Читать книгу «Хронология воды» онлайн полностью📖 — Лидии Юкнавич — MyBook.
image
cover






Я плакала, когда ко мне подлетали пчелы. Плакала, когда случалось надуть в штаны – в садике, в первом, втором, третьем и шестом классах. Когда получала синяк, ссадину или порез. Я плакала, когда меня оставляли спать в темноте. Когда незнакомцы говорили со мной. Когда другие дети делали мне подлости, когда волосы запутывались, когда от мороженого немело лицо, или нижнее белье оказывалось вывернутым наизнанку, или когда мне надо было надевать галоши. Я плакала, когда меня бросили в озеро Вашингтон, чтобы научить плавать. Когда мне делали прививки. У зубного врача. Когда терялась в продуктовых магазинах. Когда ходила в кино с семьей – один из самых знаменитых эпизодов моего плача случился на «Унесенных ветром». Оттого, что маленькая девочка упала с пони и Ретт бросил Скарлетт, я была безутешна. Примерно неделю.

Я плакала, когда отец кричал, хотя иногда я плакала, даже когда он просто входил в комнату.

Каждый раз, когда мама с сестрой пытались привести меня в чувство, их победы были небольшими. Детского размера.

И мой голос – он пропал.

Удар кожаного ремня по голой попе моей сестры – этот звук на годы вышиб голос из моей глотки. Мощный удар по сестре, которая появилась первой. Приняла на себя всё. Удар ремня по ее коже – звук, который заставлял меня кусать губы. Я закрывала глаза, обхватывала колени и раскачивалась в углу своей комнаты. Иногда ритмично билась головой о стену.

Молчание сестры во время порки – оно до сих пор для меня невыносимо. Ей, вероятно, было одиннадцать. Двенадцать. Тринадцать. Пока это не прекратилось. Одна в своей комнате я накрываю голову подушкой. Одна в своей комнате достаю из шкафа парку и зарываюсь в нее. Одна в своей комнате рисую на стенах – зная о грозящем за это наказании – и вжимаю в стену восковой карандаш изо всех сил. Пока он не сломается. Пока я не услышу, что всё кончилось. Не услышу, что сестра идет в ванную. Тогда я прокрадусь к ней и обниму ее колени. Мама молчаливым привидением сделает ванну с пеной. И мы с сестрой сядем туда вместе. Безголосые, будем намыливать друг другу спины и рисовать пальцами на коже. Когда рисуют на спине, надо угадать, что там. Я нарисовала цветок. Нарисовала смеющуюся рожицу. Нарисовала рождественскую елку, из-за которой моя сестра заплакала – закрыв лицо руками. Никто ее не слышал. Только плечи и спина содрогались от плача. Красноватые следы детских пальцев оставались на спине, даже когда мыло смывалось.

Когда сестра уехала из дома, мне было десять.

Я не разговаривала ни с кем, кроме близких родственников, до тринадцати лет. Даже когда меня вызывали в школе. Я поднимала взгляд, горло шириной с соломинку, глаза на мокром месте. Ничего. Ничего. Или так: когда ко мне обращался кто-то из взрослых, я аистенком поджимала ногу, придерживая ее рукой, а другую руку заводила за голову. Балансировала буквой L, пока не теряла равновесие. Вместо слов. Балет маленькой птички. Маленькой девочки, изображавшей букву L–Lidia. Лидия. Что угодно, лишь бы не говорить. Все те годы, когда передо мной была сестра, я молчала. И после того, как она ушла. Насилие похитило голос маленькой девочки.

Иногда я думаю, что мой голос перенесся на бумагу. У меня был дневник, который я прятала под кроватью. Я тогда не знала, что такое дневник. Просто красная тетрадь, где я рисовала и писала о настоящих и выдуманных вещах. По очереди. Это помогало чувствовать себя кем-то еще. Я писала о злом громком голосе отца. Как я ненавидела его. Как мечтала убить этот голос. Я писала о плавании. Как я его любила. Как от девочек меня бросало в жар. Писала о мальчиках и о том, как от них болела голова. О песнях по радио, и о кино, и о моей лучшей подруге Кристи, и как я ревновала к Кэти, и как в то же самое время я хотела лизнуть ее, и как сильно мне нравился мой тренер по плаванию Рон Коч.

