Ханну и Эйба в детстве мучил один и тот же кошмар: тускло освещенная комната с толстой женщиной, которая стоит перед ними, вой сирены над головой, нырок под парту, белая вспышка. Этот сон в последнее время прямо-таки преследует Ханну, паутина затягивается тем сильней, чем больше она пытается убежать. Потом, когда первые лучи солнца плавят линолеум Хлебовозки, ночной страх понемногу исчезает, и все-таки в воздухе долго еще висит маслянистый, отравляющий привкус.
Но сегодня утром Крох проснулся один, сам по себе. Сердце у него колотится. Сосульки за окном раскрашены светом зари так, что Крох выскакивает на снег босиком, чтобы одну из них отломить. Внутри он слизывает, рассасывает ее всю до последней капли, поедает самоё зиму, запах дровяного дыма, сонную тишину и щемящую чистоту льда. Родители его меж тем спят да спят. Весь день тайно съеденная сосулька чувствуется внутри, его собственность, холодное лезвие, и мысль о ней делает его храбрецом.
Крох смотрит, как родители целуются на прощание. Губы скользят по щекам, и когда они разворачиваются, Эйб похлопывает по плотницкому уровню на своем поясе, а Ханна хмурится на то, что выкрикивает ей Астрид, которая ждет на другой стороне Двора с ворохом белья для стирки в руках. Это встряска; Крох не понимал прежде, что его родители сильно отличаются друг от друга. Есть только один Эйб, улыбчивый, разговорчивый, черпающий энергию из вещей, благодаря ему Аркадия-дом прочнеет; но есть две Ханны. Летняя, та, что любила людей, та, что, пока дети спали, собирала их башмаки, чтобы нарисовать на них кому свиной пятачок, кому лошадиную морду, птичку или лягушку, смотря чей башмак, – уходит. Его веселая мать, громкая: в их среде, где организм не стесняется проявлять себя на людях, где и в торжественные моменты можно услышать медные духовые метеоризма, ее газы могут поспорить с громом. “Ле Петоман”, прозывает она себя, краснея от гордости[7]. Эта Ханна силой не уступает мужчинам. Когда раздается клич “Грубая рабочая сила!” и нужно вытащить завязший в грязи грузовик или накопать из ручья песка, чтобы забетонировать Душевую, она является первой, работает дольше всех, спина ее под майкой без рукавов такая же тугая и мускулистая, как у любого мужчины. Эта Ханна отпускает шуточки себе под нос, пока женщины вокруг не начинают прыскать от смеха; и порой она задергивает занавески на окнах Хлебовозки и открывает свой маленький сундучок, хранить который не полагается, все имущество в Аркадии общее. Достает оттуда тонкую скатерть, бельгийское кружево прабабушки. Достает чайные чашки, фарфор нежный, как кожа, десять миниатюр маслом и футляр из красного дерева со столовым серебром, пять разного вида вилок с черенками, увитыми лилиями. Накрывает стол, заваривает мятный чай, из апельсиновых корок печет печенье с контрабандным белым сахаром, и до самого вечера они с Крохом чаевничают.
Ридли Соррел Стоун, жуют с закрытым ртом! – говорит летняя Ханна кислым голосом дамы, которая учила ее манерам. Салфетку кладут на колени! Они с Крохом торжественно чокаются чайными чашками, сообщники.
Но та Ханна прячется внутри новой, которая впустила в себя зиму. Пялится в стену, позволяет расплестись косам. Забывает приготовить ужин. Золотистая кожа выцвела до белизны, под глазами синева. Эта Ханна смотрит на Кроха так, будто пытается разглядеть его очень, очень издалека.
Титус Трэшер рубит дрова у Привратной сторожки. Крох собирает щепки, которые отскакивают от топора, и складывает их в ведро для растопки.
Хочешь поговорить о том, что тебя беспокоит, спрашивает Титус, и Крох тихо говорит: Нет.
