– Пойдем, посидим, – предлагала она Климу.
В углу двора, между конюшней и каменной стеной недавно выстроенного дома соседей, стоял, умирая без солнца, большой вяз, у ствола его были сложены старые доски и бревна, а на них, в уровень с крышей конюшни, лежал плетенный из прутьев возок дедушки. Клим и Лида влезали в этот возок и сидели в нем, беседуя. Зябкая девочка прижималась к Самгину, и ему было особенно томно приятно чувствовать ее крепкое, очень горячее тело, слушать задумчивый и ломкий голосок.
Голос у нее бедный, двухтоновой, Климу казалось, что он качается только между нот фа и соль. И вместе с матерью своей Клим находил, что девочка знает много лишнего для своих лет.
– Про аиста и капусту выдумано, – говорила она. – Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить – мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить – нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, – кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Особенно часто, много и всегда что-то новое Лидия рассказывала о матери и о горничной Павле, румяной, веселой толстухе.
– Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Рассказывая, она крепко сжимала пальцы рук в кулачок и, покачиваясь, размеренно пристукивала кулачком по коленям своим. Голос ее звучал все тише, все менее оживленно, наконец она говорила как бы сквозь дрему и вызывала этим у Клима грустное чувство.
– До того, как хворать, мама была цыганкой, и даже есть картина с нее в красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии и тоже стану петь с гитарой, только в черном платье.
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился тем, что Лидия относится к нему лучше, чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Девочки Сомовы казались ему такими же неприятными и глупыми, как их отец. Погодки, они обе коротенькие, толстые, с лицами круглыми, точно блюдечки чайных чашек. Старшая, Варя, отличалась от сестры своей только тем, что хворала постоянно и не так часто, как Любовь, вертелась на глазах Клима. Младшую Варавка прозвал Белой Мышью, а дети называли ее Люба Клоун. Белое лицо ее казалось осыпанным мукой, голубовато-серые, жидкие глаза прятались в розовых подушечках опухших век, бесцветные брови почти невидимы на коже очень выпуклого лба, льняные волосы лежали на черепе, как приклеенные, она заплетала их в смешную косичку, с желтой лентой в конце. Она была веселая, Клим подозревал, что веселость эта придумана некрасивой и неумной девочкой. Выдумывала она очень много и всегда неудачно. Придумала скучную игру «Что с кем будет?»: нарезав бумагу маленькими квадратиками, она писала на них разные слова, свертывала квадратики в тугие трубки и заставляла детей вынимать из подола ее по три трубки.
– Кольцо, звон, волк, – читала Лидия свои жребии, а Люба говорила ей старческим, гнусавым голосом гадалки:
– Ты, милая барышня, выйдешь замуж за попа и будешь жить в деревне.
Лидия сердилась:
– Ты не умеешь гадать! Я тоже не умею, но ты – больше.
На билетиках Клима оказались слова:
– Луна, сон, лук.
Люба Клоун зажала бумажки в кулак, подумала минуту, кусая пухлые губы, и закричала:
– Ты увидишь во сне, что поцеловал луну, ожегся и заплакал; это – во сне!
– Чепуха, но – ловко! – одобрил Борис.
Из всех сказок Андерсена Сомовой особенно нравилась «Пастушка и трубочист». В тихие часы она просила Лидию читать эту сказку вслух и, слушая, тихо, бесстыдно плакала. Борис Варавка ворчал, хмурясь:
– Перестань. Еще хорошо, что они не разбились.
И смешная печаль о фарфоровом трубочисте и все в этой девочке казалось Климу фальшивым. Он смутно подозревал, что она пытается показать себя такой же особенной, каков он, Клим Самгин.
Как-то поздним вечером Люба, взволнованно вбежав с улицы на двор, где шумно играли дети, остановилась и, высоко подняв руку, крикнула в небо:
– Слушайте, слушайте…
Все примолкли, внимательно глядя в синеватые небеса, но никто ничего не услышал. Клим, обрадованный, что какой-то фокус не удался Любе, начал дразнить ее, притопывая ногой:
– Не умела обмануть, никого не обманула!
