– Мамочкино слово – закон, я уж вижу. Знал я одну, – такая чувствительная, говоришь с ней, все ждешь, что она зарыдает. И постоянно, на каждом шагу: мамочка меня отругала, мамочка снова меня журит.
– Полсотни ей было? – спросила Инна.
– В этом районе.
– Тогда все ясно. Хотелось побыть крошкой-дочуркой. Отбиться от возраста. А я молоденькая. Ладно, пойду вызволять Виталика. Уж если кто мне сорвет замужество, так это родичи. Очень настырны. На его месте я давно бы слиняла. Гуляй. И довольно на меня пялиться.
Она отошла, и Костик понял, что вечер, в сущности, завершился. Больше уже ничего не будет, что оправдало бы пребывание. Ай да Инночка! И умна и мила, не в мать, не в отца и не в Казимира. Столько лет прожили в одном городе и ни разу не встретились – обидно! Теперь остается лишь улизнуть, по возможности не привлекая внимания.
Рядом Пилецкий, уже захмелевший, пытал Славина:
– Так ты думаешь, с этим Чуйко можно жить?
– Почему бы и нет? – улыбнулся Славин.
– Вот и Павлов сказал Костику, что я нервничаю, что все обойдется.
– Он трижды прав, ты сам себя точишь.
Пилецкий вздохнул с таким облегчением, будто только и ждал этих трезвых слов. «Да здравствует психотерапия» – подумал Костик, глядя на Якова. Лицо Славина выглядело усталым. «Ему выпало терпеливо выслушивать, успокаивать и отпускать грехи. А уж, верно, и он бы не отказался, чтоб однажды кто-то снял с него тяжесть. Нынче вечером он впервые признался, что маленько притомился от всех».
Между тем Пилецкий вдруг обнял Якова.
– Знаешь, я так тебя люблю, – произнес он с чувством, устремив на гостя пьяненький проникновенный взор, – не один день мы знаем друг друга… – Говоря это, он заметил Костика и быстро добавил: – И вас, Костик, я полюбил. Честное слово, мне просто горько, что вы так скоро от нас уезжаете.
Как все сентиментальные люди, Пилецкий был человек настроения и с легкостью преувеличивал значение тех или иных отношений. Сейчас ему искренне казалось, что он отрывает от себя чуть не сына.
– Спасибо вам за тепло и ласку, – ответил Костик. – Чудесный вечер.
Пилецкий растроганно шмыгнул носом.
«Похоже, сейчас он пустит слезу», – опасливо подумал Костик. В голове подозрительно гудело. Видимо, вдоволь хлебнул веселья. Костик тихо скользнул в прихожую.
Мир и спокойствие позднего лета были взорваны скандальным событием, в основе своей весьма патетическим. Двое популярных людей схватились в извечной борьбе за женщину. Речь шла об Эдике, Абульфасе и, само собой, о роковой Людмиле, которая, став героиней драмы, также приобрела известность. Люди, ранее не бывавшие в скромном клубе автодорожников, стали частенько туда наведываться, чтоб украдкой на нее посмотреть. Прекрасная официантка с достоинством несла на пышных своих плечах бремя обрушившейся на нее славы.
Версии были самые разные. Одни очевидцы сообщали, что Абульфас, вопя что-то невнятное, похоже, хотел убить трубача каким-то непонятным предметом. Другие – романтики и мифотворцы – клялись, что если и не убил, то нанес весьма тяжелые раны, при этом произнеся заклятье. Что жизнь Эдика была в опасности, но Люда, сдавшая свою кровь, спасла его от неминуемой смерти, и, кажется, он останется жить. Третьи, люди уравновешенные, прозаического склада души (скорее всего, не аборигены), говорили, что все обстояло проще, в конечном счете – не столь кроваво, что сначала соперники обменялись непочтительными выражениями, после чего Абульфас вспылил, выбежал из-за своей стойки и, размахивая черпаком, которым он разливал кофе, вознамерился им огреть музыканта. При этом он яростно утверждал, что «горбатого в могиле не утаишь». Эдик мужественно оборонялся ложкой, но потом проявил благоразумие и мудро уступил поле боя, сказав, что ноги его здесь не будет.