Они смотрят, как Капитан Америка едет мимо в скрипучем универсале, который выдали ему в Гараже. Он наркоман, тут их зовут Кайфунами, и направляется в Саммертон на психотерапию, которую оплачивает государство. В Аркадии много тех, кто получает пособие по инвалидности или талоны на питание. Когда долгое время не прибывает людей, которые могли бы пополнить общий котел, кое-как выжить позволяет соцобеспечение. Капитан Америка[8] был профессором английского языка, но перебрал с наркотой и перегрел мозги. Теперь он делит свою длинную бороду надвое и носит саронг, сшитый из американского флага. Однажды Крох слышал, как Астрид защищала его: Да, он чудило, это так, сказала она. Но у него случаются просветления. Кроху сдается, она имела в виду те моменты, когда Капитан Америка вдруг как завопит: Дядя Сэм хочет меня! Или: Никсон – альбатрос[9]!
А как вышло, что его зовут Капитан Америка, а не профессор Мертон, спрашивает Крох, глядя на то, как свивается и исчезает синий выхлоп универсала.
Титус опирается на рукоять топора. Он весь в поту, в майке цвета чайного налета на кружке. У него нет женщины, чтобы следить за ним, поэтому у него все грязное, разве что Ханна или кто другой выкрадет что постирать, пока он не дома. Воняет от него, как от гнилой репы. Люди здесь сами выбирают, кем им хочется слыть, говорит он. Это часть сделки. Почти у каждого есть прозвище, которое он сам себе дал. Люди приходят сюда, чтобы стать тем, кем они хотят быть. Тарзан. Вандер-Билл. Смак-Салли. Он смущается, произнеся последнее имя, так что Крох в молчаливом удивлении присматривается к своему другу.
По Выездной дороге подъезжает машина. Титус, утирая лицо банданой, подходит к воротам. Четверо молодых людей в кожаных куртках с бахромой, с фотоаппаратами в руках выходят из машины, захлопывая за собой дверцы. Эй, чувак, говорит один. Нет-нет-нет, отвечает Титус. Милости просим, ежели вы всерьез собрались жить здесь, парни, но ежели нет, уважайте нашу частную жизнь.
Понял. Что ж, мы из газеты колледжа в Рочестере, говорит один из парней. И у вас нет телефона. Мы подумали, что могли бы взять интервью у Хэнди.
Мне нравится его музыка, говорит утырок с красными ушами. Хэнди настоящий американец.
Четверка ухмыляется, уверенная, что восхищение – это их билет внутрь. Извините, говорит Титус.
Ну давай же, чувак. Мы свои, говорит другой. Он вытаскивает из багажника мешок на тридцать фунтов. Мы вот батат привезли для Дармового магазина. Ты бы пустил нас поглазеть, а? А после ужина мы уедем. В лице Титуса проявляется жесткость. Тут вам не зоопарк, и мы не животные, говорит он. Не фиг подкупать нас орешками.
Бататом, говорит парень.
Титус закидывает топор на плечо и подходит к парням поближе. Те пасуют, трое отваливают, только один стоит на своем. Временами Титус вынужден показывать зубы, чтобы не подпускать зевак. Крох боится увидеть, как его добрый друг превратится в грубого чужака, каким порой тому приходится быть. Он убегает и до вечера бродит по лесу, возясь с сосульками и разбивая лед в лужах, пока не становится так холодно, что оттягивать возвращение в Хлебовозку больше нельзя. Ханна, когда он входит и кладет пальцы ей на затылок, вздрагивает и просыпается.
Эйб приходит домой с криком: Крыша над детским крылом готова! Не течет, изолирована и герметична. Малышам есть где расти!
Крох приплясывает, а Ханна вытягивается во весь рост, выпуская свой теплый запах из свитера, и бормочет: Красота.
Утром, подслащенным снежком, вереница женщин со швабрами и ведрами подходит к Аркадия-дому. Они будут скрести, оттирать и красить, перестилать полы, штукатурить. Ханна идет с ними. Словно клетка из костей, она непрочно стоит на ногах.