Я писала о маме… о ее затылке: с ним я ехала на тренировку, с ним возвращалась. О ее хромоте и ноге. Ее волосах. О том, как она всегда отсутствовала по вечерам, продавая дома и получая награды. Писала письма уехавшей сестре, которые никогда не отправляла.

И о мечте маленькой девочки. О том, что я хотела поехать на Олимпийские игры, как все в моей команде.

В двенадцать лет я написала такое стихотворение в своей красной тетради:

Дома / одна в своей кровати / мои руки болят. Моей сестры нет / моей мамы нет / мой папа придумывает дома / в соседней комнате / он курит. Я жду пяти утра / молюсь, чтобы уйти из дома / молюсь, чтобы плавать.

Голос возвращался. В нем было что-то об отцовском доме. Об одиночестве и о плавании.

ЛУЧШИЙ ДРУГ

Когда мне было пятнадцать, отец сообщил мне, что мы переезжаем из штата Вашингтон в Гейнсвилл, во Флориду, потому что там работает Рэнди Риз. Он тренирует команду штата по плаванию и в своем деле лучший.

Помню, как сидела у себя в комнате и думала: что?! Почему мы должны срываться с места ради какой-то команды Флориды по плаванию? Зачем бросать деревья, и горы, и дожди, и весь зеленый Северо-Запад ради полоски песка и аллигаторов? Во Флориде мы никого не знали. Я ни разу там не бывала. Бассейн – только с ним было связано всё важное для меня: люди, которым я доверяла или которых любила; место, где я чувствовала себя в порядке и не просто дочерью, а кем-то еще. Так зачем же он теперь говорит, что мы переезжаем ради меня? Я об этом не просила. С чего бы?

Я любила своего тренера по плаванию. Он был единственным мужчиной, который относился ко мне по-доброму. Именно он объяснил мне на одном занятии, почему по моим ногам течет кровь и что с этим делать, – я-то уже думала, что умираю от рака. По шесть часов в день шесть дней в неделю рядом с ним я училась побеждать. Он корректировал мою технику гребка. Подбадривал, когда я уставала. Поднимал меня на руках, когда я побеждала, и обнимал и закутывал в полотенце, когда проигрывала. Так что я спросила: «А как насчет Рона Коча?» Отец ответил: «Никто не знает Рона Коча».

Когда я заговорила с мамой, она обеспокоенно нахмурилась. Сложила руки на коленях, одна поверх другой, и сказала: «Ну, в общем, Белль, папа получил повышение. Это куча денег».

Когда же я спросила, хочет ли она сама переехать во Флориду, мама сказала: «Он считает, что ты достойна лучшего. К тому же, Белль, там солнце».

Действительно, отца повысили до главного архитектора Юго-Восточного побережья. Но об этом он промолчал. А сказал только то, что они приносят жертву ради меня.

В нашем доме всегда пахло сигаретами. Лежа в кровати, я думала о своей лучшей подруге Кристи. Я знала ее с пяти лет. Каждый день мы вместе обедали в раздевалке старшей школы. С ней я сидела на рисовании, мечтая, чтобы все уроки были уроками рисования. С ее семьей я отдыхала, мечтая, чтобы это были мои родные. Я рыдала и жевала наволочку, пока ее не порвала.

Так из одного бассейна я скользнула в воды другого. Казалось бы, вода везде должна быть одинаковой. Но это не так. Во Флориде вода из-под крана на вкус как болотное дерьмо. Вода в душе странно скользкая. Вода с неба теплая и оставляет после себя на земле облака пара, от которого с непривычки задыхаешься. Вода в океане как тепловатая моча, а в бассейнах остается такой даже в декабре. Как в гигантской остывающей ванне. Ураганы идут во Флориду.

Всё это я ненавидела.

Рэнди Риз едва смотрел в мою сторону. В его команде тренировались олимпийцы. Я пыталась за ними угнаться, удержаться на их уровне, и иногда у меня получалось… но неважно, насколько усердно я плавала, какое показывала время, каким был мой вес или место на пьедестале, – всё равно я никогда не чувствовала себя… его спортсменкой.

