Читать книгу «Зеркало сердца» онлайн полностью📖 — Лямана Багировы — MyBook.
image

Утренние звёзды

Моей подруге Машеньке – деликатнейшему человеку и прекрасному врачу


Когда череда прелестных задумчивых дней сменялась дождливыми буднями, когда небо из бирюзового становилось молочно-опаловым, когда по утрам обледеневший асфальт мелодично хрустел под ногами, люди понимали: в их южный город пришла зима. И медленно, но верно устанавливала свои порядки: графичность зданий – в холодном воздухе они сразу все словно вытягивались, бледнели и хорошели, крик ворон – крылатых фрейлин зимы, уксусный запах палых мокрых листьев. Зима в южном городе походила на благовоспитанную даму-дворянку – вкрадчивую, спокойную, немногословную, но уверенную в своих правах. Спокойно и уверенно ступала она по улицам города, окрашивая его в серый цвет – цвет южной зимы. В её присутствии размеренными становились шаги, глуше звучали голоса, словно элегантность и сдержанность сообщалась людям, деревьям, машинам, животным и даже детям – а уж эти проказники всегда готовы поднять визг, ор и гам по любому поводу.

Но южная зима – Дама в сером – и на них действовала успокаивающе. И в этом было главное её достоинство – упорядочивались мысли, строже и тоньше становились размышления, ароматнее воспоминания. Оживали, как призраки былого…

* * *
 
Люблю декабрь за призраки былого,
За всё, что было в жизни дорогого
И милого, бессмысленного вновь.
За этот снег, что падал и кружился,
За вещий сон, который сладко снился,
Как снится нам последняя любовь.
 

Машенька вставала рано. И не потому, что так было заведено в мужней семье, куда вошла она молодой невесткой три месяца назад. И не потому, что в родительской семье её поднимали ни свет ни заря. Наоборот! Её холили и лелеяли, баловали, как единственное долгожданное дитя. Но Машенька знала, что мама, как бы поздно ни вернулась со смены в приёмном отделении городской больницы, неизменно встанет в шесть утра. Приготовит отцу его любимую овсяную кашу с изюмом и грецким орехом, посыплет корицей и поставит на стол. А папа выйдет из ванной, благоухающий одеколоном. И, прижимая рукой крохотный порез на свежевыбритой щеке, будет вдыхать душистый пар от тарелки. И ждать, пока янтарный масляный круг подёрнется тонкой плёнкой – знак, что каша начинает остывать и можно приступить к завтраку. А мама будет сидеть напротив него, подперев рукой щёку, и улыбаться. И в тёмном морозном окне будет отражаться широкий рукав маминого халата и её тёплая рука с ямочкой на локте.

В мужней семье Машеньку тоже не неволили, давали понежиться – молодая ещё… Но по еле заметной усмешке в уголках запёкшихся свекровиных губ понимала Маша: свекровь засчитывает раннее пробуждение в плюс невестке. И Машенька старалась приглядываться, прислушиваться, приноравливаться – впитывать ещё незнакомые устои новой семьи, символ которой нежно золотился на пальце. Девичество как-то быстро, но плавно уступило место женству – кротко, покорно и мягко Маша постигала науку замужества, словно пробудилось в ней извечное знание: женская сила в слабости. И она точно знала, что хочет вот так же, как мама, провожать мужа на работу и чтобы уже её, Машенькина, тёплая рука отражалась в тёмном морозном окне.

Свекровь обронила как-то: «У Митеньки, сына моего, – и добавила, усмехнувшись, – мужа твоего, больной желудок, ему нужен только горячий завтрак, и с собой домашнее положить на работу, от столовской еды у него гастрит разыгрывается, а работает целый день до вечера».

И хотя Маша понимала: муж на работе не кирпичи таскает, а сидит в офисе перед компьютером, да и в любых кафешках сейчас готовят не хуже, чем дома, но мгновенно усвоила: домашнее – значит, сготовленное её руками. И – дана же была вековая женская мудрость девятнадцатилетней юной жене – мысленно поблагодарила свекровь: о крепком ладе печётся женщина, цементирует молодую семью, раз приучает сына к невесткиной стряпне.