Славин (рождением северянин) склонялся к прозаической версии.
– Стыжусь своей мефистофельской роли, – говорил он сбитому с толку Костику. – И все-таки чувствует мое сердце, что люди, лишенные воображения, в который раз окажутся правы.
Вскоре на улице они встретили Эдика и убедились, что тот невредим. Друзья выразили свое удовольствие видеть его живым и здоровым. Шерешевский был томен. Близость опасности придала ему некоторую лиричность и еще большую значительность. Однако, вспомнив про Абульфаса, он едва не вышел из берегов.
– Это был самый настоящий теракт, – сказал он тоном, не допускающим возражений
– Теракт?
– Ну да. Террористический акт. Он покушался на мою жизнь.
– Бог с вами, Эдик…
– В том нет сомнения. Я всегда знал, что это скрытый бандит, и поражался администрации, которая его пригревала на своей нечистоплотной груди. К тому же публика его избаловала, и он почувствовал себя королем. Вы тоже, друзья мои, не без греха. «Что за кофе! Какое искусство!» Подумаешь, мастер! Покойный мой дед варил кофе лучше, чем этот разбойник. Во всяком случае, не такую бурду. А вы вашими похвалами вскружили ему голову и разнуздали инстинкты.
– Но он вас не ранил?
– По чистой случайности. Чем-то он был вооружен. Но я – не из робкого десятка. И пусть он бога благодарит, что назавтра мне предстоял концерт. На его счастье я должен был себя сдерживать. Артист обязан беречь свою внешность.
– Из-за вашей внешности все неприятности, – сказал Костик.
– Не говорите. Красивый парень, да еще обаяние, умом тоже бог не обидел – ясно, что бабы мечут икру. В чем тут моя вина, объясните? Вечно какая-то канитель.
– Но Люда вела себя героически. Это вас все же должно согреть.
– Кто это вам наплел?
– Ходят слухи.
– Я поражаюсь. Нашли героиню. Стоит у стойки и мажет губы. Я ей кричу: «Люда, уйми его…» А она бубнит: «Абульфасик, хватит…» И не шелохнется. Нет, эти женщины лично мне уважения не внушают. Той же Люде я тысячу раз твердил: поставь ты этого печенега на место. А она, напротив, его поощряла.
– Вы снова правы. Женщины глухи.
Эта невинная сентенция внезапно настроила потерпевшего на другую волну. Он оживился.
– А я вам никогда не рассказывал, как я встречался с глухой дамой? – спросил он. Лицо его озарилось. – Роскошная женщина! Кровь с молоком! Шея как у лебедя! Ноги – чуть не из горла! Но глухая, как эта стена. Ни звука не слышала, представляете? Это была какая-то пытка! Невозможно было договориться.
– Вы это вспомнили очень кстати, – сказал Славин. – История символическая.
Наконец-то график работы Зины, старшей сестры Жеки и старшей сестры в городской психиатрической клинике, покровительствовал любви. Все ближе и ближе был день отъезда, и встречи на бульварной скамье казались насмешкой и профанацией. Времени оставалось мало, необходимо было спешить и взять друг от друга все, что можно, ничего не откладывая на завтра.
– Попрощаемся, так уж всласть, – сказала Жека не без лукавства.
Сообщив родителям, чтоб не ждали и не тревожились ни о чем, Костик отправился в свой сезам. На лестнице он столкнулся с соседкой в воспетой им фиолетовой мантии. Запахнув ее, от смущения вспыхнув, она стремительно метнулась в сторону. Вид молодого человека не оставлял никаких сомнений в том, куда он сегодня спешил. Впрочем, каждый выход Костика в свет имел, по мнению Елены Гавриловны, одну и ту же греховную цель.
Вечер густел, фонари сияли, в воздухе веяло ожиданием. Костик шагал по старым улицам, не торопившимся помолодеть, как это случилось с ними позднее, через несколько десятилетий. Но даже и в будущем, в дни перемен, этот город, в отличие от других, сохранил устойчивую инерцию, не во всем удобную для его жителей, но пленительную для его гостей. Да и жители ощущали по-своему ее хазарское очарование.