Но девочка, оттолкнув его, напряженно сморщила мучнистое лицо свое и торопливо проговорила:
Вчера надел мой папа шляпу
И стал похож на белый гриб,
Я просто не узнала папу…
Замолчала, прикрыв глаза, а потом с досадой упрекнула Клима:
– Это ты спутал все…
– Он всегда суется вперед всех, как слепой, – сурово сказал Борис и начал подсказывать рифмы:
– Сшиб? Рыб? Погиб?
Клим, видя, что все недовольны, еще более невзлюбил Сомову и еще раз почувствовал, что с детьми ему труднее, чем со взрослыми.
Варя была скучнее сестры и так же некрасива. На висках у нее синенькие жилки, совиные глаза унылы, движения вялого тела – неловки. Говорила она вполголоса, осторожно и тягуче, какими-то мятыми словами; трудно было понять, о чем она говорит. Клима очень удивляло, почему Борис так внимательно ухаживает за Сомовыми, а не за красивой Алиной Телепневой, подругой его сестры. В ненастные дни дети собирались в квартире Варавок, в большой, неряшливой комнате, которая могла быть залою. В ней стоял огромный буфет, фисгармония, широчайший диван, обитый кожею, посреди ее – овальный стол и тяжелые стулья с высокими спинками. Варавки жили на этой квартире уже третий год, но казалось, что они поселились только вчера, все вещи стояли не на своих местах, вещей было недостаточно, комната казалась пустынной, неуютной.
Чаще всего дети играли в цирк; ареной цирка служил стол, а конюшни помещались под столом. Цирк – любимая игра Бориса, он был директором и дрессировщиком лошадей, новый товарищ Игорь Туробоев изображал акробата и льва, Дмитрий Самгин – клоуна, сестры Сомовы и Алина – пантера, гиена и львица, а Лидия Варавка играла роль укротительницы зверей. Звери исполняли свои обязанности честно и серьезно, хватали Лидию за юбку, за ноги, пытались повалить ее и загрызть; Борис отчаянно кричал:
– Не визжать поросятами! Лидка, бей их больнее!
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему, как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал:
– Эх, капризуля! Павла, позови Дронова, черт его…
Сидя на диване, Клим следил за игрою, но больше, чем дети, его занимала Варавка-мать. В комнате, ярко освещенной большой висячей лампой, полулежала в широкой постели, среди множества подушек, точно в сугробе снега, черноволосая женщина с большим носом и огромными глазами на темном лице. Издали лохматая голова женщины была похожа на узловатый, обугленный, но еще тлеющий корень дерева. Глафира Исаевна непрерывно курила толстые, желтые папиросы, дым густо шел изо рта, из ноздрей ее, казалось, что и глаза тоже дымятся.
– Клим! – звала она голосом мужчины. Клим боялся ее; он подходил осторожно и, шаркнув ногой, склонив голову, останавливался в двух шагах от кровати, чтоб темная рука женщины не достала его.
– Ну, что у вас там? – спрашивала она, тыкая кулаком в подушку. – Что – мать? В театре? Варавка – с ними? Ага!
«Ага» она произносила с угрозой и отталкивала мальчика сверлящим взором черных глаз.
– Ты – хитрый, – говорила она. – Тебя недаром хвалят, ты – хитрый. Нет, я не отдам Лидию замуж за тебя.
В большой комнате Борис кричал, топая ногами:
– Оркестр! Мама же – оркестр!
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато:
– Она может лучше, но сегодня не в голосе.
И спрашивала, очень ласково:
– Ты сегодня не в голосе, мама?
Ответ матери был неясен, ворчлив.
– Вот видите, – говорила Лидия, – она не в голосе.
Клим думал, что, если эта женщина выздоровеет, она сделает что-нибудь страшное, но доктор Сомов успокоил его. Он спросил доктора:
– Глафира Исаевна скоро встанет?
– Вместе со всеми, в день страшного суда, – лениво ответил Сомов.
Когда доктор говорил что-нибудь плохое, мрачное, – Клим верил ему.
Если дети слишком шумели и топали, снизу, от Самгиных, поднимался Варавка-отец и кричал, стоя в двери:
– Тише, волки! Жить нельзя. Вера Петровна боится, что вы проломите потолок.