Когда я выдавала хороший результат, он показывал мне мои отрезки на планшете. Цифры. Я, вся мокрая, тупо стояла и ждала объятий. Но не на того напала. Впереди важное соревнование? Он заставит всех пловчих взвеситься. Набрала вес? Тогда он тебя «лизнет». Пенопластовой доской по заднице и бедрам. По одному удару за каждые лишние полкило. Бассейн превратился в место стыда и перестал хоть чем-то отличаться от дома.

Любые спортивные перспективы, любые связанные с водой надежды шли ко дну. Дома давление и ярость отца заполняли всё пространство. В бассейне мужик орал с бортика, лупил нас доской и никогда не улыбался.

Когда я училась в выпускном классе, на чемпионате штата мы показали лучший результат страны в комплексном плавании на двести метров. Я стояла на пьедестале с тремя другими девочками и вглядывалась в трибуны. Отца нигде не было. От матери несло водкой – казалось, этот запах разносится по всему бассейну. Рэнди Риз на меня даже не посмотрел. А затем Джимми Картер бойкотировал Игры и вырвал из наших тел девичьи мечты о славе – и у всего бассейна Рэнди Риза, полного чемпионов. Не осталось ни одного слова, которое бы ко мне относилось. Спортсменка? Нет. Дочь? Тоже нет.

Я ненавидела Рэнди Риза. Ненавидела Джимми Картера. Ненавидела бога. А также мистера Гроза – учителя математики. Больше всех я ненавидела отца: ненависть к нему меняла формы, но никогда не исчезала. Мужчины разрушали мою жизнь. И даже вода как будто от меня отказывалась.

Но я встретила мальчика, не такого, как остальные, – в воде.

В своем бассейне. Впервые за три мучительных года в Хогтауне.

Красивого мальчика. С длинным телом, и длинными ногами, и длинными ресницами, и длинными волосами. Со смуглой загорелой кожей. С темными глазами. И у него тоже был секрет – хотя и не про отца.

Этот мальчик, мой друг, был самым талантливым в старшей школе, прирожденным художником. Как бы по-дурацки это ни звучало, но он был талантливее ЛЮБОГО ученика ЛЮБОЙ старшей школы, талантливее ВСЕХ во Флориде, кто называл себя художником на ближайшие 800 километров вдоль и 250 километров поперек. Он писал. Он делал скульптуры. Он рисовал. Всё, что выходило из-под его рук, было восхитительно. Через неделю после того, как я переехала в эту адскую дыру под названием Гейнсвилл, он позвонил нам домой и пригласил меня сплавиться по реке Ичетукни на автомобильной камере. Что за странные слова вырывались из телефонной трубки! Ичетукни? Я понятия не имела, о чем он говорил, но согласилась.

Вода в Ичетукни ледяная. Сама река не широкая, но глубокая, и течение там ощутимое. На берегах можно увидеть белохвостых оленей, енотов, диких индеек, каролинских уток и больших голубых цапель. И… ну да, змей. Но в этом есть своя красота.

Прозрачно-голубая, кристальная Ичетукни течет девять с половиной километров сквозь тенистые леса и болота и впадает в реку Санта-Фе. Мы с моим новым другом-художником сплавлялись три часа. Он расспрашивал меня о моей жизни. А я – о его. Мы смеялись. Нежились на солнце, точно рептилии. Мы плавали как спортсмены, которые избавились от тренировок. К концу мне уже казалось, что мы знакомы много лет.

Наверное, мы и правда проводили вместе каждый день, кроме воскресений, почти три года. Чаще всего виделись в школе: я шла на уроки английского и французского, он – в художественную лабораторию, а в обед мы уходили. Или весь день оба сидели в студии. Или между тренировками бежали к нему домой, ели сэндвичи и слушали Пэт Бенатар. Или дремали вместе. Его кожа, почти без волос, была мягкой, как бархат.

Не знаю, как объяснить, насколько сильно я его любила. Но что делать с этой любовью, я не понимала. Я флиртовала с ним изо всех сил, но, похоже, совсем не интересовала его сексуально. Другие парни Хогтауна явно стремились залезть мне в трусы даже в «Севен Элевен», но только не он. Никогда. Так что я занималась сексом с хогтаунскими парнями. И с девушками из бассейна. Но между мной и художником ничего не было.

