В Суде на чаше весов лежат ни много ни мало страдания многих тысяч людей, и вот в этом ни капли притворства не допускается. Тем не менее по природе своей Суд – подмостки, где разыгрывается блистательное сценическое действо. И речь не только о мастерски сработанных свидетельских показаниях. Когда я впервые пришла на заседание, меня ошеломило то, как безудержно фонтанируют и обвинение, и защита. Да и сами обвиняемые, одновременно высокомерные и полные жалости к самим себе, – зачастую это выдающиеся персонажи, политики и генералы, люди, привыкшие к высоким трибунам и звучанию собственных голосов. И переводчики не могут оставлять драматизм за скобками, наша задача – не только передать слова, которые произносит фигурант дела, но также выразить или как-то обозначить манеру поведения, нюансы и замыслы, скрывающиеся за словами.
Если слушать, как работает синхронист, то поначалу может показаться, что он выговаривает фразы холодно, выверенно, ровно, но чем дольше слушаешь, тем больше оттенков улавливаешь. Если кто-то шутит, задача переводчика – транслировать юмор или попытку насмешить, если что-то было сказано с иронией, важно передать, что сказанное не нужно воспринимать буквально. Одной лингвистической точности тут мало. Синхронный перевод – чрезвычайно тонкое искусство, недаром в английском и во французском само слово «переводчик» родственно глаголу «интерпретировать»: говорят же, что актер интерпретирует роль, а музыкант – ноты.
Самому Суду и всему, что в нем происходит, присущ некий уровень напряженности – из-за противоречия между потаенной природой боли и необходимостью выставлять эту боль на всеобщее обозрение. Судебный процесс – сложносоставной перформанс, в который все мы вовлечены и от которого никто не в силах полностью освободиться. Переводчик не играет свою роль, просто излагая, его задача – доносить невысказанное. Возможно, в этом главная сложность и для Суда, и для переводчиков. Ведь, если подумать, наш каждодневный труд завязан на повторении – повторении, тщательной проработке, детальной прорисовке того, что в обычной жизни есть предмет иносказаний и недомолвок.
Трамвай был битком набит, и на одной остановке влезла большая компания школьников. Они шумели, пассажиры косились на них неодобрительно, но я – нет, я не возражала, наоборот, рада была послушать их разговор, хотя бы те обрывки, что разбирала.
Переезжая в Гаагу, я не знала голландского, разве что немного успела пройтись по верхам, но благодаря его сходству с немецким через полгода я уже что-то понимала. Естественно, почти все в Нидерландах свободно общаются по-английски, да и на работе голландский не в ходу, поэтому я изучала его со слуха – на улицах, в ресторанах и кафе или в трамвае, как сейчас, например. Если не понимаешь языка, то и ощущения от места, где на нем говорят, довольно любопытные, я особенно глубоко прочувствовала это в первые месяцы. Поначалу меня окутывало облако неведения, звучавшая вокруг речь казалась недосягаемой, однако вскоре она перестала ускользать: я начала понимать отдельные слова, потом фразы и даже целые куски диалогов. Время от времени я натыкалась на ситуации, когда лучше бы не слышать услышанного – слишком оно личное, и от этого развеивалась аура невинности, окружавшая город, когда я сюда приехала.
Но сейчас никакого нарушения личного пространства не было: школьники разговаривали громко, кричали чуть ли не во все горло, им хотелось быть услышанными. Я слушала их и попутно наслаждалась постижением нового языка – когда раскрываешь его механизмы, тестируешь их податливость и гибкость. Давно забытые ощущения: все свои языки я освоила либо в раннем детстве, либо пока училась. Голландский у школьников был приправлен сленгом, мне трудновато было понимать все дословно, но если в общих чертах, то, похоже, они обсуждали школу и какого-то то ли учителя, то ли приятеля, который всех достал.
Спустя две-три остановки мне послышалось слово «феркрахтинг», произнесенное одной из девочек, по-голландски «изнасилование». Опешив, я подняла голову, к тому моменту я слушала уже не так внимательно, как в самом начале. Девочке, сказавшей это слово, было лет двенадцать или тринадцать – густо подведенные черным глаза, пирсинг в носу. Она продолжала говорить, я расслышала фразу «бэл де полити», или мне почудилось. Но другая девочка, собеседница, в ответ захихикала, а следом и та, что с пирсингом, тоже начала смеяться, после чего я уже не была уверена, правильно ли я расслышала: в конце концов, изнасилование и вызов полиции – так себе повод для смеха. Девочка с пирсингом, должно быть, почувствовала, что я на нее смотрю, она резко развернулась и уставилась на меня, и, хотя она все еще смеялась, взгляд у нее был пустой и тяжелый, совсем безрадостный.
Трамвай подъезжал к моей остановке. Девочки переключились на обсуждение нового бренда кроссовок, я еще несколько раз глянула на ту с пирсингом, но она больше не обращала на меня внимания. Я вышла, взволнованная неожиданной встречей. Трамвай покатил дальше, а надо мной возвышалось здание Суда, обширный стеклянный комплекс, угнездившийся среди дюн на краю города. Поневоле забываешь, что Гаага расположена на побережье Северного моря, – город всячески старается нацелиться внутрь, стоит, развернувшись спиной к открытой воде.
До приезда, когда я только подала резюме и мне предложили работу, Суд представал в моем воображении чуть ли не средневековым институтом, наподобие Бинненхофа, парламентского комплекса в паре миль от центра города. Даже по приезде и в первый месяц я всякий раз изумлялась при виде Суда. Я прекрасно знала, что Суд – структура совсем новая, он был создан десять лет назад, но современная архитектура все равно с ним никак не вязалась, ей словно бы недоставало того пафоса, которого я ожидала.
Но прошло полгода, и Суд превратился в обычное место работы: ко всему мало-помалу привыкаешь. Проходя через рамку металлоискателя, я поздоровалась с охранниками, спросила, как их семьи, заметила что-то насчет погоды – вот так я и практикую свой голландский. Забрав сумку, я двинулась через внутренний двор в здание. Там я увидела Роберта, еще одного переводчика, он подождал меня, чтобы идти вместе. Роберт – большой и доброжелательный англичанин, компанейский и обаятельный; я со своей относительной немногословностью – исключение среди переводчиков. Если перевод – своего рода представление, то и исполнителям полагается быть уверенными и словоохотливыми. Вот Роберт прямо-таки воплощает эти качества, он по выходным играет в регби и участвует в любительских театральных постановках. Мы никогда не сидели вместе в кабинке, но я временами задумывалась, какой из него партнер: я бы, скорее всего, переживала, что меня затмили, пыталась бы как-то соответствовать модуляциям и напыщенности его голоса, на редкость медоточивого – спасибо классовому происхождению и английским закрытым школам.
По пути к офису Роберт сообщил мне, что сегодня ни одна палата не заседает, что, если честно, и к лучшему, заметил он, у тебя ведь наверняка с бумагами поле непаханое, как и у меня. Мы поздоровались с коллегами и прошли каждый к своему столу, все переводчики сидели в офисе с открытой планировкой, кроме нашей начальницы, Беттины, – у нее был свой кабинет. У нас царила самая что ни на есть товарищеская атмосфера – вероятно, в какой-то мере из-за того, что большая часть коллектива приехала в Нидерланды специально для работы в Суде, предварительно набравшись нужного опыта в других местах. Некоторые, как я, не знали, сколько они пробудут в Суде или в Нидерландах, а некоторые уже более-менее закрепились здесь – скажем, Амина: она недавно вышла замуж за голландца и была беременна.
Сейчас она сидела за своим столом и с умиротворением на лице просматривала бумаги. Большинству переводчиков случается нервничать или сердиться, иногда, бывает, они даже просят свидетеля говорить помедленнее, но Амина – сама собранность, она способна переводить с феноменальной скоростью и последовательностью, что бы ни происходило. На позднем сроке беременности она как будто сделалась еще невозмутимее, неизменно хранила спокойствие. Мы все привыкли бороться с разными закавыками в речи и произношении, а Амина, похоже, таких трудностей вообще не испытывала.
Однако стоило похвалить ее, как она смущалась и начинала спорить: мол, не такая уж она безупречная. Усаживаясь за свой стол, я вспомнила историю, которую Амина мне рассказала, когда я начинала работать в Суде. Над этой историей я часто размышляла. Амине поручили переводить для обвиняемого на суахили: на тот момент она была единственной переводчицей, в достаточной степени владевшей языком, чтобы справиться с задачей. Ее партнерша по кабинке язык знала слабовато, и она призналась потом по секрету, что, пока тянулись долгие сессии, ее мысли где-то блуждали, она слушала оригинальную речь по-английски и по-французски, но к Амининому переводу прислушивалась вполуха.
В общем, вторая переводчица, по-видимому, не слишком напрягалась, а вот сама Амина вкалывала как ненормальная, она вывозила на себе марафонские сессии, длившиеся куда дольше стандартных. Ее кабинка помещалась на антресольном этаже, а обвиняемый в зале суда расположился прямо под ней. Это был молодой еще человек, бывший лидер народного ополчения, одетый в дорогой костюм, он сутулился на эргономичном офисном кресле. Его судили за чудовищные преступления, а он сидел туча тучей и, кажется, даже немного скучал. Естественно, обвиняемые довольно часто одеты в костюмы и сидят в офисных креслах, но дело не в этом, а в том, что здесь, в Суде, не просто преступники, разодетые по торжественному поводу, – здесь люди, которые привыкли к костюму или к форме как к облачению власти и к тому, что это облачение действует на окружающих.
Обвиняемые обладают магнетизмом – иногда врожденным, иногда взращенным обстоятельствами. Суд, как правило, не может посадить человека без содействия зарубежных правительств или каких-то институтов, его право на задержание очень ограниченно. Ярких арестов бывает много, и зачастую обвиняемые содержатся в других странах, то есть чтобы в соседней с нами комнате сидела толпа военных преступников – такого нет. Обвиняемых привозят в Гаагу, и они заведомо овеяны легендой, мы наслышаны об этих людях (почти всегда эти люди – мужчины), мы видели фотографии и отснятые видеоматериалы, и, когда они наконец предстают перед Судом, они – звезды шоу, иначе и не скажешь, сама ситуация выставляет их харизму во всей красе.
Тот мужчина – мало того что был молод и бесспорно красив, а большинство подсудимых – в возрасте, пора их расцвета давно миновала, они хоть и бывают яркими, но внешне уже не те, – ко всему прочему излучал такую слепящую властность, что сразу делалось понятно, почему так много людей повиновалось его приказам. Но суть не в том, объяснила мне Амина, а в тесной связи, которую создавал перевод: она переводила для одного-единственного человека, и, когда она говорила в микрофон, она говорила с ним. Разумеется, соглашаясь на должность в Суде, она понимала, что здесь будет тягостнее, чем в ООН, где она работала прежде. В конце концов, Суд имеет дело исключительно с геноцидом, преступлениями против человечности, военными преступлениями. Но она не рассчитывала на такую близость: нет, конечно, она не стояла лицом к лицу с обвиняемым, она сидела, надежно спрятанная за стеклом кабинки, но постоянно сознавая, что в зале лишь двое понимают тот язык, на котором она говорит; группа защиты вся состояла из англичан, которые не знали ни французского, ни родного языка своего подзащитного.
На первых сессиях Амине делалось все хуже и хуже. В деле фигурировала куча свидетельских показаний про ужасающие зверства, и она час за часом все это переводила с одного языка на другой. Время от времени ей приходилось бороться с дрожью в голосе, она понимала, что реагирует на происходящее чересчур эмоционально. Но потом, на второй день, она сама не поняла почему, ее осенило какой-то защищенностью, она вдруг нащупала новый тон – не совсем нейтральный, скорее укоризненный, даже язвительный. В одном месте, где Амина транслировала подробности коррупционной схемы – за такое по головке не гладят, но рядом с другими обвинениями то были сущие цветочки, – она заговорила холодно и неодобрительно, словно жена, которая отчитывает мужа – но не за то, что тот распутничал напропалую или просадил в автоматах семейные сбережения за всю совместную жизнь, а за какой-то мелкий бытовой грешок, ну, к примеру, не помыл посуду.
И тут, к ее удивлению, обвиняемый обратил лицо вверх, к кабинкам переводчиков. До этого момента он сидел почти неподвижно, смотрел прямо перед собой, как будто процесс его не касался, по словам Амины, вид у него был вовсе не величественный, а как у подростка, которому выговаривают за какой-то проступок, а он ни в какую не хочет раскаиваться и дуется. На антресольном этаже сидело с полдюжины переводчиков, вряд ли обвиняемый вычислил, кто из них переводит для него, Амина ни разу не видела, чтобы он изучал кабинки. Она усилием воли придала голосу твердость и заставила себя сосредоточиться на текущей работе: еще не хватало ей отвлекаться. И все же она не могла удержаться: то и дело исподтишка посматривала на обвиняемого, когда тот скользил глазами по застекленным кабинкам.
И, вероятно, он почувствовал, что она смотрит, остановил взгляд и пристально вперился в нее, даже развернулся на стуле. Амина уже ничего не могла сделать, она сбилась, запуталась в словах, извинилась, почти перестала слышать, что говорят. А он все сверлил ее взглядом, красивые черты выражали мрачное удовлетворение: что, мол, струсила, язык заплетается? И она мгновенно ощутила даже через разделявшее их стекло несокрушимость воли этого человека. Амина содрогнулась и отвела глаза. Она возобновила перевод и притворилась, что делает записи, – лихорадочно зацарапала по листку на планшете. Когда она подняла голову, обвиняемый уже отвернулся, он снова смотрел перед собой, казался рассеянным и погруженным в свои мысли.
Больше обвиняемый не оборачивался к Амине. Но внезапно она поняла, что ее голос звучит по-другому: сама того не желая, она испугалась. Когда от нее потребовалось огласить очередной список кровавых деяний, она заговорила почти умоляюще, чем вызвала у обвиняемого едва заметную улыбку. Ей почему-то сделалось не по себе при мысли, что она будто бы ставит человека перед лицом им же совершенных преступлений, предъявляет ему тяжкие обвинения, хотя она всего-навсего переводила сказанное от имени Суда. Не вели казнить гонца, вертелось у нее на языке, и тут она вспомнила, что как раз по части казнить гонцов обвиняемый и поднаторел и, кажется, это даже фигурировало среди его преступлений. Естественно, она понимала, что этот человек ничего ей не сделает, и все равно боялась, просто он пробуждал страх, он излучал могущество, даже когда неподвижно сидел на стуле.
Но страх – даже не главное, что она испытывала, была еще вина. Амина испытывала вину перед этим человеком, а ведь он сущий монстр, он вообще не был ее заботой, все, что от нее требовалось, – адекватно перевести сказанное в судебном зале и сделать от нее зависящее для торжества правосудия. И каково ему приходится – тоже не Аминина забота, хоть она и догадывалась, что после того, как Суд заключил его под стражу, ему приходилось несладко. Обвиняемый был начисто лишен морали, однако именно мораль заставляла Амину испытывать к нему то, что она испытывала. Это все его магнетизм, решила Амина, это он побуждал тысячи людей совершать жуткие акты насилия; ни формализма, ни шаблонности – ничего такого в обвиняемом не ощущалось. Вот лидер в полном смысле слова, думала она, подавшись к микрофону и продолжая переводить ровным голосом, без запинки. Обвиняемый больше не поворачивался к ней, после того случая – ни разу. А потом, когда прошло время, Амина вспоминала эту историю как свою первую встречу со злом.
День миновал без особых происшествий, ранним вечером я вышла из здания Суда. На улице лил дождь, глянув на небо, я раскрыла зонтик, и тут же зазвонил телефон. Это опять была Яна. Не дав мне и слова сказать, она сообщила, что только подъехала к своему дому. А там полиция ленту натянула.
Дождь очень громко барабанил по зонту, прямо-таки грохотал, почти ничего не было слышно. А тут еще второй звонок. Я отняла телефон от уха – звонил Адриан. Дождь припустил еще сильнее. Я снова поднесла телефон к уху, он продолжал жужжать.
В смысле?
Ну, сбоку улочка, такой проход, помнишь? Где я с трамвая обычно иду. Там теперь везде лента. Вчера вечером что-то произошло.
Телефон все звонил и звонил. Яна, у меня тут вторая линия…
И никаких объявлений, ничего. Но проход закрыт.
Телефон у меня в руке наконец затих.
Яна…
Я потом перезвоню.
Она повесила трубку, но я не успела даже руку опустить: телефон снова зажужжал – на этот раз эсэмэска о пропущенном вызове и сразу за ней сообщение от Адриана: он опаздывал на десять минут, заранее просил прощения.
О проекте
О подписке
Другие проекты