И так же, как мама когда-то, ставила Машенька перед мужем исходящую ароматным паром кашу, и пока тот ел, упаковывала еду на обед. Наливала в маленький термос куриный бульон. А потом перекладывала три куска белого хлеба отварной куриной грудинкой и заворачивала в вощёную бумагу. И глядя на мужа – рот до ушей, молодая кожа светится румянцем, а глаза счастьем – улыбалась сама. И точно знала две вещи: сейчас в глубине родительской спальни сквозь полусон довольно улыбаются свёкор и свекровь. А когда муж выйдет из дома, а Маша, прильнув к окну, будет махать рукой в морозную синь, то на небе вспыхнет первая утренняя звезда. И свет её будет добрым, улыбчивым, обещающим счастье.

* * *
 
Не всё ль равно? Под всеми небесами
Какой-то мир мы выдумали сами
И жили в нём, в видениях, в мечтах,
Играя чувствами, которых не бывает,
Взыскуя нежности, которой мир не знает,
Стремясь к бессмертию и падая во прах.
 

Марьям вставала засветло. Зимнее утро рождалось из синего мрака. В нём угадывались призрачные вершины гор. Они покачивались в небесах, как покачиваются мачты затонувших кораблей сквозь толщу океанской воды. И эти небеса, и эта вода были спокойны, темны и злы.

Марьям растирала опухшие пальцы рук и ног. Они немели за ночь, а кости ломило так, что казалось: они чудовищно распухают тоже. Каждое утро женщины начиналось с одного и того же ритуала – вверх-вниз вдоль каждого пальца, вверх ладонью по стопе, голени, пока немочь не сменялась ноющей сладкой болью. От неё хотелось постанывать и кряхтеть. Боль – это хорошо. Это значит, что ноги будут чувствовать каждый выступ на выложенном камнем дворе, а руки – густоту и вязкость теста. Да что там – Марьям на ощупь поймёт, достаточно ли в тесте соли. За тридцать с лишним лет она научилась печь хлеб почти с закрытыми глазами.

Сегодня пятница – день выпечки хлеба. Марьям пекла его на неделю на всю семью из пятнадцати человек. Сорок-пятьдесят больших плоских лепешек. Да ещё несколько штук будут завёрнуты в отдельное полотенце – вдруг нежданные гости пожалуют.

Значит, надо встать чуть раньше, чем всегда. Хворост сам себя не нанесёт из сарая в маленькую клетушку, во мгле которой смутно белела печь. Низенькая, сложенная ещё дедом мужа, она и кормила, и лечила. Специальную глину для неё он таскал с илистого берега озера, смешивал с мелко раздробленной керамической крошкой (в ход шли разбитые тарелки, заварочные чайники, разломанный кафель), нарезанной соломой и козьей шерстью – она долго хранила тепло.

Марьям втащила в клеть сухие вишнёвые ветки, всунула их в жерло, чиркнула спичкой. Огонь заструился по бордовой коре, и терпкий дым наполнил пространство. Женщина погладила печку по белому, чуть поблёскивающему от керамической крошки боку. Вспомнила, как свекровь рассказывала:

– Большой мужчина (так свекровь называла своего свёкра) никому не разрешал входить в клеть, когда замешивал тесто для печи. Мы знали только, что он берёт большое корыто и кладет в него глину, солому, козью шерсть и черепки. А дальше он закрывал дверь и выходил из неё только тогда, когда печь уже была сложена и оставалось только побелить её, когда просохнет. Но даже побелку он не доверял нам, женщинам. Говорил: «Ваше дело – хлеб печь, а саму печь сложить – дело настоящих мужчин. Тут ювелирная работа нужна: если хоть какой-то огрех в постройке – хлеб будет подгорать или слишком долго румяниться». Правду говорил: такой печи, как он сложил, ни у кого в деревне не было – хлеб рождала мягкий, сытный, румяный, как солнце. На все сельские свадьбы и поминки только в нашей печи пекли.

Марьям придвинула ногой «хлебную ванну». Так назывался чан для замеса теста. Он уже был вымыт накануне. Из его бездонного чрева будут извлекаться колоба сырого теста. Марьям отмеряла заготовки безошибочно на глаз – все хлебы выходили у неё идеально ровными.