Крох, милый, уговаривала его Ханна, давай ты пойдешь в Розовый Дударь, в Детское стадо? Но он сказал: Нет, нет, нет, нет. Он не бывал в Аркадия-доме с того дня, как Хэнди отправился в свое концертное турне. Наконец Ханна соглашается взять Кроха с собой. Он сидит в Красной коляске с уксусом и тряпками, коробка с губками у него на коленях. Ханна катит его по грязной земле, отставая от остальных. Слышно, как женщины перекликаются в морозном воздухе; они смеются. При виде их, поднимающихся по Террасам, засаженным яблоневыми садами, мужчины на крыше Аркадия-дома встают столбиками, как сурки в поле, и заливисто свистят, показывают, до чего они рады. Эйб размахивает руками, выписывая дуги над головой.
Но пройдя двором в Классную комнату, женщины замолкают. Там огромные закопченные окна; чудная на вид, приземистая старая дровяная печь; вешалки для одежды, от высоких до низеньких. Груды парт усеяны плесенью всех цветов. По углам содрогается паутина, потревоженная вторжением. Кто-то давным-давно развел посередке костер, выжег в досках огромную черную дыру. Местами штукатурка свисает с потолка хлопьями и кусками, обнажив дранку, а на школьной доске поверх старинных прописей огромными буквами процарапано ножом несколько букв. Крох складывает буквы в слово, бормочет его себе под нос. Женщины стоят тихо, лишь оглядываются по сторонам.
И тут простушка Доротка в старушечьих очках ставит ведро на пол и принимается закатывать рукава. Увязывает длинные седые косы вокруг головы, венчая себя короной. Леди, выкликает она, потревожив пушистый пласт пыли, так что он слетает со стены и плывет по воздуху вольно, как волосы под водой. Нас ждет работка, а, верно я говорю?
Верно-верно, тихо вторят ей женщины.
Кроху дают тряпку, сажают за парту и велят ее оттереть, но он засматривается на то, как женщины обметают метлами стены, как плавно дрейфуют на пол паутинные парики.
Тут оказывается, что можно тихонечко улизнуть.
В коридоре он слышит, как где-то что-то дробят. Звучит музыка, какая-то знакомая, Хендрикс по радио, искаженный расстоянием, стенами и ударами молотков, а потом все вместе, музыка, звуки уборки и стройки, сливаются в снежную бурю, сплошь ветер и перестук.
В конце коридора – окошко, под ним встроенное сиденье. Он пробует взобраться туда, но подушка рассыпается от прикосновения. Он отскакивает от поднявшейся тучей пыли, хлопьев плесени, мертвых пауков, бежит куда-то, где еще темней, сворачивает туда, где стена зубчато изрезана и пересечена лестницей. Он лезет наверх. Ступеньки сохранились не все; он перепрыгивает через провалы, и когда он так делает, под ним что-то движется, и он спешно карабкается вверх, прочь, ужас комком в горле, сердце колотится в груди. На верхнем этаже пахнет сосной и опилками, над головой свежие балки новой крыши, но надо обходить огромные рваные прорехи в полу. Он, крадучись, сворачивает за угол. Одна дверь открывается, когда он проходит мимо, и он заглядывает внутрь. Там просторная темная комната, Просцениум, Крох помнит, кто-то ее назвал. Потолок затянут брезентом, и не видно больше, как когда-то, огромного неба.
Ханна говорит, он не может помнить тот день, когда они явились в Аркадию. Она говорит, ему было всего три года; трехлетним детям не свойственно помнить какой-тоодиндень. Но он помнит. Караван слишком долго был в пути, слишком разросся. Куда бы они ни прибывали, люди присоединялись к ним, а с ними еще больше автобусов и грузовиков. В конце концов Свободные Люди, все пятьдесят, притомились. Но тут в армейской лавке им встретился Титус Трэшер, встретился и прибился. Он-то и поведал, что его отец унаследовал от дяди шестьсот акров на севере штата Нью-Йорк. Уже через неделю Титус вышел из телефонной будки в аптеке и просто сказал: Дело сделано.
