Фамилия Семена Петровича происходила от простых огородников. Прадед его назывался по месту происхождения: Коломенцов… Но уже дед его переименовал себя в Коломейцева; отец писал: Калломейцев, наконец Семен Петрович поставил букву ѣ на место е – и, не шутя, считал себя чистокровным аристократом; даже намекал на то, что их фамилия происходит, собственно, от баронов фон Галленмейер, из коих один был австрийским фельдмаршалом в Тридцатилетнюю войну. Семен Петрович служил в министерстве двора, имел звание камер-юнкера; патриотизм помешал ему пойти по дипломатической части, куда, казалось, все его призывало: и воспитание, и привычка к свету, и успехи у женщин, и самая наружность… mais quitter la Russie? – jamais![4] У Калломейцева было хорошее состояние, были связи; он слыл за человека надежного и преданного – «un peu trop… féodal dans ses opinions» [5], – как выражался о нем известный князь Б., одно из светил петербургского чиновничьего мира. В С…ю губернию Калломейцев приехал на двухмесячный отпуск, чтобы хозяйством позаняться, то есть «кого пугнуть, кого поприжать». Ведь без этого невозможно!
– Я полагал, что найду уже здесь Бориса Андреича, – начал он, любезно покачиваясь с ноги на ногу и внезапно глядя вбок, в подражание одному очень важному лицу.
Валентина Михайловна слегка прищурилась.
– А то бы вы не приехали?
Калломейцев даже назад запрокинулся, до того вопрос г-жи Сипягиной показался ему несправедливым и ни с чем не сообразным!
– Валентина Михайловна! – воскликнул он, – помилуйте, возможно ли предполагать…
– Ну хорошо, хорошо, садитесь, Борис Андреич сейчас здесь будет. Я за ним послала коляску на станцию. Подождите немного… Вы увидите его. Который теперь час?
– Половина третьего, – промолвил Калломейцев, вынув из кармана жилета большие золотые часы, украшенные эмалью. Он показал их Сипягиной. – Вы видели мои часы? Мне их подарил Михаил, знаете… сербский князь… Обренович. Вот его шифр – посмотрите. Мы с ним большие приятели. Вместе охотились. Прекрасный малый! И рука железная, как следует правителю. О, он шутить не любит! Не… хе… хет!
Калломейцев опустился на кресло, скрестил ноги и начал медленно стаскивать свою левую перчатку.
– Вот нам бы здесь, в нашей губернии, такого Михаила!
– А что? Вы разве чем недовольны?
Калломейцев наморщил нос.
– Да все это земство! Это земство! К чему оно? Только ослабляет администрацию и возбуждает… лишние мысли (Калломейцев поболтал в воздухе обнаженной левой рукой, освобожденной от давления перчатки)… и несбыточные надежды (Калломейцев подул себе на руку). Я говорил об этом в Петербурге… mais, bah![6] Ветер не туда тянет. Даже супруг ваш… представьте! Впрочем, он известный либерал!
Сипягина выпрямилась на диванчике.
– Как? И вы, мсье Калломейцев, вы делаете оппозицию правительству?
– Я? Оппозицию? Никогда! Ни за что! Mais j’ai mon franc parler[7]. Я иногда критикую, но покоряюсь всегда!
– А я так напротив: не критикую – и не покоряюсь.
– Ah! mais c’est un mot![8] Я, если позволите, сообщу ваше замечание моему другу – Ladislas, vous savez [9], он собирается написать роман из большого света и уже прочел мне несколько глав. Это будет прелесть! Nous aurons enfin le grand monde russe peint par lui-même [10].
– Где это появится?
– Конечно, в «Русском вестнике». Это наша «Revue des Deux Mondes». Я вот вижу, вы ее читаете.
– Да; но, знаете ли, она очень скучна становится.
– Может быть… может быть… И «Русский вестник», пожалуй, тоже, – с некоторых пор, говоря современным языком, – крошечку подгулял.
Калломейцев засмеялся во весь рот; ему показалось, что это очень забавно сказать «подгулял» да еще «крошечку».
– Mais c’est un journal qui se respecte[11], – продолжал он. – А это главное. Я, доложу вам, я… русской литературой интересуюсь мало; в ней теперь все какие-то разночинцы фигурируют. Дошли наконец до того, что героиня романа – кухарка, простая кухарка, parole d’honneur! [12] Но роман Ладисласа я прочту непременно. Il y aura le petit mot pour rire… [13] и направление! направление! Нигилисты будут посрамлены – в этом мне порукой образ мыслей Ладисласа, qui est très correct [14].
