Я вернулась совсем без сил. К запаху лекарств, детских макушек, кровянистых выделений, зимних ботинок, антисептика, страха, кофе. Гуляла сорок две минуты. Быстро скинув верхнюю одежду, я разбросала ее по крючкам, полкам, вешалкам. Я спешила к больным, там ждали дети – посиневшие, до срока рожденные, похожие на ящерок, и к кому-то уже звали пастора, а ты спал и спал. Твой сон длился всё дольше.
У неба словно осталось всего два цвета: черный и красный. Вечерами я отмечала их наличие, прежде чем опустить штору и замкнуть наш белый кокон.
На дне пакета с вещами я нашла карандаш.
Сейчас в воздухе кружит пыль, блестит, покрывает все поверхности, слой за слоем. В трубах воет ветер. Ветер во всех трубах, и соседская собака. Пахнет остывающим на кухне кофе и бензином с большой дороги. Молочно-белый туман – или это окно запотело? Пар над чашкой чая или дым из трубы за окном. Однако этот туман быстро растает, обернется чем-то другим; еще раннее утро.
Тогда мы сидели, затаив дыхание, в сиреневом свечении аппарата УЗИ, и датчик скользил по телу младенца, которому было три дня. За два дня до того мы вернулись домой из роддома. А теперь приехали обратно – правда, в другую часть больничного организма, ближе к заливу. За окном уже стемнело, столбик термометра стремительно падал, в воздухе парили сухие снежинки. Рано утром мы приехали на дополнительный контроль, и с тех пор нас так и водили из кабинета в кабинет. Что-то было не так. Клаус сливался со стенами, я не помню его присутствия, я занимала собой всё пространство, я плакала, я брала младенца на руки, у Клауса перехватывало дыхание.
Стеллаж с DVD: «Телепузики» и «Крот». Постер с динозаврами. Дефибриллятор. Над кушеткой – мобиль со шнурком, за который дергали, чтобы отвлечь от обследования младенцев постарше. Аппарат УЗИ то и дело отлаживал сигнал.
В тот раз я шла вдоль замерзшей воды, и лед нарос такой толстый, что по нему могли ехать машины, такого давно не было, и я повторяла про себя название. Никак не ложился на память порядок букв. Я и вправду не могла запомнить название. Этой болезни, отклонения – врожденного. Название которого всё повторяли и повторяли. В палате, в кабинете УЗИ, в мерцании аппарата. Отклонения, которое возникло не из-за моего возраста или стресса, не из-за глотка сидра на седьмой неделе беременности или компонентов увлажняющего крема, не из-за расстройства пищевого поведения в подростковом возрасте, не из-за ибупрофена, не из-за моего изначально неоднозначного отношения к этой беременности. Просто данность. Не зависящая от возраста отца или того, что я ела или не ела, или от того, что я решила родить третьего ребенка, хотя у меня уже было двое других, здоровых. Дело было не в тяжелых металлах, которые поступили в кровь из жира, когда я сильно похудела в начале беременности, и не в генах, и не в прививке от гриппа, которую меня уговорили сделать на восьмом месяце. Скорее всего, и не в простуде, от которой я страдала с третьей по десятую неделю. Однако в какой-то момент возникла предрасположенность, и что-то – что-то иное – позволило отклонению развиться. Причины и сроки случившегося установить невозможно, это подчеркивалось особо. В брошюре, лежавшей возле кабинета, я прочла, что американские ученые обнаружили четкую связь между злоупотреблением кокаином у матери и данным заболеванием. В моем случае не годилось и это объяснение. В другой брошюре писали, что отклонение часто приводит к летальному исходу. Высокий риск тромбоза. Но что имелось в виду? До операции или после?