Годами наработанная физкультура. Размеренные взмахи рукой, и раз-два – над чаном поднялось жемчужное облако муки, три-четыре – тёплая вода пролилась в муку, пять-шесть – глухо шваркнулся кусок дрожжей, семь-восемь – тусклым слюдяным блеском сверкнула соль. И узловатые руки принялись творить чудо: вначале тяжело, словно разучивали незнакомый танец, двигались от стенок к центру, разминая, вымешивая, сжимая. Потом всё легче и легче, и вот уже шелковистая податливая масса бугрится в чане, ждёт огненного крещения в печи. Марьям смазывает тесто маслом, ещё раз играючи промешивает – тесто, как живое, дрожит и волнуется под её руками! – и накрывает чистой тканью. Пусть дойдёт в тишине и тепле, отдохнёт.

И сама Марьям отдохнёт, нальёт себе чаю и, прислонившись к уже горячему боку печи, вспомнит.

Первый её хлеб… Тонкими, неумелыми пальцами вымешивала она тесто, почти в три погибели согнувшись над чаном. И свекровь, глядя на неё, снисходительно улыбалась: что, мол, взять с восемнадцатилетней девчушки, какие её годы – научится…

– Смотри, сама в чан упадёшь, и кольцо с пальца спадёт: потом моего сына – своего мужа – будешь кормить, он о кольцо зуб сломает – рассердится! У нас мужчины горячие, сама знаешь, чуть что – гневаются!

И свекровь смеётся, прикрыв рот рукой. И смех её добрый, и смотрит она на невестку с нежностью. И Марьям знает, что сейчас вместе с запахом сырого теста и дымом от вишнёвых веток летает в темной клети счастье. Она действительно счастлива: ей повезло выйти замуж за любимого, и её любит родня мужа. Это бывает нечасто, но это даёт силы жить, это наполняет бессмертием: «люблю и любима», и так будет всегда, даже когда тела наши обратятся в прах, но души останутся любимыми и любящими, а значит, счастливыми…

Но вот тесто уже дошло, печь протоплена, как следует. Пора браться за хлеб. Сидя на паласе, Марьям кидает на низкий, в ладонь вышиной, деревянный столик первый колоб. Сплющивает его, раскатывает в лепёшку, покрывает яичным глянцем и остриями связанных птичьих перьев наносит узор – мелкие точки по кругу, словно звёзды на небосводе.

Теперь на широкую деревянную лопату – и в печь. И ждать. И как только синий небесный мрак озарится светом первой звезды, на лопату скользнёт румяное солнце! Марьям смажет его сливочным маслом и натрёт долькой чеснока. Отломит кусок полусонному младшему внуку, притопавшему на аромат. И улыбнётся! Первый хлеб нового дня – новой недели. Марьям знала: за тридцать с лишним лет первый хлеб из печи появлялся в ту же минуту, когда зажигалась утренняя звезда. Даже в самые мглистые, снежные утра, когда небо и земля сливаются в единый осатанелый хаос, Марьям уверена: там, на востоке, под плотной пеленой туч, непременно восходит утренняя звезда.

* * *
 
Придёт декабрь… Озябшие, чужие,
Поймём ли мы, почувствуем впервые,
Что нас к себе никто не позовёт?
Что будет ёлка, ангел со звездою
И Дед Мороз с седою бородою,
Волшебный принц и коврик-самолёт.
 

Мария Евгеньевна зябко повела плечами и посмотрела на часы. Они показывали без шести минут семь. За окном занималось зимнее питерское утро, и воздух над Пряжкой был сизым от холода.

Марии Евгеньевне, всю жизнь проработавшей в театре костюмером, утро казалось необъятным чёрным плащом, в который летят серые стрелы рассвета. За пятьдесят лет работы женщина свыклась с театральными костюмами и относилась к ним почти как к носившим их персонажам. Она так и говорила: «Несу Машу Миронову», и все понимали, что Мария Евгеньевна спешит в чью-то гримёрку с платьем Капитанской дочки.

На возглас «Иду со Стюарт» надо было шире открыть двери гримёрки. Миниатюрной, коротко стриженой, седой старушки было почти не видно за огромным платьем шиллеровской героини.

Мария Евгеньевна говорила о себе: «Родилась в театре, живу в театре и уйду из театра». Гордилась тем, что родители – служащие театра – назвали её в честь одной из чеховских «Трёх сестер», а отчество совпадало с именем пушкинского героя. В этом Мария Евгеньевна видела промысел Божий – ей на роду было написано служение искусству. Только ему ли?.. Вся жизнь её была – служение.

