Читать книгу «В отчаянии» онлайн полностью📖 — Леон Блуа — MyBook.
image
cover

Правда сказать, словесность особо ничего не потеряла. Этот дух, запутанный, как виноградная лоза, обреченный на долгий поиск и ожидание самого себя, должен был созреть для литературы очень поздно, под длительным напором рыданий.

Публичные библиотеки стали его обычным пристанищем. Там он и встретил упомянутого друга, по сути единственного друга в его жизни. Он был помешан на церковной истории и папских монографиях, обладал спокойной и неверующей душой, совершенно противоположной душе Маршенуара.

Лишенный состояния, как и подобает всякому научному труженику, этот историограф зарабатывал на жизнь, составляя нудную библиографическую справку в одном из крупных изданий. Поэтому у него дома струился бесконечный поток книг, заброшенных в мир современной глупостью или тщеславием.

По совпадению судьбы, угроза потопа возникла примерно в то же время, когда у него проявился интерес к пребывающему во славе страданий скитальцу, болезненный облик которого показался ему необыкновенным.

И вот однажды, проникнутый состраданием, он угостил его ужином и позвал к себе в гости, чтобы, как он сказал, тот избавил его наконец от груды брошюр, которые могли бы быть полезны только в случае продажи. Именно с этого благословенного момента Маршенуар влился в завидную должность друга критика, единственную должность, которую в течение довольно долгого времени ему удавалось выгодно занимать.

Однако самое главное – у него наконец-то появился друг! «Верный друг – врачевство для жизни, и боящиеся Господа найдут его»[19], – таинственно произносит Священная книга. Эти слова как будто говорят нам, что вес настоящей дружбы измеряется миллиардами миров и для равновесия с ней достаточно лишь крошки хлеба, претворенного в тело!

XVI

Женщина появилась в жизни Маршенуара лишь под конец первого периода, то есть после войны и после того решающего душевного потрясения, внезапно возродившего в нем религиозное чувство, задатки которого оставались незамеченными с самых первых лет его жизни. Раньше он был целомудренным, как заключенные и матросы, для которых любовь – лишь грязные обжимания в темных углах дорогих притонов. Непоколебимый Тантал помойного пиршества, всеми силами смирился с лишениями из-за нескончаемого потока грязи. Полная нищета и невероятная застенчивость у такого несносного грубияна оберегали его гораздо сильнее, чем сама религия, которая вмешалась, чтобы смягчить его сердце.

У высоколобых мыслителей, которые авторитетно производят анализ всякого религиозного понятия, есть забавное противоречие, заключающееся в их требовании, чтобы христиане, вера которых сопротивляется их зачистке и окислению, были хотя бы святыми. Прежде всего, они хотят непорочности. Они говорят такие внушительные слова, как эти: вы грешите, а стало быть, вы лицемеры. Эта энтимема демонстрирует уверенность во власти и над пальмами, и над кочками в антирелигиозном болоте.

Это было бы еще не слишком глупо, если б речь шла только о том, что мыслящая душа, отданная на растерзание невидимым Пожирателям, ведет очень трудную битву, в которой уместен этот постоянный героизм. В конце концов, это разумная политика, столь же древняя, как и привычка взваливать на чужие плечи непосильную ношу, которую не хочется двигать даже кончиками пальцев.

Но религиозное чувство – это и есть любовная страсть, чего никогда не поймут нынешние просветители, даже если с неба посыплются световые ключи, чтобы отпереть ворота их рассудительности!

Его буйная головушка сорвалась с недосягаемой вершины и, прокатившись по гнилому жнивью, попала в жалкое людское месиво. Чтобы окончательно не отходить от здравого смысла и справедливости, следовало бы учесть его положение.

Любовь овладела Маршенуаром сильнее, чем кем бы то ни было. Его сердце повелевало разумом. Для духовного перехода ему были совершенно не нужны порицающие или хвалебные проповеди, которые так приземленно истолковывают самые самоотверженные порывы. С примитивной непосредственностью животного инстинкта он набросился на Бога, как на добычу, едва тот явил себя.

Казалось, в эту минуту определилось его предназначение, и теперь этого алчущего Страдания настигло внезапное и полномерное осознание собственной эмоциональной силы, доселе неведомой ему самому, окутанной и парящей в зародышевой оболочке. Удивительная жажда человеческой ласки закономерно дополняла нечеловеческую прожорливость его девственного сердца.