Многие города стремятся возможно скорее проститься с прошлым, точно в нем скрыто нечто постыдное. Они отрекаются от него, как нувориши от своей родословной, они его сбрасывают с себя, как износившееся платье, выкидывают, чтоб не лезло в глаза, на окраинную свалку, подальше. А уж если нежданно и обнаружатся ревнители седой старины, то ее преподносят такой отмытой, отполированной, такой отдельной, что она лишь подчеркивает несоответствие с бьющей через край современностью.
Но в этом городе было иначе. Его южная история так проросла в нем, что ее можно было лишь окружить, но не вытоптать.
Кварталы, крутые, почти отвесные, и пологие, спускались к равнинной части, вливались в тупики, в переулки, в центральные улицы, витые, сворачивавшиеся полукольцом, наполненные трамвайным звоном, и прямые, устремленные к морю. Новых домов было немного, а старые лепились друг к другу, темные узкие проходы, заставленные чанами для мусора, вели во дворы с внутренними галереями, а над тротуарами нависали балконы, на которых в сумерки пили чай, а позже на ночь стелили постели.
Город обычно переполняли знакомые, Костик едва успевал раскланиваться. Останавливаться он избегал – можно было застрять и опоздать к условленному часу. Но когда на соседней Первомайской он встречал Газанфара, то невольно замедлял шаг и почтительно его приветствовал.
До войны Газанфар трудился в районе, называвшемся Черным Городом, на одном из нефтеперегонных заводов. Он был ранен в Керчи, вернулся из госпиталя с продырявленным легким и сменил профессию – стал водопроводчиком, а после работы занимался всяким мелким ремонтом. Руки у него были не то что умные, а уж поистине всеведущие, и они почти не оставались в бездействии – он очень нуждался в дополнительном заработке.
Когда поток эвакуируемых хлынул сквозь город, Газанфар взял к себе сперва одного ребенка, потом – другого, а короткий срок спустя – еще двух, рыжих, конопатых близнят. Истории всех этих детей были и различны и сходны. У девочки в порту умерла тетка, второй малыш потерял мать в эшелоне в ночной бомбежке, а близнята даже толком не знали, где остались родители, – волна нашествия разлучила их в первые дни.
Жена Газанфара, рыхловатая женщина с полным растерянным лицом, лишь молча всплескивала руками, когда муж являлся с очередным приемышем, – своих было двое! – но не прекословила.
Жилье их мало чем отличалось от многих других в этой части города – две небольшие темноватые комнаты с галерейкой в шумном тесном дворе, где жизнь была открытой, вся нараспашку, точно выставленная для обозрения. И жилье это чудом каждый раз расширялось, будто было оно надувным – послушно вбирало в себя пополнение.
Газанфар был суров и немногословен. Когда Костик спрашивал, как идут дела, он неизменно отвечал:
– Все как надо.
Было ясно, что это не пустые слова.
Годы шли, дети вытягивались, соседи поговаривали, что старшие уже готовы вылететь из гнезда. Сам Газанфар заметно старел, но образ жизни его не менялся – уходил ранним утром, приходил ближе к ночи. Выходных он и вовсе не признавал, они-то и были самыми рабочими, больше всего успеваешь сделать, и все-таки на свою стаю у него всегда находилось время – откуда он брал его, понять нельзя было.
Однажды в праздничный день Костик встретил всю семью на бульваре, это было незаурядным событием! Впереди бежали рыжие близнецы, сзади вышагивали еще четверо. Вслед за ними шли Газанфар и Асья-ханум. У нее было все то же напряженно-растерянное выражение лица, Газанфар же, завидя Костика, усмехнулся, едва ли не впервые за все их знакомство.
– Все, как надо, – пробормотал Костик.
Сегодня, однако, он сравнительно быстро преодолел привычный маршрут, никто не встретился по дороге.
Жека ждала во дворике-садике. Она была в белом сарафане, и в августовской темноте Костик вначале увидел его, а потом уж – лицо Жеки, ее голые руки и ноги, затушеванные до черноты загаром.
– Явился – не запылился, – хохотнула Жека.
– Ко мне не пристанет, – сказал Костик.
– А пристанет – отчистим, – заверила Жека. – Идем, арбузом тебя накормлю.
