, от остывающего раскаленного асфальта, забивая дух бензиновой гари, шел вкусный теплый запах, немного напоминавший духмяность свежеиспеченного хлеба, и над всем этим смешением людей, звуков, приглушенных в вечереющем свете, плыл торжествующий, тягучий аромат зацветающих лип.
Витька действительно поймал такси, из вежливости предложил Николаю и Ленке куда-нибудь их подвезти, зная, впрочем, что они откажутся, потому что им было не по дороге, и умчался, из машины на ходу вяло махнув им рукой, а они побрели к метро. Сам не зная зачем, Николай шагнул с Ленкой в один вагон, хотя домой ему было в другую сторону.
Ленка прошла по пустому вагону и, устало опустившись на сиденье, прикрыла глаза, а он, прислонившись к стеклу противоположной двери, всю дорогу до ее станции, не отрываясь, разглядывал ее, словно увидел сегодня в первый раз.
Утомленное бледное ее лицо было непривычно серьезно и строго – быть может, таким его делал сон, а может быть, сброшенный наконец груз тяжелейшей последней сессии, «госов» и защиты. Внезапно Николай подумал, что… он совершенно не знает эту девушку! Проучившись рядом с ней все это время, он едва ли представлял себе, чем она живет, о чем на самом деле думает, чего ей действительно хочется, а чего она совсем не любит. Перебирая в памяти теперь уже, казалось, стремительно пронесшиеся годы, он догадался – многое, что думал о ней, складывалось из привычного студенческого ироничного пустобрехства, озорного дурачества, ласкового панибратства, словно маской прикрывавших подлинные лица всех тех, с кем они учились. Какими же были в реальности сокурсники, ныне разъезжавшиеся, разбредавшиеся с прошедших защит во все концы огромной Москвы, он даже не представлял. Вот и тонкий профиль спящей Ленки был как бы совсем не ее – озорной хохотушки, остроязыкой, ироничной, смелой до дерзости красотки, казалось бы мало заботящейся о том, задела ли она кого своим словом, было ли оно сказано кстати и следовало ли его вообще произносить. В такт вагону покачивалась спящая хрупкая девушка с удивительно детским, каким-то чистым, одухотворенным и одновременно мечтательно-наивным выражением лица, черты которого под благотворным влиянием сна сгладились, потеряли резкость, словно поплыли… Ему вдруг стало невыносимо, щемяще жаль ее – маленькую, уставшую, доверчиво заснувшую, словно светящуюся изнутри теми сияющими, вероятно сказочными, снами, что сейчас проносились перед ее закрытыми глазами; снами, которые она, скорее всего, проснувшись, даже не вспомнит.
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Сокольники», – громко отчеканил женский голос, и привычка столичного жителя спать в метро глубоким полноценным сном, но при этом просыпаться ровно перед своей станцией, заставила Ленку пошевелиться.
Она с трудом разлепила рыжие ресницы, беспомощно оглянулась вокруг, видимо, с трудом выныривая из своих хрустальных видений обратно в гудящую, свистящую реальность мчащегося в тоннеле вагона, наткнулась еще не до конца сфокусировавшимся взглядом на Николая, слабо улыбнулась, осветив на мгновение весь вагон, и спокойно, безмятежно вновь сомкнула веки.
И он понял, что ему просто не хватит духу ее разбудить – так сладко, блаженно и, главное, умиротворенно спала она, видимо где-то краешком сонного сознания ощущая, что есть он, Николай, который, конечно же, не даст ей пропустить свою остановку и что-нибудь придумает, чтобы ей не пришлось покидать своего блаженного состояния, и как-то доставит ее домой, как-то так, что ей, безмерно уставшей, не придется прилагать к этому никаких собственных усилий.
Поезд с шумом вырвался из тоннеля и заскрипел, закашлял, тормозя у платформы. Николай закинул на плечо Ленкину сумку, наклонился, неожиданно для самого себя легко поднял ее на руки и шагнул в распахнувшуюся дверь.
– Ты что? – почти не просыпаясь, пробормотала Ленка. – Я сейчас… сама…
Но голова ее доверчиво опустилась на его плечо, и рыжий хвост, разметавшись медно-бронзовыми змеящимися нитями, словно драгоценно затканной золотом паранджой, наполовину скрыл ее чуть улыбающееся лицо.
Он нес Ленку по вестибюлю станции, совершенно не чувствуя веса ее тела, словно летел, и никак не мог справиться с нараставшей в нем абсолютно не свойственной, непривычной нежностью. У самых ступеней – а он готов был нести ее и дальше! – она вдруг слабо зашевелилась и тихо-тихо, согрев его ухо теплым дыханием, шепнула:
– Поставь меня, пожалуйста. Тебе будет тяжело…
Но он не послушался и шагнул на первую ступеньку. Ленка заерзала, соскользнула с его рук, а он вдруг понял, что не хочет, совсем не хочет, ну совершенно не хочет ее – теплую, сонную – отпускать, и крепко-крепко прижал к себе. Она приникла, прижалась к нему, словно вросла в него всем своим хрупким телом, окончательно обмякнув в его руках…
– Не, ну ты глянь… Совсем с ума посходили… Чумовые… То он ее прет через всю станцию на руках, то вдруг встал как вкопанный… Посунься, что ли, жених проклятый, задавлю к чертовой матери, до свадьбы не доживешь… Слышь?