Еще не погрузившись в клоаку мимолетных любовных влечений, он вдруг почувствовал готовность вкусить великую любовную тоску. В нем взорвалось всё, что до сей поры сдерживалось страданием и уязвимостью загнанного самолюбия: полное неведение, простодушная стыдливость, чрезмерная доверчивость, лирические порывы, опасное умиление всему на свете, внезапная потребность вдребезги разбить свою душу в страстном приступе призывного ржания. Одним словом, наружу показалась наивная изнанка напыщенного и отсталого херувима. Неизменное расточительство сокровищ ради рокового выплеска удовлетворенной страсти!

Это был хмурый, дурно одетый двадцативосьмилетний эфеб, сердце которого трепыхалось, как мотылек в плафоне фонаря, и чей грозный дух походил на хилый кактусовый цветок, еще созревающий под водянистой оболочкой. И разве могли распутные удовольствия не ухватить такую легкую добычу?

Маршенуар с остывшей совестью предавался исступленной любви на грязных простынях, извергая рвоту на самого себя, подобно тем изможденным отшельникам Древнего Египта, которые по прихоти язвительной плоти были вынуждены тащить свои измученные кости в нечестивые города и затем быстро убегать оттуда, объевшись ужасом.

Еще больше его угнетало хроническое недержание, из-за которого вся блевотина библейского пса томилась на медленном огне из-за частой нужды в мерзкой добавке. Раздираемый между Богом и женщинами, убитый горем из-за постоянных неудач в поиске доблестной непорочности, о которой он так мечтал, и к тому же слишком слабый, чтобы сохранить непробиваемую предвзятость к равнодушному разврату и заколоть в себе внутреннего скота, который оживал даже под ножом покаянного всесожжения, Маршенуар был разбит невозмутимостью природы ровно столько раз, сколько он пытался ее приручить.

Этот трус, конечно, признавал свои грехи, но не мог отделаться от чувства скверны и стыда. Он хотя бы сознавался во всех этих несчастьях, а не закладывал свой позор в сейфы исповедален и храмов. Было бы трудно отыскать блудника, более далекого от лицемерия или малейшего стремления к самолюбованию.

Стоит напомнить, что юноша был совершенно исключителен. Он родился для отчаяния, а христианство, добавив к его обычному голоду мучительную жажду любви, вторглось в жизнь слишком поздно! Господь поистине должен сотворить чудо, чтобы Маршенуар, этот мистический Икар с растопленными крыльями, ослепленный светом Божьего Лика, мог избавиться от дурмана, влекущего его к глиняным изваяниям, созданным по образу и подобию!

Будет глупо надеяться, что современники господина Золя соблаговолят обратить внимание на эти наивные пролегомены редкостного духовного величия, – они будут описаны далее. Шаткая литературная психология конца нашего века не примет также и то, что столь незначительные извращенные наклонности приведут однажды к неоспоримому эстетическому восторгу. И наконец, что особенно характерно, свинская паства свободомыслящих подхалимов, пребывая в торжественном порыве презрения, до корней сотрет себе зубы, обсуждая вплоть до детских испражнений католика, которого волны порока зашвырнули на край чудовищной бездны… Но какое нам до них дело!

XVII

Маршенуар рыдал над телом отца, когда ему принесли сразу два письма из Парижа. Первое от Дюлорье, а второе от того самого друга-библиографа. Он сразу же вскрыл второе:

«Страдалец мой, прими пятьсот франков, которые мне удалось наскрести путем неутомимой беготни на своих двоих за всё время твоего отсутствия. Я отправляю эти деньги с бесконечной радостью. Только не благодари. Тебе ли не знать, как я их презираю?

Дорогое страдающее сердце, не позволяй горю изгрызть тебя. Ты должен писать книгу. Ты можешь так много сказать некоторым душам, с которыми не говорит никто. Воспрянь! Это всё, что я могу сказать в качестве утешения. Твой горемычный отец, на смерть которого ты повлиял не более, чем я, в этот момент гораздо больше нуждается в твоем интенсивном волеизъявлении, чем в слезах. Этот язык ты, скорее всего, понимаешь.

Разумеется, ты ничего не писал мне. Я особо на это и не рассчитывал, несмотря на твое обещание. Но зато ты написал Дюлорье и попросил у него денег, как будто меня вовсе не существует! Я видел его сегодня, когда мчался за деньгами для тебя, и он мне всё рассказал.

Ты предатель, мой бедный Каин, и к тому же самый отъявленный дурак. Неужели ты вправду надеялся, что эта литературная марионетка, этот надутый Гарпагон вызовется помочь тебе? Ты, вероятно, впал в крайний маразм, предположив, будто сей псевдоученый переплетчик всех общих мест и никчемных клише способен хотя бы мельком узреть ту огромную честь, которую ты оказываешь ему своей мольбой. Ты поступил очень глупо, и если б не твое скорбное положение, то я бы выбранил тебя как следует.