Своя семья так и не появилась. «За давностию лет», – шутила Мария Евгеньевна, и Бог его знает, что таилось за этой шуткой… Сказалась давняя привычка быть скорой помощью для родителей, жилеткой для брата Миши, жалобной книгой для его жены и нянькой для племянников. Иногда она задумчиво изрекала: «Меня и родили для того, чтобы Мишенька не стал эгоистом». Но, судя по всему, Мишенька эгоистом стал, и немалым, потому что в первую половину жизни сваливал все проблемы на родителей. А те растерянно оборачивались на дочь: «Выручай, Манечка. Разряди ситуацию, подтяни Мишеньку по математике, литературе, биологии. А можно в этот раз на гастроли мы возьмём с собой Мишеньку? А тебя непременно в следующий раз! Бабушка болеет, её нельзя оставлять одну». И Манечка оставалась с бабушкой, и на гастроли с родителями ездил Мишенька и в этот, и в следующие разы, потому что так было надёжней и спокойней всем. На Манечку можно было опереться, как на скалу.

А во второй половине Мишенькиной жизни на Марию Евгеньевну так же растерянно оборачивалась Мишина жена: «Помоги, Манечка». И Манечка помогала, выручала, возвращала Мишеньку из бесконечных загулов в семью, стыдила взрослеющими детьми: «Все ведь уже понимают». А когда хрупкий мир в семье восстанавливался, виновато шептала обиженной невестке: «У нас в роду все мужики на передок слабы. Такая уж порода. Ты потерпи, а? Перебесится, поумнеет, а так он хороший и любит тебя и детей, сама знаешь».

Но Мишенька так и отошёл в мир иной неперебешенным и непоумневшим, и Манечка как нечто само собой разумеющееся взяла на себя заботу о его вдове и уже взрослых детях. Называлась она в ту пору уже Марией Евгеньевной, но по-прежнему легко носила своё миниатюрное тело по раз и навсегда заведённому маршруту: дом-работа-магазины-рынок-снова дом. И потом уже с сумками, нагруженными пирогами, вареньями и разной другой снедью – к вдове брата, а от неё – к племянникам. Мишенькина вдова долго и слезливо жаловалась Манечке на непочтительных невесток и невоспитанных внуков. Манечка, как и прежде, успокаивала её: «Всё образуется, они хорошие, просто молодые ещё».

И ни разу в её миниатюрной голове, уже сменившей цвет с каштанового на седой, не возникла простая мысль: «А как же я? А как же моя жизнь?» Мысль эта просто не могла зародиться в мозгу, до отказа забитом заботой о близких, и не могла посетить изношенное любовью сердце.

– Ох! – вздохнула Мария Евгеньевна. Серые стрелы рассвета уже пронизывали чёрный плащ питерского утра. – Сегодня же 21-е. – Она перевела взгляд на отрывной календарь. – Татин день рождения. Хорошо, что в театре ёлки начинаются. Девчонки-костюмерши справятся, а я пирогов напеку с брусникой, черникой, грибами – и к своим, как только позвонят!

Тата была женой младшего, любимого племянника Марии Евгеньевны. Нет, конечно, она беззаветно любила и старшего, но младший с детства был болезненным, и Манечка терпеливо выхаживала его, дежурила у кровати, отпаивала целебными настоями, и громче всех радовалась, когда малыш шёл на поправку. Оттого и была привязана к нему чуть больше старшего: тот рос крепким, и за него Манечка не тревожилась так сильно.

– Нечего разлёживаться, – скомандовала она сама себе. – Вставай, матушка, умывайся-одевайся и тесто на пироги ставь. Скоро они позвонят, позовут, а у тебя ещё ничего не готово!

С недавних пор появилась у Марии Евгеньевны новая привычка: вслух сообщать самой себе о ближайших собственных планах. «Сейчас встану, пойду на кухню, покормлю кошку, поставлю чайник, потом в ванную, умоюсь, оденусь, сделаю зарядку, причешусь, позавтракаю, пойду на работу», и всё в таком же духе. Была ли эта привычка признаком старости или просто хотелось подбодрить себя и задать программу на целый день, Мария Евгеньевна не знала. Но от проговаривания вслух ближайших действий ей становилось легче.

Серая Дымка крутилась под ногами. Мария Евгеньевна поманила её за собой на кухню. За окном уже виднелись силуэты зданий – какие-то бесприютные, словно им тоже было зябко.