Обнявшись, они миновали дворик. В окне на первом этаже горел свет.
– Дядя бодрствует, – отметил Костик.
– Совсем уже соскочил с резьбы, – Жека недовольно поморщилась. – Прежде в десять ему второй сон показывали, а теперь с утра до ночи томится.
– А что он делает?
– Шут его знает. То читает, то пишет, то в пол уставится. С ним говорить – зряшное дело. Что пнем об сову, что совой об пень. Я Зинке сказала: твой пациент. Такой же псих… Лечить его надо.
Поднялись по скрипучей лесенке, вошли в длинную и узкую комнату. У стен стояли кровати с высокими спинками. Над Зининым ложем висел портрет – ее увеличенная фотография. Зина снялась в темном берете, смотрела дерзко и вызывающе. Черты лица ее были резки – острые скулы, орлиный нос. Ничего похожего на сестру, в которой все было округло и гладко.
У третьей стены, напротив двери, стоял рассохшийся гардероб, а в центре комнаты – стол, квадратный, крытый скатертью, не однажды чиненной. Больше не было никакой обстановки. Сейчас на столе возвышался арбуз, на тарелке лежала колбасная башенка, в плетеной хлебнице – белый батон. Стояла бутылка с местным вином, красным, терпким, кисловатым на вкус.
Арбуз был неописуемой сладости, хрустел, сочился, нежно урчал, точно изнемогал под зубами. Они расправились со всем, что было – и со снедью, и с красным вином. Костик – быстро и нетерпеливо, Жека – не спеша и со вкусом. Он всегда удивлялся, как обстоятельно она ест, просто на совесть трудится. В крепких, добротно работавших челюстях ощущалась все та же неисчерпаемая, переполнявшая ее сила. А в каждом движении, даже в том, как она утирала сочные губы, была хозяйская основательность. Костику то и дело мерещилось, что Жека много его взрослей.
Дома ходила она босиком («Кожа требует», – говорила Жека) – дощатый пол стонал, точно жаловался, прогибаясь под ее мощными ступнями – было ясно, что ее ветром не сдуешь.
Встав из-за стола, Жека сказала:
– Поели, попили – пора и честь знать. Времечко-то бежит между тем.
И стала стаскивать сарафан через голову.
Когда он проснулся, было светло. Рядом, полуоткрыв рот, тихо посапывала Жека. Костик взглянул на часы и охнул – скоро должна была явиться Зина. Стараясь не разбудить подружку, он осторожно отодвинулся от медного раскаленного тела, слез с кровати и торопливо оделся. За стеной переговаривались соседи – протяжный мальчишеский тенорок и хриплый прокуренный голос отца так наскакивали один на другой, что нельзя было разобрать ни слова.
Передвигаясь на носках, чтобы не заскрипели ступеньки, Костик спустился в утренний дворик и бесшумно, как домовой, направился к зеленой калитке. Калитка эта его умиляла. От нее веяло деревенским покоем, жаль только, что и она скрипела. В центре таких почти не осталось, но в Нагорной части, где жила Жека, похожие еще попадались.
– Здравствуйте, доброго вам утра.
Костик вздрогнул и обернулся. У распахнутого окна сидел человек, видный по грудь. Лет ему было близко к пятидесяти, лысоватый, полуседой, с мятым некрасивым лицом, на котором приветливо улыбались светлые голубые глаза. Они с трудом сочетались со всем его обликом и казались взятыми напрокат.
– Здравствуйте, – сухо сказал Костик.
Но его сдержанность не охладила заговорившего с ним человека.
– Вы ведь приятель Женечки, правда? – спросил он. – Очень рад познакомиться.
Костик понял, что это и есть тот дядя, который своим поведением вызывал недовольство обеих племянниц. Он ощутил двойную неловкость – смущало и появление родственника, встреченного в неурочное время, и его неоправданное дружелюбие.
– Я тоже рад, – сказал он коротко, отворяя зеленую калитку.
– Может быть, зайдете ко мне? Хоть на минутку? – спросил дядя.
Голос его был таким просительным, что у Костика не хватило духу уклониться от приглашения.