Этот негодяй сыграл мне столько песен на своей шарманке! Его, как всегда, разжалобили твои несчастья и литературные неудачи. Затем, восприняв одобрительно мое молчание в ответ на всё то, что я выслушал, этот евнух, для которого фанатичность состоит в ответах „да“ или „нет“ по любому поводу, снова заговорил о твоей столь досадной нетерпимости и несправедливой яростной брани. Он заверил меня, что с твоими абсурдными принципами ты не сможешь принимать решения на холодную голову и что так ты никогда ничего не добьешься. В глубине души он ужасно тебя боится и хочет, чтобы ты остался в Перигё.

Я прекрасно понял, что больше всего он хотел заранее снять с себя подозрение в скупости. Поэтому он, движимый дружеским долгом, дорвался до того, что попросил для тебя милостыню у доктора, который, как я понимаю, расщедрился аж на несколько сотен су! Он бы не дал больше. Очередной ловкий приемчик! Я очень надеюсь, что ты немедленно вернешь им эти грязные деньги.

Дюлорье выкинул удивительный номер. „Не хотите ли Вы взять мои часы? – сказал он мне умирающим голосом. – Вы бы могли сдать их в ломбард и отправить вырученную сумму этому страдальцу“.

Я молча наблюдал, как из его пиджака то и дело высовывались карманные часы. Потом они наконец скрылись, как отверженное раненое сердце. Вся эта сцена происходила на площади Пале-Рояль.

Однако его нелепая жертвенность напомнила мне, что пора бежать. Я поспешил поздравить его с получением ордена Почетного легиона и присужденной ему на днях премии в пять тысяч франков, кротко умоляя его впредь излить свое покровительство на упомянутых мной выдающихся писателей, которым еще никогда не назначались никакие премии. После этих слов он посмотрел на меня глазками запеченной трески и тут же поспешил удалиться. Надеюсь, что я избавлен от него на какое-то время.

Теперь, дорогой мой, можешь плакать сколько хочешь, насколько хватит слез. Когда всё немного успокоится, ты должен поступить так, как я скажу.

Поезжай в Гранд-Шартрёз[20] и попроси пристанища на месяц. Я знаком с благочестивыми подвижниками оттуда, ты можешь доверить им свои мысли и намерения. Если ты им понравишься, они усладят твою жизнь и уж точно не отправят тебя обратно в Париж без денег. Не сомневайся и не раздумывай, я знаю, о чем говорю. Я даже напишу главному настоятелю, чтобы он принял и представил тебя. В этой горной обители твое сердце излечится, и ты сможешь начать борьбу с новой силой, что озадачит многих умников.

Не переживай о своей Веронике. Эта праведная душа, жертвуя собственной жизнью, молится за тебя по восемнадцать часов в день. Ты должен быть польщен, что тебя так неимоверно любят. Ее желание увидеться с тобой чрезвычайно велико, но она понимает, что я желаю тебе только добра, советуя отправиться в Шартрёз.

Обо мне не беспокойся. Я всегда рядом, тебе ли этого не знать? Крепко тебя обнимаю.

Жорж Левердье»

XVIII

Этот Жорж Левердье, малоизвестный в литературном мире, по сути, был единственным человеком, на которого Маршенуар мог положиться. Скупая судьба даровала ему единственного друга, да и то бедного, словно хотела подгадить свое же благодеяние.

Нужно самому претерпеть нищету, чтобы понять ехидные насмешки над этим изысканным чувством, пораженным беспомощностью. Уже давно бытует издевательская шутка о том, что бедняк ищет утешения в любви, которая у него обычно принимает чудаковатую форму и запал Трималхиона[21]. Еще более невыносима ирония над обычной дружбой. Пожалуй, что самое худшее из зол, самая яростная предвестница ада заключается в ежедневной необходимости уклоняться от взаимопомощи, за которую иногда можно заплатить ценой жизни. Если бы, конечно, эта позорная нищенская жизнь имела хоть какую-то ценность!

Левердье, очаровавшись Маршенуаром, смотрел на него как на человека редчайшего гения, почитал себя его первооткрывателем и проявлял невыразимую самоотверженность. В сравнении с ним он считал себя ничтожеством, и его самоуважение измерялось оказанными Маршенуару услугами.