– На абордаж! – командовал Борис, и все бросались на его отца, влезали на спину, на плечи, на шею его.
– Приросли? – спрашивал он.
– Готово.
Варавка требовал с детей честное слово, что они не станут щекотать его, и затем начинал бегать рысью вокруг стола, топая так, что звенела посуда в буфете и жалобно звякали хрустальные подвески лампы.
– Уничтожай его! – кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей одного за другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры:
– Так его, так!
– Сдаюсь, – выл Варавка и валился на диван, давя своих врагов. С него брали выкуп пирожными, конфектами, Лида причесывала его растрепанные волосы, бороду, помуслив палец свой, приглаживала мохнатые брови отца, а он, исхохотавшийся до изнеможения, смешно отдувался, отирал платком потное лицо и жалобно упрекал:
– Нет, вы нечестные люди…
Затем он шел в комнату жены. Она, искривив губы, шипела встречу ему, ее черные глаза, сердито расширяясь, становились глубже, страшней; Варавка говорил нехотя и негромко:
– Что? Ну, это выдумки. Перестань. Ладно. Я не старик.
Словечко «выдумки» было очень понятно Климу и обостряло его неприязнь к больной женщине. Да, она, конечно, выдумывает что-то злое. Клим видел, что Глафира Исаевна небрежна, неласкова с детьми и часто груба. Можно было думать, что Борис и Лидия только тогда интересны ей, когда они делают какие-нибудь опасные упражнения, рискуя переломать себе руки и ноги. В эти минуты она прицеливалась к детям, нахмурив густые брови, плотно сжав лиловые губы, скрестив руки и вцепившись пальцами в костлявые плечи свои. Клим был уверен, что, если бы дети упали, расшиблись, – мать начала бы радостно смеяться.
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась хуже Сомовых, хотя отец ее был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу девочки, – ему нравилось молчать, слушая ее милую болтовню, – молчать, забывая о своей обязанности говорить умное, не детское.
Но, когда явился красиво, похоже на картинку, одетый щеголь Игорь Туробоев, неприятно вежливый, но такой же ловкий, бойкий, как Борис, – Лида отошла от Клима и стала ходить за новым товарищем покорно, как собачка. Это нельзя было понять, тем более нельзя, что в первый же день знакомства Борис поссорился с Туробоевым, а через несколько дней они жестоко, до слез и крови, подрались. Клим впервые видел, как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга как можно больнее, слышал их визги, хрип, – все это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным. Игорь и Борис скоро стали друзьями, хотя постоянно спорили, ссорились и каждый из них упрямо, не щадя себя, старался показывать, что он смелее, сильнее товарища. Борис вел себя, точно обожженный, что-то судорожное явилось в нем, как будто он, торопясь переиграть все игры, боится, что не успеет сделать это.
Когда явился Туробоев, Клим почувствовал себя отодвинутым еще дальше, его поставили рядом с братом, Дмитрием. Но добродушного, неуклюжего Дмитрия любили за то, что он позволял командовать собой, никогда не спорил, не обижался, терпеливо и неумело играл самые незаметные, невыгодные роли. Любили и за то, что Дмитрий умел, как-то неожиданно и на зависть Клима, овладевать вниманием детей, рассказывая им о гнездах птиц, о норах, о логовищах зверей, о жизни пчел и ос. Рассказывал он вполголоса, таинственно, и на широком лице его, в добрых серых глазах, таилась радостная улыбка.
– Этот Вуд – лучше Майн-Рида, – говорил он и вздыхал: – А еще есть Брем…
Туробоев и Борис требовали, чтоб Клим подчинялся их воле так же покорно, как его брат; Клим уступал им, но в середине игры заявлял:
– Я больше не играю.
И отходил прочь. Он хотел показать, что его покорность была только снисхождением умного, что он хочет и умеет быть независимым и выше всех милых глупостей. Но этого никто не понимал, а Борис бойко кричал:
– Иди к черту, ты надоел!
Его рябое, остроносое лицо пестрело, покрываясь красными пятнами, глаза гневно сверкали; Клим боялся, что Варавка ударит его.