Они ехали всю ночь по сельской глуши и прибыли на место дождливым весенним утром. Бартон Трэшер, толстенький, кругленький, вышел из каменной Сторожки и, рыдая, простер руки к давно потерянному отпрыску. Они забрались в Розовый Дударь, и Гарольд, когда-то юрист, проверил документы. Штату требовалось, чтобы в документе было указано имя, и они согласились, что пусть это будет Хэнди, хотя приобретение принадлежало всем поровну. Только когда бумаги были подписаны, Титус сказал своему отцу: У нас с тобой были нелады в прошлом, пап, но теперь, я думаю, все в порядке. В ответ Бартон Трэшер приник к широченной груди сына, а Титус стоял, терпеливо снося это проявление нежности.
Тут кто-то зажег римскую свечу, и все захлопали. Остатки дождя орошали их, капая с деревьев, когда Свободные Люди впервые совершили неторопливую прогулку по лесу, чтобы оглядеть свою землю. Мужчины, размахивая мачете, расчищали тропу, а женщины с детьми на руках шли позади. Выйдя на Овечий луг, они ахнули. На вершине холма стояли огромные постройки, увидеть которые никто не ждал: Бартон Трэшер сказал, он думал, здесь только сельскохозяйственные угодья, и знать не знал, что эти здания существуют. Аркадия-дом высился над ними кирпичной громадой, заросшей кустами шиповника, за ним – огромный серый корабль Восьмиугольного амбара и другие каменные сооружения, утопающие в траве. Они поднялись по террасам, нащупывая прячущиеся под наносами и сорняком каменные ступени. Яблони, древние и одичалые, искореженные, как гоблины, а между ними заросли дикой малины. Прошлогодняя листва приторно-ароматной слякотью липла к подошвам. Они вышли на крытую плоским сланцем веранду и сгрудились перед огромной входной дверью.
Et in Arcadia ego, прочел кто-то. Все поглядели на притолоку над дверью, по которой были кое-как высечены эти слова.
Астрид, прочтя вслух, сказала: Аркадия. Это значит:И я в Аркадии. У Пуссена картина так называется. Это цитата из Вергилия[10]…
Но Хэнди громко прервал ее: Никаких эго в этой Аркадии! – и все радостно завопили. Астрид пробормотала: Нет, это не то эго, это значит, что… А потом смолкла, и никто, кроме Кроха, ее не услышал.
Аркадия, в волосы Кроху прошептала Ханна, и он кожей головы почувствовал ее улыбку.
Прихожая: обрушившаяся люстра, хрусталинки среди сора, следы животных, палые листья; лестницы, изгибающиеся в небо, в крыше дыра. Свободные Люди разделились, принялись обследовать найденное. Ханна несла Кроха сквозь разруху, свалявшуюся комками перекати-поля пыль, исписанные кем-то давно стены, двери, которых лет сто никто не открывал. Аркадия-дом представлял собой беспредельное здание в форме подковы, охватившей внутренний двор, посреди которого царил огромный, футов в пятьдесят высотой, дуб. В крыльях дома тоже все было сломано и замусорено, и были они длинные, конца нет. Глянув в окно, Крох увидел мерцание Пруда и хозяйственные постройки, похожие на корабли, плывущие по морю из сорняков. Все вокруг было дырявое: крыша, стены, полы. Жутковато.
Наконец все собрались в Просцениуме, большом зале со скамейками, сценой, драными гардинами, выцветшими до серости, хотя в глубине складок прятался еще густо-красный бархат. Свободные Люди, грязные и голодные, жаждали вечеринки. После долгих лет, в течение которых они обсуждали, как лучше выстроить жизнь, делились прочитанным, рассказывали о кибуцах, ашрамах и художественных коммунах вроде той, что была в Дроп-Сити, в которых некоторые из них жили, наконец-то они вернулись домой. Им хотелось отпраздновать это с музыкой, травкой, а может, и с чем-то покрепче, но Хэнди не разрешил. Если мы не сделаем эту работу сейчас, битники вы мои, сказал он, когда ж нам ее делать? Так что они остались в Просцениуме, и день угас и перешел в полночь, а они всё судили-рядили, обсуждая правила своего Дома.
О проекте
О подписке
Другие проекты