И тем не менее он сшил мне самое великолепное выпускное платье из бордового шелка с низким вырезом на спине и тонкими перекрещенными бретелями спереди и у задницы – НИ У КОГО в школе не было платья лучше. Возможно, вообще ни у кого и никогда. Ни в одном штате.

Из мужского пиджака он соорудил для меня классный укороченный блейзер с широкими плечами, как в пятидесятых, на который пускали слюни все в школе.

Он сделал мне такую стрижку боб, что все оборачивались.

Он сам меня красил (если я и ходила с макияжем, то исключительно тогда) и фотографировал меня, как для модного журнала.

Так что я влюблялась в него всё сильнее и сильнее, но любовь эту некуда было деть. Она просто распирала меня – должно быть, так у мужчин копится сперма, не находя выхода. Иногда казалось, что я вот-вот упаду перед ним в обморок, но он брал и пек что-нибудь вкусное. Господи, да он мог испечь чизкейк! Всё, чего мне хотелось, – быть рядом с ним. Всё время. Его кожа пахла маслом какао.

Дни, и дни, и дни, и дни, и дни. Возможно, самое счастливое время в моей жизни. Изнанка дикой ненависти к Флориде.

А потом моя пьяная в стельку мама, растягивая слова, в проходе бакалейного отдела «Пабликс» сказала матери Джимми Хини, что слышала, будто мой художник – гей. То есть моя тупая мать выдала его до того, как он сам совершил каминг-аут. Он гомосексуаааален – с этой ее южной оттяжечкой.

И он перестал.

Перестал звонить мне. Перестал видеться со мной. Просто вычеркнул меня совсем из своей жизни.

Знаете, каково это, когда прекрасный мужчина-гей перестает тебя любить?

Как будто ты умерла.

ЧЕМОДАН

Иногда мне кажется, что я всегда была пловчихой. Всё, что хранится в моей памяти, завихряется водой вокруг событий моей жизни. Или, может, всё, что со мной происходило, я понимаю лучше, если представляю себе это в огромном бассейне, полном хлорированной воды. Даже Флорида не смогла убить во мне пловчиху.

На выпускном во Флориде я победила в армрестлинге пятерых почти-мужчин. Проиграла всего один раз. После танцев мы все напились и перелезли через забор Гейнсвиллского бассейна. Купались нагишом в том самом пятидесятиметровом, для соревнований, где я проводила по два часа каждое утро и по два часа каждый вечер. В то время мое тело было в своей лучшей форме. Я выглядела как чей-нибудь сын. Подбородок. Плечи. Прическа унисекс. Никакой груди. Когда все начали целоваться, я моталась по дорожкам от бортика к бортику.

То лето было длинным и влажным, но для меня – немного иначе, чем для остальных. Воздух сгущался не только от жары. В июне в нашем почтовом ящике стали появляться письма. Приглашения на учебу. Плавание. Выездные визы.

По вечерам я проверяла ящик. У меня перехватывало дыхание перед тем, как я его открывала, и я перерывала всю нашу тупую корреспонденцию в надежде нащупать что-то серьезное. Предвкушая отъезд.

Я получила пять писем.

Первое было классным и тяжеленьким. Из Брауновского университета. Его красно-черный логотип на конверте выглядел для меня по-королевски. Я провела по нему пальцами. Конверт был гладким – бумага, обещающая нечто особенное. Я понюхала его. Закрыла глаза. Прижала к сердцу. Отнесла его в дом, уже почти готовая поверить во что-то новое.

Я положила его на кухонный стол. Оно там пролежало весь ужин. Мы ели в гостиной перед телевизором. Под сериал «Барни Миллер»[3]. Кровь шумела в ушах.

После ужина, после серии «Такси»[4], после трех сигарет отец пошел в кухню. И мама. И я.

Мы сели за стол, как, наверное, принято в семьях. Я и мама – еле дыша. Он медленно открыл письмо. Молча его прочел. Я смотрела в его глаза. Такие же голубые, как мои. Мысленно я проплывала дорожку за дорожкой. Мама сидела рядом со мной пьяным шматком, накрыв одну руку другой и похлопывая по ней. Я старалась не откусить себе язык.