В тот раз я не мерзла, хотя газетные заголовки трубили о самой холодной зиме за последние десятилетия. О глобальном потеплении думать было некогда, меня занимали совсем другие вещи. Я надевала две кофты, организм вырабатывал гормоны. Мое тело словно обволокла пленка, из-под которой ощущения доносились слабо; внимание было сосредоточено на вещах более важных, чем температура тела. Но и совсем не замечать ее было нельзя. Может, в детских палатах жарко топили, заботясь о крошечных пациентах, а может, просто отдавали дань нашей традиции: зимой батареи должны быть раскаленными, и точка. По ночам пижама промокала от пота. Иногда я просыпалась от того, что сырая ткань холодила кожу, – порой дважды, трижды за ночь. С волос капало, будто я намочила голову под краном. Я лежала, чувствуя, что лучше встать, но упрямо старалась снова уснуть. Наконец, меня начинало трясти так, что дальше лежать становилось невозможно. Зубы выбивали дробь, и я, наконец, поднималась, стягивала с матраса промокшее белье и выходила в слабо освещенный коридор. Ночная сестра за стеклянной перегородкой бросала усталый взгляд на мою жалкую фигуру и снова отворачивалась к своей чашке с кофе. Я брала сухое белье из шкафа, который мне показали в первый вечер, натягивала пододеяльник, простыню, наволочку. Мокрые, холодные тряпки кучей сваливала на полу. Наверное, уборщики забирали их еще до моего пробуждения – утром белья на полу не было. После прошлых родов я тоже сильно потела, избавляясь от лишней жидкости, но на этот раз происходило нечто сверхъестественное. Может, я и вправду болела. Может, меня трясло в лихорадке?
Наконец, мне сказали, что белье и пижамы следует приносить из дома, что больничными пользоваться бесконечно нельзя. Они только на первые дни, когда никто не знает, как долго придется оставаться в больнице и когда представится возможность съездить за вещами.
Мой мир – наполовину сон. Я не знаю, просыпаюсь ли вообще – а раньше знала. Никогда в жизни столько не спала, больше ничего не могу – только спать. Остальные способности дремлют или исчезли вовсе. И никогда в жизни я столько не бдела – перед экраном, перед окном, у кровати. Бдение над живыми. Время словно замедлилось или течет в разных плоскостях. Как будто я вдруг стала сосудом, через который течет время. Когда я погружаюсь в сон, он тяжел, а грезы чудны. Сновидения о влюбленностях начались, как только младенца после операции перевели в реанимацию. Туда меня не пускали, так что я вернулась домой и тут же заболела кишечным гриппом, ангиной и герпесом, который обсыпал губы, нос, щеки и брови, грозя добраться до глаз, а через них проникнуть в мозг. В снах я то и дело попадала в щекотливые ситуации с участием бывших возлюбленных или других людей, которые, очевидно, когда-то казались мне привлекательными. Каждый новый объект влечения заставал врасплох. Являлись знакомые из прошлого, порой очень отдаленного, забытого, и вовсе не те, что когда-то произвели неизгладимое впечатление или сыграли важную роль в моей жизни. Иногда это были известные люди, да и те – не самые красивые и не самые знаменитые. Ни об одном из них я никогда не грезила наяву. Во сне мы сидели на теплом заднем сиденье машины, под гудение мотора. Они никуда не собирались уходить. Хотели побыть со мной. Наши пальцы сближались – поначалу будто случайно, – но никто не отдергивал руку, и мы сидели дальше, и вот уже соприкасались другими частями тела, сквозь слои одежды – будто бы нечаянно, но, конечно, вовсе не случайно: кто знает, вдруг дело дойдет до поцелуя? Иногда так и выходило, и поцелуи оказывались нежными, вкусными, бесконечно длинными, и я мечтала, чтобы сон длился бесконечно. Один такой нежданный знакомый поцеловал меня в голень, прямо под коленом, взасос. Всё происходящее было неожиданным и жутко интересным. Могло случиться что угодно: что если меня захочет какой-то неотразимый человек? Иногда мне снилось, что я целую Клауса: глубоко, долго, и всякий раз поцелуй был приятнее, чем в реальности. Пару раз я даже испытала нежданный оргазм. Наверное, из-за послеродового состояния вагины: набухшие ткани терлись друг о друга.
Дети тоже снились, это да. По одному, на терпящих кораблекрушение, подхваченных штормом судах: я хватала их и крепко держала, а потом просыпалась.