Он познакомился с ним в 1869 году, четырнадцать лет назад, в ту пору, когда несомненное превосходство его удивительного друга еще находилось в зачаточном состоянии. Но он сумел вырвать его из зарослей химер и предубеждений, которые задерживали его развитие. Как усердный садовод, он осторожно срезал с этой души лишние побеги, держа садовые ножницы дрожащими руками.

Он воспринимал Маршенуара как собственное творение. От природы холодный, бесстрастный, чудаковатый критик обратил свою душу в рабство ради этой медной Галатеи, которая бы быстро наскучила менее разумному Пигмалиону. Жертвуя всем своим существом, он пришел к добровольному безбрачию! Набожность этого приспешника не позволяла ему отступать от самопожертвования, которое благоприятствовало его пророку.

Маршенуар, можно сказать, спас Левердье жизнь во время войны[22]. Они служили в одном партизанском отряде, и в ужасающем отступленческом месиве при Ле-Мане хилый Левердье, измученный усталостью и скрюченный от холода, вполне мог умереть, лежа на снегу среди всеобщего безразличия, если бы не его необычайно сильный товарищ, который пронес его на руках более двух лье, а потом мольбами и угрозами уложил его на какую-то повозку, возничему которой он чуть было не перерезал горло.

Кроме того, Левердье никак не мог оправдаться за то, что не был миллионером. Он корил себя за свою бедность, как за предательство.

– Лично я ненавижу деньги, – говорил он, – но я должен быть золотым мешком в руке Маршенуара. Тогда у меня будет хороший повод, чтобы хотя бы как-то мельтешить в его жизни.

И всё же он не был уверен в своем будущем успехе! Его душа, сияющая ярким огнем от сосредоточения на Маршенуаре, одномоментно трезвела и леденела, когда он смотрел в глаза современному обществу. Надежда на более-менее светлое будущее была обратно пропорциональна таланту предполагаемого гения, и эти планы не обошлись без душевных тревог.

Маршенуар был старше его всего на несколько месяцев, он только что встретил свой сорок первый день рождения. К этому возрасту он опубликовал уже две книги, которые считались первоклассными, но слава с полными мешками золота всё никак к нему не приходила. Она распутничала в выгребной яме журналистики.

Левердье проявил неслыханную настойчивость, добиваясь внимания у директоров и редакторов издательств, которые отказывались выпускать дебютную книгу писателя, чья независимость вызывала у них отвращение. Маршенуар, кстати, никогда не скрывал от них своего абсолютного презрения. Он буквально вываливал нечистоты на их головы. Он относился снисходительно к подвигам своего верного раба, чтобы не выслушивать от него упреков в том, что он отвергает всякую помощь. Но он предпочел бы, чтобы ему отрезали руки и ноги огромными овечьими ножницами, а потом какой-нибудь пьяный столетний маньяк распилил бы их между двух скользких досок, прежде чем Маршенуар согласился бы сам принять целую округу этой перегнившей мертвечины, сутенерами которой они являются и которую они продают по цене настоящей славы!

Ожидать блестящего успеха от его новой книги, которая готовилась к выходу, было бы просто неразумно. Неистовство Маршенуара обычно принимало совершенно необузданный масштаб, сравнимый с невообразимым гневом Великих пророков. Напор его ярости крепчал с каждым разом и своей силой мог пробить целую дамбу.

Левердье полюбил его во многом именно за это, но всё же не отрицал, что нрав его друга может стать причиной неизбежных бедствий. В конце концов он принял его сторону и сделался покорным рулевым этого шторма и отчаяния.

XIX

Щедрость Левердье встревожила Маршенуара, но совсем не удивила. Он уже давно привык к этим чудесам самоотверженности, которые навевали на него беспокойство. Он не писал Левердье, поскольку знал, что тот, несмотря на свои стесненные обстоятельства, всё равно как-нибудь извернется и из кожи вон вылезет, чтобы добыть для него немного денег. С другой стороны, Маршенуар прекрасно знал ласковое тщеславие и элегантную подлость Дюлорье, но понадеялся, что в этот раз он просто не посмеет уклониться от просьбы, потому что его испугают возможные последствия такого исключительно чудовищного отказа. Он совсем не ожидал этого подвоха с доктором.

Он на мгновение подставил оба письма к лицу покойного, как бы делая его судьей происходящего. Пора было похлопотать о похоронах. Маршенуар, конечно, не без осторожности запечатал стофранковую купюру Дюлорье в новый конверт и в тот же вечер, не написав ему ни слова, выслал деньги обратно.

Чтобы спастись от разъедающих мозг мыслей, ему было необходимо испытать какое-то чувство, и письмо от Левердье, подоспевшее как раз вовремя, облегчило его муку.

1
...
...
8