– Но не его прошедшее, – заметила Сипягина.
– Ah! jetons un voile sur les erreurs de sa jeunesse![15] – воскликнул Калломейцев и стащил правую перчатку.
Госпожа Сипягина опять слегка прищурилась. Она немного кокетничала своими удивительными глазами.
– Семен Петрович, – промолвила она, – позвольте вас спросить, зачем вы это, говоря по-русски, употребляете так много французских слов? Мне кажется, что… извините меня… это устарелая манера.
– Зачем? зачем? Не все же так отлично владеют родным наречьем, как, например, вы. Что касается до меня, то я признаю язык российский, язык указов и постановлений правительственных; я дорожу его чистотою! Перед Карамзиным я склоняюсь!.. Но русский, так сказать, ежедневный язык… разве он существует? Ну, например, как бы вы перевели мое восклицание de tout à l’heure: «C’est un mot?!»[16] – Это слово?! Помилуйте!
– Я бы сказала: это – удачное слово.
Калломейцев засмеялся:
– «Удачное слово»! Валентина Михайловна! Да разве вы не чувствуете, что тут… семинарией сейчас запахло… Всякая соль исчезла…
– Ну, вы меня не переубедите. Да что же это Марианна?! – Она позвонила в колокольчик; вошел казачок.
– Я велела попросить Марианну Викентьевну сойти в гостиную. Разве ей не доложили?
Казачок не успел ответить, как за его спиной на пороге двери появилась молодая девушка, в широкой темной блузе, остриженная в кружок, Марианна Викентьевна Синецкая, племянница Сипягина по матери.
– Извините меня, Валентина Михайловна, – сказала она, приблизившись к Сипягиной, – я была занята и замешкалась.
Потом она поклонилась Калломейцеву и, отойдя немного в сторону, села на маленькое патэ, в соседстве попугайчика, который, как только увидел ее, захлопал крыльями и потянулся к ней.
– Зачем же это ты так далеко села, Марианна, – заметила Сипягина, проводив ее глазами до самого патэ. – Тебе хочется быть поближе к твоему маленькому другу? Представьте, Семен Петрович, – обратилась она к Калломейцеву, – попугайчик этот просто влюблен в нашу Марианну…
– Это меня не удивляет!
– А меня терпеть не может.
– Вот это удивительно! Вы его, должно быть, дразните?
– Никогда; напротив. Я его сахаром кормлю. Только он из рук моих ничего не берет. Нет… это симпатия… и антипатия…
Марианна исподлобья глянула на Сипягину… и Сипягина глянула на нее.
Эти две женщины не любили друг друга.
В сравнении с теткой Марианна могла казаться почти «дурнушкой». Лицо она имела круглое, нос большой, орлиный, серые, тоже большие и очень светлые глаза, тонкие брови, тонкие губы. Она стригла свои русые густые волосы и смотрела букой. Но от всего ее существа веяло чем-то сильным и смелым, чем-то стремительным и страстным. Ноги и руки у ней были крошечные; ее крепко и гибко сложенное маленькое тело напоминало флорентийские статуэтки XVI века; двигалась она стройно и легко.
Положение Синецкой в доме Сипягиных было довольно тяжелое. Ее отец, очень умный и бойкий человек полупольского происхождения, дослужился генеральского чина, но сорвался вдруг, уличенный в громадной казенной краже; его судили… осудили, лишили чинов, дворянства, сослали в Сибирь. Потом простили… вернули; но он не успел выкарабкаться вновь и умер в крайней бедности. Его жена, родная сестра Сипягина, мать Марианны (кроме ее, у нее не было детей), не перенесла удара, разгромившего все ее благосостояние, и умерла вскоре после мужа. Дядя Сипягин приютил Марианну у себя в доме. Но жить в зависимости было ей тошно; она рвалась на волю всеми силами неподатливой души – и между ее теткою и ею кипела постоянная, хотя скрытая борьба. Сипягина считала ее нигилисткой и безбожницей; с своей стороны, Марианна ненавидела в Сипягиной свою невольную притеснительницу. Дяди она чуждалась, как и всех других людей. Она именно чуждалась их, а не боялась; нрав у нее был не робкий.
– Антипатия, – повторил Калломейцев, – да, это странная вещь. Всем, например, известно, что я глубоко религиозный человек, православный в полном смысле слова; а поповскую косичку, пучок – видеть не могу равнодушно: так и закипает во мне что-то, так и закипает!
Калломейцев при этом даже представил, поднявши раза два сжатую руку, как у него в груди закипает.
– Вас вообще волосы беспокоят, Семен Петрович, – заметила Марианна, – я уверена, что вы тоже не можете видеть равнодушно, если у кого они острижены, как у меня.
Сипягина медленно приподняла брови и преклонила голову, как бы удивляясь той развязности, с которой нынешние молодые девушки вступают в разговор, а Калломейцев снисходительно осклабился.
– Конечно, – промолвил он, – я не могу не сожалеть о тех прекрасных кудрях, подобных вашим, Марианна Викентьевна, которые падают под безжалостным лезвием ножниц; но антипатии во мне нет; и во всяком случае… ваш пример мог бы меня… меня… конвертировать![17]
Калломейцев не нашел русского слова, а по-французски не хотел говорить после замечания хозяйки.
– Слава богу, Марианна у меня еще очков не носит, – вмешалась Сипягина, – и с воротничками и с рукавчиками пока еще не рассталась; зато естественными науками, к искреннему моему сожалению, занимается; и женским вопросом интересуется тоже… Не правда ли, Марианна?
Все это было сказано с целью смутить Марианну; но она не смутилась.
– Да, тетушка, – отвечала она, – я читаю все, что об этом написано; я стараюсь понять, в чем состоит этот вопрос.
– Что значит молодость! – обратилась Сипягина к Калломейцеву, – вот мы с вами уже этим не занимаемся, а?
Калломейцев сочувственно улыбнулся: надо ж было поддержать веселую шутку любезной дамы.
– Марианна Викентьевна, – начал он, – исполнена еще тем идеализмом… тем романтизмом юности… который… со временем…
– Впрочем, я клевещу на себя, – перебила его Сипягина, – вопросы эти меня интересуют тоже. Я ведь не совсем еще состарилась.
– И я всем этим интересуюсь, – поспешно воскликнул Калломейцев, – только я запретил бы об этом говорить!
– Запретили бы об этом говорить? – переспросила Марианна.
– Да! Я бы сказал публике: интересоваться не мешаю… но говорить… тссс! – Он поднес палец к губам. – Во всяком случае, печатно говорить запретил бы! безусловно!
Сипягина засмеялась:
– Что ж? по-вашему, не комиссию ли назначить при министерстве для разрешения этого вопроса?
– А хоть бы и комиссию. Вы думаете, мы бы разрешили этот вопрос хуже, чем все эти голодные щелкоперы, которые дальше своего носа ничего не видят и воображают, что они… первые гении? Мы бы назначили Бориса Андреевича председателем.
Сипягина еще пуще засмеялась:
– Смотрите, берегитесь; Борис Андреич иногда таким бывает якобинцем…
– Жако, жако, жако, – затрещал попугай.
Валентина Михайловна махнула на него платком.
– Не мешай умным людям разговаривать!.. Марианна, уйми его.
Марианна обернулась к клетке и принялась чесать ногтем попугайчика по шее, которую тот ей тотчас подставил.
– Да, – продолжала Сипягина, – Борис Андреич иногда меня самое удивляет. В нем есть жилка… жилка… трибуна.
– C’est parce qu’il est orateur![18] – сгоряча подхватил по-французски Калломейцев. – Ваш муж обладает даром слова, как никто, ну и блестеть привык… ses propres paroles le grisent… [19], а к тому же и желание популярности… Впрочем, он теперь несколько рассержен, не правда ли? Il boude? Eh? [20]
Сипягина повела глазами на Марианну.
– Я ничего не заметила, – промолвила она после небольшого молчания.
– Да, – продолжал задумчивым тоном Калломейцев, – его немножко обошли на Святой.
Сипягина опять указала ему глазами на Марианну.
Калломейцев улыбнулся и прищурился: «Я, мол, понял».
– Марианна Викентьевна! – воскликнул он вдруг, без нужды громко, – вы в нынешнем году опять намерены давать уроки в школе?
Марианна отвернулась от клетки.
– И это вас интересует, Семен Петрович?
– Конечно; очень даже интересует.
– Вы бы этого не запретили?
– Нигилистам запретил бы даже думать о школах; а под руководством духовенства – и с надзором за духовенством – сам бы заводил!