Я почти не сплю: так я говорила тем немногим, с кем разговаривала в больничный период. На матрасе, на полу. Тело еще не пришло в себя после родов. Но на самом деле всё, кажется, было наоборот? Мне будто и не требовалось ничего, кроме сна. Он был так глубок, что граничил с каким-то другим состоянием, от которого можно и не очнуться. Я всё время мечтала погрузиться в сон, исчезнуть. Сумерки приносили облегчение. Во снах я была счастлива. Ночь принадлежала мне. Но стоило младенцу пискнуть, как я мгновенно просыпалась и клала его рядом с собой на матрас. Там он и оставался до утра: его плотная головка рядом с моей, почти так же близко, как совсем недавно, – отделенная лишь тонкой пленкой. Волосы шелковым шлемом на пульсирующей коже. Сон и бодрствование плавно чередовались, мир погружался в тишину и шевеление теней.
Первые минуты после пробуждения я проводила во власти грез, чудесных и нелогичных еще до появления в них эротизма. Слух улавливал уютное шарканье сандалий по линолеуму, приветствия, журчание воды, щелчок кофеварки и шипение пара, но я старалась как можно дольше оттянуть момент принятия решения: где я, кто я. Каково реальное положение вещей в данный момент. В конце концов приходилось снизойти к телу: болящему, протекающему, облепленному мокрыми простынями. Но осколки грез оставались со мной до конца дня.
В тот раз я думала о красоте. Все казались мне красивыми. По льду, совсем близко, проносились люди, похожие на большие тени или бабочек. Я шла по берегу, не отклоняясь от маршрута, и прохожие посылали мне теплые взгляды, будто узнавая, но не желая беспокоить. Я тоже смотрела на них, самым открытым взглядом, словно всё было ясно как никогда. Яснее ясного. Впервые в жизни я знала, чего хочу. Чтó круглые сутки требует моего внимания, куда должны быть направлены все мои силы. Вокруг этого главного я и плела ароматный кокон из простых мыслей, который, однако, быстро покрывался трещинами, протекал, и я поднимала взгляд и смотрела, смотрела на звенящее дерево.
И в больнице все были красивы: дети, медсестры, уборщики, родители. В столовой для сотрудников, где мне разрешалось обедать со скидкой по купону из канцелярии, сидели красивые врачи: спокойные, свободные в движении, они обменивались самыми обыденными репликами. Кардиолог, первым обследовавший моего младенца, ходил в расстегнутом белом халате, полы которого развевались, словно по ветру. Под халатом он носил джемпер слегка спортивного покроя – дорогой, молодежный, с серебристой надписью на груди. Wave Life. Кардиолог избегал меня или просто не замечал. Может быть, не узнавал? Медсестра по имени Хельми, лицо которой с самого начала казалось мне знакомым, бодро сновала между сервировочными столами. Худенькая, бодрая, на тарелке гармоничный набор питательных веществ, никогда не забывает положить овощей. Хельми с кардиологом обменялись парой фраз, посмеялись. Не помню, что я положила себе на тарелку. Во рту пересохло. За длинным столом сидела я одна. Взяв в корзине у кассы дамский журнал, я скользила взглядом по фотографиям женщин, начавших жизнь заново. Вдруг на страницу начали падать капли. Крупные и соленые, они летели вниз, будто из какой-то дыры. Беззвучно. Горячая, соленая вода. Бумага пошла волнами. Это мои слезы, подумала я. Может, кто-то и заметил. Потом потекло из носа. Прозрачная, негустая жидкость лилась на стол. Вытирать ее не было сил. Я чувствовала, как на верхней губе проклевывается герпес. Мне вдруг захотелось элегантно одеться, стать красивой.
Когда младенец засыпал, я листала глянцевые заграничные журналы, которые в один из холодных ветреных вечеров доставил муж Лары, ветеринар в костюме и при галстуке: он направлялся в телестудию, чтобы дать интервью о какой-то новой заразе, которая передается от животных к людям. Друзья слали эсэмэски и спрашивали, чем помочь. Проси о чем угодно, писали они. Хочешь, я приеду? Могу во вторник с четырех до пяти. В среду и четверг, к сожалению, не выйдет. Нет, спасибо, отвечала я. Но в конце концов спросила у Лары, не принесет ли она что-нибудь почитать. Я взяла с собой в больницу только одну книгу, с журналами и газетами в здешнем киоске было туго. Лара всё не могла найти время и, наконец, прислала супруга. На меня с младенцем он смотрел примерно с таким же интересом, как на собаку или стадо коров. Мы были для него так же важны – или неважны. Он глядел на нас прямо, не отводя взгляда.