Приземистая, толстая, какая-то вся квадратная тетка, держась за ручки бессмысленно на одном месте полирующего пол «утюга», пританцовывала возле него в нетерпении, а Николай, с трудом выныривая из их с Ленкой такого сладкого дурманящего «вместе», никак не мог понять, чего же она от него хочет.
– Развернуться не могу, слышь! Посунься! – снова рявкнула тетка, и бигудевые кудряшки на ее круглой, как мяч, голове затряслись в праведном гневе. – Тоже нашли место, где обниматься… Вон в парк идите… Все скамейки там ваши…
И вдруг Ленка залилась тонким, словно звон хрустального колокольчика, музыкальным и легким смехом:
– Колечка… Шагни на ступеньку… Она же и вправду тебя задавит… И я овдовею до времени, так и не успев побыть тебе верной и преданной женой…
До самого Ленкиного дома они шли, крепко обнявшись, боясь надломить, разорвать то неповторимое, головокружительное единство, которым оба сейчас себя ощущали. У подъезда Николай всем телом прижал Ленку к двери, и снова она словно вросла в него, каждой черточкой, каждым изгибом своего тела повторяя его так, словно и были они теми самыми половинками, которые точно подогнаны друг к другу каким-то немыслимым божественным мастером.
– Я не понимаю, как мне сейчас от тебя уйти, – шептал он ей, – я не могу… не могу… не могу…
И она тихо-тихо счастливо смеялась в ответ, легко касаясь и касаясь мягкими теплыми губами его щек, век, лба, висков, словно впитывая в себя его лицо, – так, как лишенная зрения слепая водила бы рукой, знакомясь с его чертами.
…Он стал тогда так неожиданно и внезапно счастлив, что этого хватило надолго. Все, что последовало далее, он помнил смутно. Своей маме – невысокой сухой женщине, к которой они наконец ввалились счастливые, словно пьяные, – Ленка прямо с порога объявила:
– Мама! А он все-таки меня любит!
– Я всегда тебе это говорила! – ничуть не удивившись, спокойно ответила женщина, пристально разглядывая Николая через толстые стекла очков. – Вы дипломы-то защитили, психи сумасшедшие?
Та ночь была сказочной… Узкая, как пенал, огромная полутемная кухня в старинном доме, бутылка шампанского, какой-то необыкновенно вкусный торт и Ленка… Ленка, которая сидела, облокотившись на него всем своим светящимся телом, и он обнимал ее, слушая рассказы мамы о том, как в детстве у дочери была расшиблена коленка и какой страшной у нее была ветряная оспа в девять лет, как ею был совершен полет с велосипеда через руль, как с золотой медалью была окончена физматшкола и прочая, и прочая, и прочая… Ленкин роскошный рыжий хвост щекотал ему щеку, а то и вовсе завешивал лицо, когда, подхватывая мамины рассказы, она начинала бурно жестикулировать, добавляя нехватающих подробностей. И он тонул в ароматной меди ее кудряшек, на самом деле ощущая лишь одно: тепло ее тела и мерный стук крови в своих висках.
Потом были экзамены в аспирантуру, которые он сдал походя, не вдумываясь, с феерическим успехом, чего никак не ожидал… Затем он привел Ленку знакомиться к себе домой. Мама весь вечер сидела с округлившимися глазами, не произнося ни слова, поскольку Ленка выдала весь спектр своих ярких умений: рассказывала анекдоты из студенческой жизни, в лицах показывала преподавателей, остроумно и колко комментировала общеизвестные сплетни из жизни знаменитостей и даже спела под гитару. Отец весь вечер молчал, улыбался в усы, в его глазах плясали озорные бесенята. И только когда Ленка, взглянув на часы, сказала, что, наверное, уже поздно, всем надо отдыхать, и совсем по-семейному вызвалась помочь матери убрать со стола, а потом и вовсе встала мыть посуду, на немой вопрос Николая отец тихонько пробурчал:
– Ну, сын… На таких скоростях надо, однако, уметь водить машину… Чтоб, значит, не вылететь с трассы…
И, все так же пряча усмешку, ушел в свою комнату.