Комната выглядела еще скромнее, чем обиталище сестер. Почти не было мебели – топчан, три стула, комод и стол, прислоненный к окну. Зато книг и бумаг было в избытке, они лежали где только можно – на подоконнике, на столе и на стульях, на топчане, а больше всего – на полу.
– Меня зовут Родион Иванович.
Неведомо почему, имя и отчество Костику показались знакомыми.
– Константин.
– Вы садитесь, пожалуйста. А книжки положите на пол. Ничего, тут их много. Вам удобно?
Только сейчас Костик увидел, что у хозяина нет ноги. В углу, близ комода, стоял протез, а за топчаном лежал костыль.
– Чем занимаетесь, если не секрет? – осторожно спросил Родион Иванович.
Костик избегал сообщать, что он сотрудник печатного органа, чем прежде необычайно гордился. Опыт его уже научил, что люди, сведя знакомство с газетчиком, сразу же начинают подумывать о том, как использовать этот канал. Поэтому он ответил небрежно:
– Я поступаю в аспирантуру.
Это не было ложью, хотя не было правдой.
– Замечательно! – воскликнул хозяин. – Значит, будете деятелем науки. А в какой же области?
– Я историк.
Родион Иванович повторил:
– Замечательно. – И добавил стеснительно: – А я вот пишу.
– Что именно? – поинтересовался Костик.
– Воспоминания и стихи. Но больше – стихи. Воспоминания – это ведь очень долгое дело. А стихи могут иметь быстрый отклик. Они оперативно решают задачу.
«Не стал бы только он их читать, – опасливо подумал Костик. – Вот счастье-то, что я не сказал, где служу».
Родион Иванович словно угадал его мысли.
– Женечка очень мной недовольна. И Зиночка – тоже. Они считают, что из этого ничего не получится. Но я не разделяю такого неверия. Проще всего – опустить руки. Я потому и пишу стихи, что такие настроения у молодежи меня бесконечно огорчают. Кроме того, художественное творчество для меня занятие не случайное. Я мечтал о нем с детских лет. Но не было никаких условий. Мне и школы не удалось закончить. Работа не оставляла времени, очень много уж приходилось, простите вульгарное слово, вкалывать. Сестра – одна, да еще две девочки. Потом, как вы знаете, она умерла. Буквально через какой-то месяц после того, как я вернулся с Великой Отечественной войны. Потом я очень долго лечился, лежал в различных госпиталях. Врачи прилагали большие усилия, чтобы сохранить мою ногу. Я им безмерно благодарен, но, как видите, ничего не вышло. Пришлось перейти на инвалидность. Было от чего приуныть, но я понял, что не имею права. Тем более я всегда был занят, а теперь вот образовался досуг, и я всецело могу себя посвятить любимому и нужному делу. Хотя Женечка с Зиночкой недовольны. Но они со временем все поймут. Я в этом нисколько не сомневаюсь.
Костик слушал его монолог, раздумывал, как лучше ответить. Он уже вспомнил, почему его имя и отчество были у него на слуху. Перед ним сидел бескорыстный поэт, загнавший в угол беднягу Малинича. Чистый сердцем. Не требовавший гонорара.
– Стихи свои я посылал очень часто в периодическую печать, – говорил между тем Родион Иванович. – Но взаимопонимания я не встретил. Люди там знающие и образованные, но форма для них решает все. А я убежден, что в первую очередь надо учитывать содержание. Жаль, что редакторы и консультанты не понимают простых вещей. Конечно, случаются исключения. Вот в нашей газете есть Малинич. Ему моя задача ясна. Но и он упирается в разные мелочи. То моя рифма ему – не в дугу, то у меня размер неверный. Иной раз даже неловко становится. Не тот размер. Вот тоже – беда! Да я в любом сапоге прошагаю, пусть он сваливается, пусть жмет до слез. Выдержу. Была бы нога! Понимаете, вы ногу отдайте, я на любой размер соглашусь. Вот, Костенька, это его ответ. Взгляните. А очень душевный товарищ.
Костик читал свое письмо, подписанное, как обычно, Малиничем. На душе его было и смутно и мутно.
– Все время пишете? – пробормотал он, не поднимая глаз от листка.
О проекте
О подписке