Я заметила, что журналы Лара выбрала со всей тщательностью. Esquire и Newsweek с заголовками вроде «Девушка, которая поцеловала Элвиса» и «Кишечник – это новый мозг». Фразы въелись в память знаками, речевками, хоть смысл и стерся – если вообще был. Я положила журналы в платяной шкаф наутро после операции и больше к ним не притрагивалась. Потом, дома, они легли на самую верхнюю полку гардероба, под стопку свитеров, которые я почти никогда не надеваю. Вместе с книгой и бумагами.
И другими вещами.
Младенец был крупный и светлый, хотя в семье все темноволосые. Ресницы, которые только начали отрастать, торчали щетинками. Как свежая хвоя или трава.
Входная дверь за зиму разбухла, и всякий раз приходится хорошенько ее прихлопнуть, не раз и не два. Похоже на бу́хающий кашель. Вот опять. Я слышу, как они шумят в подъезде: ясные голоса, шаги резиновых подошв. Голос Клауса глуше остальных. Чей-то смех? Вот он кричит: Идите сюда! Скрип лифта, потом впихивают санки с железными полозьями, потом еще чей-то смех, эхо. Надо постараться отдохнуть, все говорят, что мне надо больше отдыхать. Простыни давно не меняли. Такие мягкие, что кажется – вот-вот расползутся подо мной. Все в засохших пятнах. Немного крошек, волосок с лобка. Как только звуки в лифте утихают, я всё стряхиваю на пол и встаю – от усталости нет и следа. Подхожу к письменному столу, потом к окну. Всё время до самого вечера – моё. Во дворе тают сугробы, образуя комья и колеи. Ночью всё леденеет, срастаясь новыми глыбами, колеса машин примерзают к земле, мусорные баки липнут друг к другу, велосипеды – к земле, кучи сухих листьев застывают ледяными горками. Вот мой велосипед, он стоит там с октября. Уже тогда подмораживало, лужи покрывались коркой льда. Живот сжимался всякий раз, как нога надавливала на педаль. Зимней резиной я так и не обзавелась. Люблю свой велосипедный замок – такой крепкий, маслянистый. Отпираешь, запираешь сноровистыми движениями. Хвалю себя за то, что не забываю смазывать его ружейным маслом, когда начинает заедать. Пшикнешь пару раз – и всё работает. Седло рваное, обнажились слои: кожа, поролон, металлические пружины.
Здесь летает какое-то насекомое – плодовая мушка? Или это одна из точек, беспрерывно снующих вверх-вниз в поле зрения? Так обновляется стекловидное тело – объяснил мне однажды невролог. Пока точки движутся, причин для беспокойства нет. Хуже, когда они застывают на месте. Мальчик с инвалидностью из дома напротив идет по тротуару вместе с мамой. Он уже намного выше нее. Держится позади, чуть согнулся, положил руки маме на плечи. Ноги двигаются в такт, взгляды у обоих направлены вперед. Так они продвигаются сантиметр за сантиметром каждый день, по пути в один и тот же продуктовый магазин.
На диване перед телевизором – следы старших братьев. Липкие миски из-под сластей. Комья свалявшихся волос. Завитки у них над ушами, звериные кудри – там, где еще можно уловить аромат. Волосы: надо их постричь. И ногти: наверное, отросли, ломаются, под ними черный ободок грязи? Им так мало лет, и всё же рядом с новорожденным братья кажутся совсем большими. Почти гротескными. Уже пахнут. Уже видны поры. Уже тянутся в большой мир, как высокие башни. Телевизор не выключили, мультики закончились, начался телемагазин. Паровая швабра, которая изменила мир. Забудьте о пылесосах. Мне нужен черный чай, сахар. На кухонном столе уже выстроились праздничные чашки и блюдца. Сегодня ему сорок шесть дней. Тридцать дней после операции. Возвращаюсь к письменному столу. Записная книжка. Кремово-бежевые пустые листы.