Лидия смотрела на него искоса и хмурилась, Сомовы и Алина, видя измену Лидии, перемигивались, перешептывались, и все это наполняло душу Клима едкой грустью. Но мальчик утешал себя догадкой: его не любят, потому что он умнее всех, а за этим утешением, как тень его, возникала гордость, являлось желание поучать, критиковать; он находил игры скучными и спрашивал:
– Разве нельзя выдумать что-нибудь забавнее?
– Выдумывай, но не мешай, – сердито сказала Лида и отвернулась от него.
«Какая грубая стала», – с горечью подумал Клим.
Он выработал себе походку, которая, воображал он, должна была придать важность ему, шагал не сгибая ног и спрятав руки за спину, как это делал учитель Томилин. На товарищей он посматривал немного прищурясь.
– Что ты так пыжишься? – спросил его Дмитрий. Клим презрительно усмехнулся и не ответил, он не любил брата и считал его дурачком.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, – смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг для друга, не видя, не чувствуя никого больше.
Когда играли в жмурки и Лида ловила детей, Игорь нарочно попадался в ее слепые руки.
– Неправильно! – кричал Клим, и все соглашались, – да, неправильно! А Туробоев, высоко подняв красивые брови свои, убедительно говорил:
– Но, господа, она слабенькая.
– Нет! – возмущалась Лида. – Все-таки – нет!
– Я тоже слабенькая, – обиженно заявила Люба Клоун, но Туробоев, завязав себе глаза, уже бросался ловить.
Случилось, что Дмитрий Самгин, спасаясь от рук Лиды, опрокинул стул под ноги ей, девочка ударилась коленом о ножку стула, охнула, – Игорь, побледнев, схватил Дмитрия за горло:
– Дурак! Нечестно играешь.
А когда было замечено, что Иван Дронов внимательно заглядывает под юбки девочек, Туробоев решительно потребовал, чтоб Дронова не приглашали играть.
Иван Дронов не только сам назывался по фамилии, но и бабушку свою заставил звать себя – Дронов. Кривоногий, с выпученным животом, с приплюснутым, плоским черепом, широким лбом и большими ушами, он был как-то подчеркнуто, но притягательно некрасив. На его широком лице, среди которого красненькая шишечка носа была чуть заметна, блестели узенькие глазки, мутно-голубые, очень быстрые и жадные. Жадность была самым заметным свойством Дронова; с необыкновенной жадностью он втягивал мокреньким носом воздух, точно задыхаясь от недостатка его. Жадно и с поразительной быстротой ел, громко чавкая, пришлепывая толстыми, яркими губами. Он говорил Климу:
– Я – человек бедный, мне надобно много есть.
По настоянию деда Акима Дронов вместе с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов говорил очень быстро и как-то так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим Стариком:
– Отчего ты такой жадный?
Дронов шмыгал носом, скашивал в сторону беспокойные глазки свои и не отвечал.
Но в добрую минуту, таинственно понизив высокий, резкий голос свой, он сказал:
– В меня голодный чевряк посажен.
– Червяк, – поправил Клим.
– То – червяк, а это – чревяк.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Заметив, что Дронов называет голодного червя – чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, – отец тоже непонятно обрадовался.
– Слышишь, Вера? Какая фантазия, а? Я всегда говорил, что это способнейший мальчишка…
Но мать, не слушая отца, – как она часто делала, – кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не было у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь, мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
– Да, Вера, – сказал отец, – но все-таки обрати внимание…
Дмитрий Самгин широко улыбнулся и проговорил:
– Клим тоже любит врать.
Отец повернулся к нему:
– Ты сказал грубо, Митя. Надо различать ложь от фантазии…
Тут пришел Варавка, за ним явился Настоящий Старик, начали спорить, и Клим еще раз услышал не мало такого, что укрепило его в праве и необходимости выдумывать себя, а вместе с этим вызвало в нем интерес к Дронову, – интерес, похожий на ревность. На другой же день он спросил Ивана:
– Ты зачем наврал про тетку? Тетки-то не было. Дронов сердито взглянул на него и, скосив глаза, ответил:
– А ты – не болтай, чего не понимаешь. Из-за тебя мне бабка ухи надрала… Бубенчик!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке