В день возвращения в Норвегию короля Хокона Пра вскочила ни свет ни заря, воткнула в цветочный горшок вдобавок к норвежскому флагу датский крест, и еще семи не было, а она уже спешила ко дворцу, чтобы занять на Карле-Юхане место в первом ряду и безжалостно гонять всякого, кто посмеет заслонить ей обзор, когда мимо нее будет проезжать ее собственный король. Болетта работала в ночную смену и еще не вернулась, поэтому, когда Вера проснулась в огромной кровати, она была дома одна. Она натянула на себя первое, что под руку попалось, не думая ни смотреться в зеркало, ни причесываться. Какая разница. В бабушкиных тапках она спустилась по черной лестнице и пересекла двор. Тихо-тихо. Окна открыты. Она остановилась перед подъездом Рахили. Белый кот крался между цветами и помойкой. Она шмыгнула на третий этаж. Встала под дверью, прислушалась. И вдруг радость ударила ей в голову: она услышала в квартире голоса! Вера позвонила, никто не открыл. Тут она поняла, что дверь не заперта. Толкнула ее и вошла. Голая кухня. Пустые шкафы. Ни чашки, ни стакана, ни блюдца. Чистота. Все выкинуто. Едва-едва чувствуется запах странных блюд, которые готовила мама Рахили, особенно по воскресеньям, аромат ванили и специй, дух, среди которого выросла Рахиль, тоже исчез, вымыт и проветрен. Никаких голосов Вера не слышит. Может, она обозналась? Вера идет в глубь квартиры. Открывает дверь в комнату Рахили. Штор нет. И кровати нет, и стола. На полу валяется вешалка. На окне в гостиной пустой горшок. Это все. Голые стены. С выцветшими пятнами на месте висевших здесь картин. Но вдруг она опять различает голоса. Кто-то идет. Она снова поддалась радости, радости и страху, но больше все же радости, и вихрем пронеслась по квартире в коридор. И замерла там как вкопанная. Двое рабочих в комбинезонах волокли наверх черное пианино, с них лил пот, они чертыхались через ступеньку, задний заметил Веру и гаркнул: «Прочь с дороги!» Вера притиснулась к двери, и они втащили пианино в гостиную и поставили у камина. Потом грузчики перекинули ремни через плечо и закурили. Время от времени они взглядывали в Верину сторону и улыбались. Тот, что поменьше, сдвинул козырек на затылок и поскреб рыжую челку. «Ты будешь служить у этих господ?» – спросил он. А второй раскурил еще сигарету, снял с шеи навьюченные на нее ремни и сказал: «Слушай, тогда тебе надо причесаться. У тебя на голове сорочье гнездо прямо». И они в голос захохотали. «Хочешь мой гребень?» – предложил рыжий.
Вера сиганула вниз по лестнице. Грузчики проводили ее удивленным взглядом. На улице стоял грузовик, рядом была составлена мебель. Домоуправ Банг в черном костюме беседовал с дамой в светлых перчатках и с зеленым пером на шляпе. Вера видела ее впервые. Даме далеко за тридцать, и она в положении: пальто барабаном натянулось на животе, который она несла, клином выставив вперед, да еще для верности заложив руки за спину, демонстрируя всей улице безоговорочную полноту своей беременности. Вера уставилась на барыню. В конце концов дама почувствовала неловкость, указала на нее Бангу, тот обернулся и обнаружил на лестнице Веру. И захромал к ней, улыбаясь и качая головой одновременно. Из подъезда вышли грузчики. Вера припустила бегом, она кинулась за угол и, пока бежала, думала, что Рахиль просто переехала, в другую квартиру, поменьше, наверно, такая огромная, с комнатой для прислуги, им не по карману после всего, что случилось. Уцепившись за эту мысль, Вера прокручивала ее в голове раз за разом. Чтобы снова попасть во двор и к черной лестнице, она пошла через подвал. Все будет как раньше, твердила она, все будет как раньше, эти слова жили в ней, весомые и осязаемые, она видела их, чувствовала, но вслух произнести не могла, вслух она не могла поговорить хотя бы с собой, словно теперь немота по собственному почину взяла ее в плен. Вера поднялась в квартиру. Никого еще не было. Она прошла в ванную, разделась, достала ножницы и сунула их в рот. Сжав ручки ножниц обеими руками, она вдавливает острие в язык, зажмуривается и – боль, но тоже безгласная, еще одно наречие, на котором говорят молча, крик потонул где-то глубоко внутри ее. Она чувствует, как лезвие входит в податливую мякоть языка. Кровь залила рот. Вера достала чистую прокладку, пропитала ее кровью, положила в корзину с грязным бельем, смыла кровь в раковине и на полу, вставила новую повязку между ног, пошла в спальню и легла. Вера улыбалась. Рот перестал быть чужим. Она обратила его в своего, в свойского. Язык разбух во весь рот. Так, с кровью порядок, думает она. Хватит на все месяцы. Пришла Болетта. Вера услышала, как она захлопнула за собой дверь и прошагала через всю квартиру на балкончик. Тут же вернулась и заглянула к Вере. Которая притворилась спящей. Хотя мать ей было видно, веки сделались точно прозрачными. Болетта держала в руке датский флаг, она была бледная и разгневанная. Бесшумно обошла кровать, взяла «Руководство сотрудника Центрального телеграфа», которое лежало на ее ночном столике, и села в гостиной читать его, услышала Вера. Болетта зачитывала себе вслух, как исчисляются тарифы и как работает экспедиция, было похоже, что только на слух она и в состоянии все это понять. Чтение звучало как поношение. Но было похоже на жалобную мольбу. Расчет слов. Одним словом в связном языке считается слово длиной не более пятнадцати знаков, а в кодированных и цифровых телеграммах слово или группа знаков размером не более пяти букв или цифр. Противоречащие языку слияния слов не допускаются. Названия административных единиц, площадей, улиц, равно как и морских судов, могут писаться слитно и засчитываться за одно слово при количестве знаков не более пятнадцати. Вера слышала каждое слово, а Болетта перечитывала их раз за разом. В этом тексте, в его строе, названиях было нечто угрожающее, похожее на войну. Кодированная телеграмма, похоронная телеграмма, радиотелеграмма. Единственное, что звучало по-человечески, – это поздравительная телеграмма. Посылается на норвежские, шведские, датские и исландские станции, а также североирландские и английские, за дополнительную плату в размере пятьдесят эре вручается также на праздничном бланке. Под этот бубнеж Вера погружается в фантазии о том, как почтальон в форме, например голубой, да, точно, в голубой униформе с блестящими пуговицами приносит такую телеграмму им самим, он добрый вестник, конечно же, гадости не его профиль, и телеграмма на праздничном бланке за дополнительную плату в размере пятьдесят эре волшебным образом все меняет, превращает плохое в хорошее. Это может оказаться привет от Рахили, где она коротко, чтоб не потратить слишком много, сообщает, что скоро вернется домой. Или кто-то нашел Вильхельма во льдах и снегах, и теперь у Пра появится могилка, куда пойти поклониться. Или просто короткий текст: «Все, что было, тебе приснилось». Но в дверях не почтальон, а Пра, она тоже шваркает дверью и с ходу начинает скандалить: «Где мой флаг? Мой датский флаг где?!» Вера слышит, что Болетта страшно медленно закрывает книгу и встает. «Я убрала его, мама. Ты позоришь нас перед всем городом». Старуха топает ногой. «Что за чушь! Король Хокон датчанин!» Теперь Болеттина очередь срываться на крик. Вера натягивает на голову одеяло, едва сдерживая смех. «Король Хокон норвежец! И не смей говорить ничего другого!» – «Да, он король Норвегии. Но для меня он датский принц! С какой стати мне запрещают держать датский крест в собственном цветочном горшке?» – «Я отказываюсь дальше это выслушивать!» Старуха вздыхает: «Это ты из-за этого талмуда яришься. У тебя в голове только тире да точки». Теперь Болетта топает ногой, а может, они вместе топают, продолжая переругиваться. «И ты оставила Веру одну дома. У тебя совсем мозгов нет, ведьма старая!»
В гостиной повисает долгая пауза. Потом Болетта идет в ванную, шаркая ногами, как будто они неподъемные. И прибегает обратно. «У Веры месячные!» – кричит она. Старуха прислушивается: «Что ты сказала?» – «Что слышала! У Веры пришли месячные!» Болетта держит окровавленную прокладку. Старуха всплескивает руками и садится. «Спасибо, Господи, – шепчет она. – Король дома, у Веры пришли красные дни. Теперь наконец-то начнутся обычные будни».
Но я чувствую, кто-то дышит мне в затылок, потому что это еще не моя история, мною в ней пока и не пахнет, обо мне речи нет, а когда я появлюсь в повествовании, когда уже выйду на свет, то, скорей всего, то и дело, рассказывая, стану сворачивать в сторону, поддаваясь притяжению подробностей, как я тормозил и до сих пор, завязая в деталях: шнурок, лопнувший по дороге в школу танцев; священник, которому я показал язык перед церковью на Майорстюен; бутылка из-под лимонада, которую я сдаю Эстер в киоск, – все эти мелочи некоторые считают лишенными смысла отступлениями и недисциплинированностью, но на самом деле они суть невидимые, непонятные, но единственные опоры всей конструкции по имени проза, иначе именуемые зарамочной тишиной. Здесь, за кулисами, я и буду пока обретаться невидимкой и подслушивать вас всех. И в этой тишине я слышу, как Пра твердит словно заклинание: «Теперь наконец-то начнутся обычные будни». Потому что они думают, что жизнь вошла в обычную колею. И что с Верой тоже все в порядке. Как менструация пришла в срок, так и дальше все пойдет своим чередом. Красные тапки аккуратно стоят около дивана. Над королевским дворцом развевается флаг.
Луна висит точно над Акером, а в сутках опять двадцать четыре часа. Ведь пять лет войны времени не было. Война отобрала его и изломала, секунду за секундой, минуту за минутой. Война живет одним мгновением. У нее нет за душой ничего. Крохи да секунды – вот что такое война. Но теперь они могут склеить время, завести его, и пусть себе идет. Пра покупает в винной «монопольке» на Майорстюен еще бутылку малаги. Болетта читает свое «Руководство», пока мозги не заплывают болью, как жиром. Но на телеграфе она прячется от директора Эгеде, она все еще не решилась подойти к нему и сказать, что хочет получить новое место. Вера долго не встает по утрам. Потом поднимается. Без радости медленно слоняется по квартире. Она одевается в бесформенные свитера и широкие куртки, хотя на улице день ото дня жарче. Поговаривают, что лето будет самым жарким за сто лет, и это справедливо, народ заслужил такое лето. Вера почти не ест, ей хочется ощущать собственную легкость, ей хочется расти только внутрь и вписаться в свою тень. С кухни ей видно, что в квартире Рахили новые шторы, бордовые, но людей там она пока не замечала. Сушилка во дворе увешана зимней одеждой и простынями, Банг ковыляет вдоль по дорожке и дергает сорную траву. Неизвестно чей кот валяется на краю солнцепека, как меховой крендель, пока Банг не замечает его и не шугает кочергой. Тогда кот лениво поднимается, неспешно помечает клумбу и лишь потом, сохраняя достоинство, уходит хвост трубой через ворота прочь, на улицу Юнаса Рейнса. Мальчишки во дворе драят свои велосипеды, клеят шины и нет-нет да и поднимут глаза на ее окно, но там тогда никого уже нет. Вера видит все это. А всем, что она увидела, она наполняет свою бессловесность, которая мало-помалу начинает действовать Болетте на нервы так, что иной раз у нее руки чешутся вытрясти из дочери десяток слов, но тогда Пра принимается нашептывать ей, что кто не говорит, тот и не врет. И еще раз Вера ночью протыкает себе язык, чувствует, как кровь заливает рот и начинает сочиться наружу, и опять пропитывает кровью прокладку, она обманывает беспомощно, надеется без надежды, как на встречу с Рахилью. Время было в плену. Теперь его выпустили на свободу. Вера смотрит в окно: на мальчишках дождевики, они вымахали за лето, их почти не узнать, и они уезжают со двора не оглядываясь.
Как-то утром, когда Болетта уже убегала на телеграф, чтобы поговорить с директором Эгеде и наконец дать ему ответ, в дверь позвонили. Вера услышала звонок из постели и в секунду проснулась. Кто-то звонил к ним в дверь рано утром в сентябре 1945 года. На миг она решила, совершенно твердо, что это Рахиль, что она наконец-то вернулась. Вера вскочила, почти напуганная счастьем, и выглянула в коридор. Болетта открывала дверь. Не Рахили. А какому-то лысому мужчине, которого Вера вроде бы смутно помнила, точно тусклый и невнятный призрак из другой жизни. На нем был длинный пыльник, с узких плеч непрестанно капало на пол, он держал небольшой квадратный кофр с двумя блестящими язычками с каждой стороны в одной руке и серую шляпу в другой. Этот кофр утвердил Веру в воспоминании, она узнала визитера, и по коже непрошено поползли мурашки, как бывало всегда прежде, когда он возникал на пороге.
Он сперва потряс кофром, предполагая, видимо, что его опознать легче. «Надеюсь, вы и меня вспомнили, я-то сразу вас узнал, будто вчера виделись!» Он растянул улыбку во все лицо и поклонился. Болетта впустила его в дом. «Конечно, мы вас помним. Правда, с волосами». Мужчина быстро провел рукой по лысине, улыбка провалилась в рот и превратилась в натянутую кривую гримасу. «Я сидел в лагере Грини», – сказал он.
Мужчина опустил кофр на пол. Болетта зарделась и взяла его пальто, чтобы повесить. Он быстро пробежал взглядом от стены к стене и от двери к двери, все увидел, все приметил. Вера попятилась. «А у вас вещи стоят на тех же местах, да?» – спросил мужчина. «Да», – ответила Болетта, идя за ним. «Отрадно слышать! А то многих, знаете ли, сейчас потянуло на перемены. Мебель меняют. И что толку?» Он еще раз, медленно, прошелся взглядом по комнате и наконец уперся глазами в овальные ходики и ящичек под ними. Было десять часов двенадцать минут. «Не знаю, достаточно ли у нас денег, – прошептала Болетта, – боюсь, мы немного сбились со счета». – «А кто не сбился? На то, чтоб все наладить, уйдет вся осень». Мужчина повернулся к Болетте: «Я пью кофе со сливками. Не забыли, нет?» Болетта всплеснула руками: «Ой, помню, помню: со сливками. А могу ли я поискушать вас сахаром?» – «Если он есть в доме, отчего же нет. Но только три ложки, не больше».
Нежданно в дверях гостиной возникает Пра, в своих красных тапках и ночной рубашке. Она держит ладонь козырьком у лба, словно заслоняясь от слепящего солнца в квартире. «Болетта, ты опять говоришь сама с собой? Или пристаешь к Вере?» Болетта бросается ей наперерез: «Мама, у нас господин Арнесен. Ты его помнишь?»
Потому что утром того дня нас почтил визитом господин Арнесен из страхового товарищества Bien. Это у него мы застраховали свои жизни. Как почти поголовно весь дом. Арнесен возникал дважды в год, раз осенью и раз весной, строго определенного числа, и только если оно выпадало на воскресенье, он приходил днем позже, в понедельник. На этот раз он не появлялся долго, с сентября 1941 года. Я тоже помню эти овальные часы, которые всегда шли секунда в секунду. Каждый месяц, в последнюю субботу, Болетта или мама опускали в ящичек под циферблатом деньги, как будто он был копилкой. Процедура напоминала священнодействие, и мы с Фредом стояли, спрятав руки за спину, и провожали взглядом каждую монетку, которая скользила в щель и звякала глуше или звонче, смотря по тому, сколько денег уже лежало в ящичке, и тем более каждую бумажку, которую надо было еще, при благоговейном внимании зрителей, сложить, чтобы пролезла. Больше всего меня восхищали пять крон: голубизна, каким бывает небо утром летнего дня, чуждого заботам, и лицо Нансена. До ста я еще не умел считать, к тому же сотенные были такие огромные, что их почти невозможно было запихнуть в ящичек. Потом возникал Арнесен и уносил то, что взрослые называли «премией». Я полагал, что премию должны получить мы, что деньги могут превращаться в эту «премию», в подарок. Но Арнесен всегда приходил с пустыми руками, более того, он забирал премию и уходил. Кончилось тем, что он набрал слишком много, сложил премии в свои личные бездонные карманы и попался. Но я долго-долго думал, что часы идут из-за денег. И если мы опустим в щелку больше, время побежит быстрее, а если забудем положить, оно будет тянуться еле-еле, пока не замрет на месте. Если бы! Однажды на Рождество я провел испытание. Положил две лишние монетки по пять эре, и в ящичке что-то крякнуло. Но больше ничего, не помогло. А Фред, я помню, с помощью булавки опустошил ящик. И время не остановилось.
Пра подошла поближе. «Неужто Арнесен собственной персоной? Теперь-то точно потекут будни». Он отвесил низкий поклон. «С нами вы в безопасности и в будни, и в праздники. Даже жизнь после этой просчитана в нашем календаре». Пра пыхнула уголком рта. «Это давайте оставим Всевышнему, дорогуша. Ваш чемоданчик маловат для вечности». Арнесен коротко вздохнул и вытащил платок с вензелем страховой компании, точно сдаваясь и моля о пощаде. Но старуха подошла еще на шаг поближе и прищурилась. «Слушайте, а куда подевались все ваши волосы?» – «Мама, он был узником Грини», – шикнула Болетта.
Тут Арнесен извлек трубкообразный ключ, который был только у него, и повернулся к ним спиной, вылитый фокусник, который не хочет раскрыть свои тайны раньше времени. Он оглянулся через плечо и наткнулся на Верин взгляд, из тени за дверью. Улыбнулся. Потом все услышали щелчок, Арнесен вытянул ящичек, зазвенели и зашуршали деньги, а считать наличность Арнесен из Bien умел как никто. Ему не надо было даже дотрагиваться до денег, он считал глазами, самым натренированным своим органом, потом он сложил вырученное в кожаную торбу на молнии, напоминавшую пенал, убрал торбу в кофр, со всей предосторожностью запер его с двух сторон, и на этом представление закончилось.
Болетта пошла в кухню варить кофе. Арнесен выпрямился. «Сумма немного не набирается. Война все поставила с ног на голову», – сказал он. Пра съежилась в улыбку. «Да уж, чем дешевле человеческая жизнь, тем дороже премия. Так ведь?» Арнесен не стал улыбаться. «Дело, очевидно, в том, что ценность некоторых вещей не измеряется в кронах и эре, фру Эбсен». – «Болтовня! Считай лучше свои деньги. На это ты мастер!»
Арнесен собрался было ответить, но передумал. Лишь в отместку потащил свой кофр, который никогда не упускал из виду, с собой в гостиную. Куда бы Арнесен ни приходил, везде его угощали, то ли совестясь, то ли подхалимничая. Наверно, они думали, что их жизнь у него в руках. Он медленно шел вдоль книжных полок и вел пальцем по кожаным корешкам, но глазами обшаривал комнату: диван в гостиной, разложенный для спанья, стаканчик малаги, пасьянс. Палец задержался на широком зазоре между книгами, откуда поднялась пыль. Тут Арнесен снова улыбнулся. «Хорошо бы его расстрелять», – протянул он. Потом сел на мягкий стул спиной к буфету. Старуха перегнулась через стол: «Кого хорошо бы расстрелять?» – «Гамсуна. Предателя». – «Писателя?» – «Писателя-предателя». Старуха откинулась на спинку дивана. «Лично я предпочитаю читать Йоханнеса В. Йенсена», – сообщила она.
О проекте
О подписке
Другие проекты
