Прошло не меньше года с рождения ребенка, прежде чем Нора поняла, какие глубокие перемены произошли в ней самой. Кроме вещей общепонятных, банальных, – что с появлением Юрика она оказалась в пожизненном рабстве, в глубокой физиологической зависимости от того, голоден, здоров, в хорошем ли настроении ее ребенок, – обнаружила, что восприятие мира стало как будто двойным, приобрело стереоскопический эффект: приятное дуновение ветра из окна стало одновременно пугающим и тревожным, потому что Юрик заворочался в кроватке от воздушного потока возле лица; стук молотка из верхней квартиры, который прежде она почти и не заметила бы, воспринимался болезненно, и она отзывалась на эти удары глубиной тела, точно так же, как младенец; привычно горячая еда стала обжигать, тугая резинка от носков раздражала и множество других вещей как будто стали измеряться двумя разными термометрами – взрослым и детским.
Привычка к постоянному анализу так быстро укоренилась, что она немного испугалась за самое себя: не ожидала, что материнство меняет до глубины всю биохимию, и надеялась, что после того, как перестанет кормить, ее привычный мир восстановится. Но этого не происходило. Напротив, она как будто вместе с младенцем проходила освоение мягкого, жесткого, горячего, острого, смотрела на ветку дерева, игрушку, на любой предмет с первозданным любопытством. Как и он, рвала газетный лист, вслушиваясь в шорох разрываемой бумаги, лизала его игрушки, ощущая, что пластмассовая уточка приятнее на язык, чем резиновый котик, а однажды поймала себя на том, что, покормив Юрика, собрала рукой со стола жидкую манную кашу и подумала, что есть приятность в размазывании ее по столу… Юрик обрадовался, увидев это движение матери, и начал лупить ладошкой по пролитой на стол каше. Оба шлепали руками по столу. Оба были счастливы…