Затем было знакомство родителей, которое задалось гораздо меньше: строгая, чопорная, чуть ханжащая Ленкина мама (отца у Ленки не было) нанесла, как и положено, официальный визит в их несколько богемную «берлогу» и с некоторым трудом установила дипломатические отношения с его родителями. Далее была трехдневная, бесконечная угарная свадьба, которую праздновали дома с родней, в общежитии с сокурсниками и еще на природе с друзьями. И все это он помнил отрывками, кусками, кадрами, словно безумный монтажер по пьяной лавочке лихо наре́зал и кое-как склеил не стыкующиеся между собой кинофрагменты… Между всем этим были рискованные эксперименты, на материале которых он начал строить кандидатскую, международный симпозиум в Чехии, затем в Югославии… Его хвалили, он кому-то пожимал руки, даже давал интервью – все крутилось в бешеном темпе, и только когда в роддоме ему вручили теплый розовый кулек, приоткрыв уголок которого он увидел широко зевнувший крохотный беззубый ротик, мир вновь обрел очертания и устойчивость.
Теперь у него была не только Ленка. Теперь у него была еще и Анька – ясноглазое создание, которое, даже сквозь слезы, начинало так же солнечно, как и ее мать, улыбаться всегда, когда он подходил к ее кроватке. И первое слово, которое произнесло это капризное существо, было «Па!», отчего Ленка даже дулась на него несколько дней:
– Какие вы… Сговорились за моей спиной! Я, понимаешь, ночи с ней не сплю, с ног сбилась, а она ему: «Па!»
…Только сейчас Николай позволил себе подумать о том, что Ленки ему все эти полтора месяца мучительно не хватало. Чего греха таить: сперва, отвозя жену и дочь в деревню, где-то в глубине сознания он даже был несколько рад тому, что останется один – работа требовала предельного сосредоточения, и он ни на что не хотел отвлекаться. И хотя в доме строго соблюдалось правило «когда папа работает, мы ему не мешаем», тем не менее, вольно или невольно, оно всегда нарушалось. То Ленка не уследит за Анюткой, и в растворе тихо-тихо приоткрытой двери появится, воровато озираясь, льняная головка дочки:
– Па?..
И он тут же терял мысль, понимая, что в ближайшие пятнадцать-двадцать минут работать ему не светит. Конечно, у него не хватало духу сказать: «Я занят!» – а потому вслед за курносым носом и такими же зелеными, как у матери, глазами в комнату вдвигалась сперва одна нога в смешной пупырчатой домашней тапочке, а за ней по двери, цепляясь за внутреннюю ручку, вкрадчиво проползала маленькая пухлая ладошка:
– Па-а?..
Он еще делал вид, что работает, но уже искоса следил, как постепенно бесшумно втягивается, просачивается в узкую щель между дверью и косяком плохо пролезающая попа в сиреневой юбочке, как появляются вторая нога и вторая рука, вытирающая всей пятерней капающий от старания нос, и наконец целая, собравшаяся по частям дочь начинала неловко перетаптываться, умирая от страстного желания что-то сказать и в то же время не смея сделать это громко:
– Па-а?..
И третьего «Па?» он, естественно, уже не выдерживал: вставал из-за стола, подхватывал на руки счастливо заливающееся смехом чадо, подбрасывал к потолку, и она хохотала все громче и громче, так же как мать, словно перекатывая в гортани десятки серебряных бубенчиков. А он подбрасывал ее еще и еще, пока в комнату не влетала разъяренная Ленка, не перехватывала Аньку в полете, не поддавала ей легкого шлепка – «Тебе же было сказано к папе не ходить, что он работает!» – не напускалась на него с гневной отповедью: «Почему ты ей это позволяешь? Так она никогда не приучится к тому, что тебе нельзя мешать!» – и не выносила мгновенно сменяющую смех на отчаянный рев дочку прочь.
Хотя и сама Ленка частенько невольно нарушала его сосредоточенность.
Она тоже тихо-тихо приоткрывала дверь и негромко, словно боясь вспугнуть рабочую атмосферу его комнаты, спрашивала, например:
– Обедать будешь?
Он что-то неопределенно мычал в ответ, еще цепляясь за стремительно покидающую его мысль, а Ленка, не разобрав, ответил ли он ей «да» или «нет», нетерпеливо уточняла:
– Ты только скажи, ждать тебя или нет?.. Если что, мы сами поедим, а я тебе потом разогрею…
И конечно же, он шел обедать. Потому что понимал: изо всех сил храня его покой, Ленка крутится с Анькой целый день, выбиваясь из сил, чтобы обеспечить семью стремительно и неумолимо сокращающимися под давлением внешних обстоятельств достатком и сытостью. Шел, зная: и разогреет, и, если надо, приготовит заново, и сделает что угодно, лишь бы он спокойно работал, – и жалея ее. Между тем на письменном столе оставалась открытой его потрепанная толстая «общая», к которой он возвращался после обеда, словно с Луны, и, отлистывая назад и назад ее изломанные и распухшие от закладок страницы, мучительно пытался восстановить ход своих мыслей, теряя время и злясь на самого себя за то, что прервался на самом интересном месте, а теперь и вовсе забыл, что хотел написать.
О проекте
О подписке
Другие проекты