– Вот как! А я не знаю, что буду делать в нынешнем году. В прошлом все так дурно шло. Да и какая школа летом!
Когда Марианна говорила, она постепенно краснела, как будто ее речь ей стоила усилия, как будто она заставляла себя ее продолжать. Много еще в ней было самолюбия.
– Ты не довольно подготовлена? – спросила Сипягина с ироническим трепетанием в голосе.
– Может быть.
– Как! – снова воскликнул Калломейцев. – Что я слышу!! О боги! Для того, чтобы учить крестьянских девочек азбуке, нужна подготовка?
Но в эту минуту в гостиную с криком: «Мама, мама! папа едет!» – вбежал Коля, а вслед за ним, переваливаясь на толстых ножках, появилась седовласая дама в чепце и желтой шали и тоже объявила, что Боренька сейчас будет!
Эта дама была тетка Сипягина, Анна Захаровна по имени. Все находившиеся в гостиной лица повскакали с своих мест и устремились в переднюю, а оттуда спустились по лестнице на главное крыльцо. Длинная аллея стриженых елок вела от большой дороги прямо к этому крыльцу; по ней уже скакала коляска, запряженная четверней. Валентина Михайловна, стоявшая впереди всех, замахала платком, Коля запищал пронзительно; кучер лихо осадил разгоряченных лошадей, лакей слетел кубарем с козел да чуть не вырвал дверец коляски вместе с петлями и замком – и вот, с снисходительной улыбкой на устах, в глазах, на всем лице, одним ловким движением плеч сбросив с себя шинель, Борис Андреевич спустился на землю. Валентина Михайловна красиво и быстро вскинула ему обе руки вокруг шеи – и трижды с ним поцеловалась. Коля топотал ногами и дергал отца сзади за полы сюртука… но тот сперва облобызался с Анной Захаровной, предварительно сняв с головы пренеудобный и безобразный шотландский дорожный картуз, потом поздоровался с Марианной и Калломейцевым, которые тоже вышли на крыльцо (Калломейцеву он дал сильный английский shakehands[21], «в раскачку» – словно в колокол позвонил) – и только тогда обратился к сыну; взял его под мышки, поднял и приблизил к своему лицу.
Пока все это происходило, из коляски, тихонько, словно виноватый, вылез Нежданов и остановился близ переднего колеса, не снимая шапки и посматривая исподлобья… Валентина Михайловна, обнимаясь с мужем, зорко глянула через его плечо на эту новую фигуру; Сипягин предупредил ее, что привезет с собою учителя.
Все общество, продолжая меняться приветами и рукопожатиями с прибывшим хозяином, двинулось вверх по лестнице, уставленной с обеих сторон главными слугами и служанками. К ручке они не подходили – эта «азиатщина» была давно отменена – и только кланялись почтительно, а Сипягин отвечал их поклонам – больше бровями и носом, чем головою.
Нежданов тоже поплелся вверх по широким ступеням. Как только он вошел в переднюю, Сипягин, который уже искал его глазами, представил его жене, Анне Захаровне, Марианне; а Коле сказал: «Это твой учитель. Прошу его слушаться! Подай ему руку!» Коля робко протянул руку Нежданову, потом уставился на него; но, видно, не найдя в нем ничего особенного или приятного, снова ухватился за своего «папу». Нежданов чувствовал себя неловко, так же, как тогда в театре. На нем было старое, довольно невзрачное пальто; дорожная пыль насела ему на все лицо и на руки. Валентина Михайловна сказала ему что-то любезное, но он хорошенько не расслышал ее слов и не отвечал, а только заметил, что она особенно светло и ласково взирала на своего мужа и жалась к нему. В Коле ему не понравился его завитой, напомаженный хохол; при виде Калломейцева он подумал: «Экая облизанная мордочка!» – а на другие лица он вовсе не обратил внимания. Сипягин раза два с достоинством повертел головою, как бы осматривая свои пенаты, причем удивительно отчеканивались его длинные висячие бакенбарды и несколько крутой, маленький затылок. Потом он сильным, вкусным, от дороги нисколько не охрипшим голосом крикнул одному из лакеев: «Иван! проводи господина учителя в зеленую комнату да чемодан их туда снеси», – и объявил Нежданову, что он может теперь отдохнуть, и разобраться, и почиститься – а обед у них в доме подают ровно в пять часов. Нежданов поклонился и отправился вслед за Иваном в «зеленую» комнату, находившуюся во втором этаже.
О проекте
О подписке
Другие проекты