ходунки. Я лежал, и между мной и ним была словно натянута липкая черная нить, дрожащая и провисающая, но не рвущаяся. Все следующие дни эта нить не исчезала: мне казалось, что я всегда знаю, где он находится, даже если не видел его по многу часов, и казалось еще, что он так же чувствует меня. Я поймал себя на том, что теперь отвожу глаза от любого, кто мог быть солдатом: как будто я попал в заколдованный мир, где за каждым лицом могло скрываться чудовище. Один из врачей, пожилой психиатр по имени Арик Довгань, стал проводить сеансы групповой терапии с солдатами в не до конца забитой мебелью подсобке прямо за стеной моей палаты; я слышал их голоса, когда они собирались, и мне мерещилось, что это злые души переговариваются в преисподней, но чаще всего оттуда слышался смех и иногда аплодисменты, и от этого мне было жутче всего. Я не понимал, что ужасное, подлинно ужасное происходит не с ними, а со мной, что я переполнен превосходством перед ними, что я сужу их с равнодушием и жестокостью ребенка, убеждаю себя, будто испытываю к ним сострадание, но не испытываю ничего, кроме гордыни. Мне казалось, моя вера подвергается жестокому испытанию из-за постоянной боли, тесноты, тоски по нашему разрушенному миру и по близким, о которых я тогда ничего не знал, из-за страха перед будущим; я считал, что вижу собственную душу насквозь, – и не видел главного и подлинного испытания, испытания гордыней, которое едва не стоило мне и моей веры, и моей души».