Наконец он заговорил. Три четверти стоимости обучения. В университете для снобов. Снобском университете для дочек миллионеров и богатеньких придурков. Мама уставилась в окно, внимательно изучая флоридский вечер. Я пялилась на бумагу с логотипом Брауновского университета. И с моим именем. Я знала, что дело не в деньгах. У нас хватало денег. Дело было в том, что он сказал следом, пока дым его сигареты окутывал меня облаком позора. Думала, ты особенная? Как будто кто-то сдавил мне шею. Я проглотила свой голос.

Второе письмо пришло из Университета Нотр-Дам.

Мы снова сели за стол: отец, мать и дочь. В почти кинематографическом сигаретном дыму. Я молчала, каждой клеткой кожи ощущая жестокие слова. Мама с силой накручивала на палец локон – выглядело это так, будто она скоро его оторвет. Почему он говорил «нет»? Потому что мог.

Третье письмо пришло из Корнелльского университета.

Четвертое – из университета Пёрдью.

Нет.

За кухонным столом во Флориде.

Во всех комнатах нашего дома ощущалось давление отца. Кроме одной. Моя спальня была пропитана влагой и тьмой моего тела. В ней пахло мной, хлоркой и травкой. Два окна по центру давно уже служили мне порталом в ночную жизнь девочек-беглянок. Июльской ночью, такой душной от пота, что девочки послабее задохнулись бы, я, лежа в кровати, решила бежать. Я решила, и мне было плевать, как я это сделаю. В ту ночь я так бешено мастурбировала, что расцарапала кожу. Уже проваливаясь в сон, я вспомнила про чемодан. Самый большой из всех, что у нас были. Он хранился в гараже между отцовской сумкой для гольфа и коробками для переезда из прошлой жизни. Черный и огромный, как немецкая овчарка. Достаточно большой, чтобы вместить девичью ярость.

На отборочных соревнованиях штата в том году я сидела в раздевалке рядом с Сиенной Торрес, а та приканчивала бутылку водки. Будь мы с ней парнями, уверена – взяли бы отцовскую тачку и удрали бы в Канаду. Или нарвались бы на первую в жизни драку с каким-нибудь авторитетом и гордились бы потом синяками. Вместо этого мы пили прямо на бетонном полу под презрительными взглядами гладко выбритых покладистых девочек-спортсменок. Даже пьяной я взяла пятое место в финале по брассу. На этих соревнованиях, после того как я пришла второй в стометровке брассом, ко мне подошла незнакомая женщина с растрепанными светлыми волосами и в очках с толстыми, как у флоридской бутылки колы, стеклами. Я показала результат 1:07,9. Тетка была как будто под кайфом. Сказала, что она тренер в Техасском технологическом, что ей не очень-то удобно говорить со мной здесь, – с меня тем временем стекали вода и подростковая ярость, – но она готова предложить мне полную стипендию хоть завтра. Я ничего не ответила. Отдышавшись, посмотрела на пьяную маму на трибуне. Ее, судя по всему, покачивало. Как бы она оттуда не сверзилась. Мама на трибунах с вязнущими во рту словами – вот и всё, что я знала о Техасе.

Тренерша из технологического позвонила, когда отец был на работе. Так что с лохматой теткой в очках с толстыми стеклами разговаривала я. Три голоса: южный и сладкий мамин, что вился за моим плечом, как пчела над медом, голос той женщины и мой. Да – говорили мы. Да.

Было бы замечательно, если бы этим всё и решилось. Материнский голос, выстилающий дорогу из дома для дочери. Блондинка-пловчиха садится в самолет – пока-пока.

Неделю спустя, когда прислали документы на подпись, отец был на работе. Подписывала мама. Я помню, как, обалдев, следила за ее рукой. У нее был красивый почерк. Затем она положила бумаги в конверт, взяла ключи от машины и сказала мне: «Пошли». Со своим алкогольным южным говорком. В своем универсале. Пока мы ехали на почту и она опускала мою свободу в щель синего металлического почтового ящика, я чувствовала к ней почти любовь.