Дымка посмотрела в окно и вздыбила шерсть. Холод ей не нравился.

– Ну что поделать, Дымушка, – миролюбиво сказала женщина. – Зима есть зима. Переживём! – и, заметив ироничный кошачий взгляд: «Ты уверена?», рассмеялась.

– Конечно, переживём! Ну, ешь и не вертись под ногами, у меня дел полно.

Дымка меланхолично принялась жевать, а Мария Евгеньевна достала нарядный льняной фартук, расшитый петухами. Тесто на праздничные пироги надо творить только в красивой одежде и в хорошем настроении, тогда и выпечка будет лёгкой, как пух, вкусной и красивой.

…Давно исходили ягодным духом высокие румяные пироги и рулеты. Розовела в холодильнике селёдка под шубой. Мария Евгеньевна, принарядившись, сидела около телефона. Сытая Дымка причмокивала во сне. Телефон молчал.

Мария Евгеньевна задремала. Снились ей пёстрые весёлые сны: театральные костюмы, платья, шали, парики, веера, нарядная ёлка в родительском доме, Мишенька в костюме зайчика и она сама, крохотная, серьёзная, в костюме лисички. Папа в костюме Деда Мороза, раздающий подарки из мешка. Снова Мишенька-Зайчик, схвативший куклу в розовом платье – подарок для неё. И она, наверно, в первый и последний раз в жизни подравшаяся с Мишенькой из-за этой куклы. И мама, обнимающая зарёванных детей своими мягкими руками и приговаривающая: «Не надо, Манечка, плакать, отдай эту куклу Мишеньке, Дед Мороз новую тебе подарит, подарит, дарит…» Голос мамы уплывает, и сон распадается. И мгновенно новая картинка: опять театральные костюмы, Мишенька, племянники, работа, сумки, дорога, магазины, рынки, полные сумки, этажи, этажи, вверх-вниз. Жизнь…

 
И только нас на празднике не будет.
Холодный ветр безрадостно остудит
Усталую и медленную кровь.
 

Мария Евгеньевна вздрогнула. В дверь настойчиво звонили, словно пытались силой звука разорвать её. Телефон верещал. Дымка выла и материлась на кошачьем.

– Иду! – крикнула Манечка, и лёгкое её тело рванулось к двери.

– Ты почему так долго не открывала?! И трубку не поднимаешь! Мы уже тут не знали, что и думать! – Мишенькина вдова грузно ввалилась в прихожую и опустилась на шкафчик для обуви. – Ох! Задохнулась, пока поднялась! Доведёшь ты меня до инфаркта! Дай воды хоть!

– А мы решили к вам прийти все вместе, справить мой день рождения у вас. Не против?!

В проёме двери различила Манечка фигуры племянников с жёнами, детей. Трое. Два мальчика у старшего племянника, двухлетняя девочка у младшего. Затуманившийся взгляд скользнул ниже и остановился на округлившейся талии Таты.

– Да что я стою, как вкопанная, вас морожу! Заходите, заходите, конечно, не против! Вы что! Такая радость для меня! А у меня уже всё готово, пирогов напекла! Ой, Дымку держите, а то убежит, нахалка! Вечно пытается в открытую дверь сбежать. Заходите.

– Бая Мая, а я к тебе, – с достоинством пробасила двухлетняя Лада. Мальчишки уже давно проскочили в комнату, погнались за Дымкой.

– Да, ты ж моя золотая! Ладушка! Любовь моя! – Манечка подхватила девчушку на руки, закружила.

– Да угомонись ты, – добродушно ворчала невестка. – Восьмой десяток разменяла, а крутишься как юла! Должна же быть у человека хоть капля солидности!

– Нашей бабе Мане солидность ни к чему, – хохотнул старший племянник. – Она у нас как утренняя звезда – вечно юная!

Мария Евгеньевна не слышала этих слов. Она кружила Ладу по комнате, и девчушка заливалась смехом. В окно дома виднелась бледная звезда, не погасшая с утра. Ей, видно, очень хотелось отразиться в оконном стекле, но то было почти полностью залеплено снегом, и звезде пришлось отразиться лишь в тонком льду Пряжки.

 
…И будет снег над городом кружиться,
И, может быть, нам… наша жизнь приснится,
Как снится нам последняя любовь.[2]
 
...
6