Но сначала – календарь. Всё верно, всё по-прежнему верно, я беру фломастер и перечеркиваю клетку крест-накрест – тридцатую, последнюю. Большой и черный крест. Расплывается поверх других, мелких, крестиков, заполняет собой всю страницу и следующую тоже. Проступает на обратной стороне: жирные линии с запахом ядовитых химикатов. Перевернув страницу, я вижу, что крест отпечатался до самого ноября. Черный, как следы огня или пальцев, запачканных сажей.
Мое сердце никогда не билось ровно. Оно всегда трепетало, гудело, замирало. Иногда стучит так медленно, что я не могу найти пульс – ни на запястье, ни на шее. Когда пью кофе, сердце уходит в пятки и меня бросает в холодный пот. Стоит закурить, как пульс тут же подскакивает до двухсот ударов в минуту.
При прослушивании врачи иногда подозревают порок сердца. Правда, потом мы вместе приходим к выводу, что я просто испугалась врачебного инструмента. Что мое сердце, наверное, необычайно живо реагирует на сигналы, а это само по себе ни хорошо, ни плохо.
Иногда оно колотится так, что под кожей заметно движение. Между грудями, на пару сантиметров ниже, чуть левее – видны быстрые, как удары хлыстика, сокращения сердечной мышцы. Если замереть, то, кажется, вижу, как кровь пульсирует в крупных венах локтевого сгиба. Импульс движения передается коже и там отзывается крошечным, но вполне различимым эхом.
У младенца был слабый пульс в паху – там, где ему полагалось быть сильным и отчетливым.
Последние дни в больнице его голос делался всё более сиплым, пока звук не пропал совсем. Его плач было видно, но не слышно. Мама младенца, которого подселили к нам предпоследней ночью, обратила на это внимание. Печальное зрелище, сказала она. Когда функция отсутствует, а сопровождающая мимика есть. Ее младенец – девочка, рожденная на двадцать второй неделе – кричала всё время, так громко и звучно, что не оставалось ни малейшего сомнения: ей что-то нужно, и легкие у нее полностью сформированы. Она кричала слишком громко, раздражающе громогласно. Ни на секунду не замолкает, смеялась ее мама.
Я тоже несколько дней подряд замечала, как слабеет голос младенца, но потом перестала об этом думать. А после ее слов, хватая ртом воздух, бросилась в канцелярию, чтобы спросить, откуда взялась сипота. В кабинете сидела медсестра, но не Хельми. Хельми уже ушла домой – значит, у нее был дом, какая-то жизнь за пределами больницы. Медсестра, платиновая блондинка с отросшей чернотой у корней, посмотрела на меня и сказала: таково протекание болезни. Пора принять факт, что ваш ребенок болен. Нет, подумала я, никогда не приму. Могу согласиться, но не смириться. В тот момент я не отличалась героизмом. Меня будто и не существовало. Я думала, что, родись он в звериной стае, его бросили бы на съедение хищникам.
Мама недоношенной девочки спала на матрасе у самого окна. Другого места в палате не было. Теперь она лежала, погрузившись в свой телефон. Сосредоточенно нажимала на кнопки, тихо посмеиваясь. Мы давно перестали разговаривать. Возможно, она собиралась спать. У меня не было сил пробираться к окну, наступая на ее матрас, извиняться и так далее, так что жалюзи той ночью так никто и не опустил. Белый свет уличных фонарей озарял нас, пробирался сквозь решетки кроваток. В палате царила напряженная атмосфера: мы были одинаково недовольны присутствием друг друга. И обеим больше всего хотелось оказаться где-нибудь подальше от этой палаты. Но мы знали, что в данных обстоятельствах податься некуда и что вообще-то надо сказать спасибо. Мы и говорили. И желали друг другу добра. Только вот наши тела и их потребности мешали. Они никуда не девались, даже в эти переломные дни. Тела по-прежнему хотели есть, потели, тревожились и капризничали. Крошечная девочка закашлялась. Сколько ей вообще? Выглядела новорожденной, но, судя по рассказу мамы, ей было не меньше полугода. Я решила не спрашивать. Мой младенец лежал тихо. И как будто всё меньше ел. Я кормила его снова и снова. Понемногу. Он засыпал у груди. Мы спали и спали. Наутро девочки и ее мамы рядом уже не оказалось.
О проекте
О подписке