Остановились мы на каком-то подворье, недалеко от Охотного ряда, и почти сейчас же отправились вдвоем отыскивать квартиру поблизости к университету. Нашли квартиру в Хлыновском тупике, в церковном доме Николы Хлынова, у пономаря этой церкви. Квартира была в первом этаже и состояла из двух комнат: полутемной прихожей и кухни вместе и комнаты в два окна, с окнами в переулок. Последняя комната была разделена сплошной перегородкой, и в одной половине ее поселился я, а Феофан Васильевич в той части первой комнаты, которая служила прихожей. Он был башмачник по ремеслу, но в Киеве наживал деньги набивкой папирос для офицеров. Здесь же, вскоре после нашего прибытия, в его комнате завелись все принадлежности башмачного искусства, и он засел за башмаки для церковных дам Николы Хлынова. Шил он, очевидно, очень дешево и крепко и сумел, вероятно, услужить хозяевам чем-нибудь другим, потому что хозяйка взялась варить нам немудрый обед из нашего материала бесплатно. Для меня это было очень важно, потому что в этом и следующем году приходилось очень экономить – из 300 р., получавшихся от матери, нужно было вносить в университет 50 р., уплачивать часть долга Владыкину и покупать книги (помню с достоверностью, что в первый же год у меня были анатомический атлас Бока и зоологический Бурмейстера). Не знаю, как ухитрялся Феофан Васильевич – забота о прокормлении лежала на нем, – но еда нам обоим в течение месяца обходилась редко дороже пяти рублей[18].
Весь этот год я находился в сильно повышенном настроении, ходил только на лекции в университет, а дома сидел за книгами до позднего вечера. Единственное окно моей полукомнаты выходило в переулок и было настолько низко от земли, что ребята повадились заглядывать ко мне с улицы в окно. Это побудило меня завесить нижнюю часть окна занавеской, и она не снималась вплоть до переезда на другую квартиру. Помню, что эта неважная обстановка нисколько не тяготила меня – был постоянно занят, сыт, и комната была теплая. Куда хуже живут и теперь многие студенты.
Когда я пришел в канцелярию университета с вопросом, что делать, чтобы меня приняли студентом на медицинский факультет (в октябре!), мне, конечно, ответили, что теперь, подав просьбу ректору, я могу записаться лишь вольным слушателем, а в студенты могу быть зачислен лишь в будущем году по выдержании вступительного экзамена. Нечего делать, поступил вольным слушателем с мыслью посещать лекции первого курса и готовиться исподволь к вступительному экзамену. Анатомию читал тогда профессор Севрук ежедневно с 8 до 10 утра; поэтому первая лекция, на которую я пришел, была его. Прихожу и слышу, к немалому моему огорчению, что он читает по-латыни. Меня это, конечно, озадачило, потому что в памяти из детских лет осталось только уменье читать по-латыни, склонение таких простых вещей, как mensa, да разве нескольких времен из глаголов. Вскоре, однако, опасения рассеялись, когда я приобрел учебник анатомии и атлас; особенно же, когда дело дошло на лекциях до миологии[19], потому что здесь все дело сводилось на описание начала и конца мышц в неизменно повторявшейся форме.
Как бы то ни было, но пришлось подумать об изучении латинского языка, а в какой степени нужно было изучить его для вступительного экзамена и для дальнейших университетских лекций, я не знал. Выручило меня из этого затруднения знакомство со студентом филологом Дм. Визаром, научившим меня, как приняться за дело. Он был в одно из предшествующих лет в наших краях на кондиции в семействе, знакомом моим домашним, и я встретился с ним у другого студента, юриста Самойлова, родственника тех, где он учил. Оба они приняли, конечно, участие в желавшем учиться отставном инженере, и я стал бывать у них. Отец Дмитрия Визара, старик француз, был учителем французского языка в институте при воспитательном доме, имел казенную квартиру и жил с двумя старшими сыновьями и двумя дочерьми, а мать держала маленький пансион около Донского монастыря и жила в тех краях с младшим сыном. С этой семьей я прожил в величайшей дружбе все шесть лет моего пребывания в Москве и обязан ей очень многим. В их доме довершилось, можно сказать, мое воспитание, начатое в Киеве Ольгой Александровной.
Главой дома был старший брат, добрейший, благороднейший Владимир Яковлевич, – по смерти отца у него остались на руках сестры, молоденькие девушки, приготовлявшиеся дома к экзамену на звание домашней учительницы. Я застал его уже чиновником, служившим, по окончании университета, в опекунском совете, но без малейшего чиновнического отпечатка. Живой, бодрый, неизменно веселый, он, как истинный глава семейства, был примерным для нас скромником во всех отношениях; очень любезен с дамами, но по-братски, без малейшего намека на ухаживание; и настолько заботился о своих сестрах, что одна приятельница их семьи называла его не иначе, как мамаша. У себя дома, в кругу приятелей, он действительно походил на милую, добрую, веселую хозяйку. Единственной его мужской страстью была охота с ружьем.
Дмитрий Визар был совсем другой человек. В сущности, такой же добрый, как брат, но без его девической чистоты и мягкости, он принадлежал к тому типу нервных, неуравновешенных людей, которые способны впадать в крайности – от мрака переходить к порывам веселья, от серьезного дела к кутежу. Будучи слушателем на филологическом факультете, составлявшем тогда красу и гордость Московского университета, он учился с увлечением, зачитывался книгами и готовил себя к ученой карьере. А университет играл тогда в Москве очень видную просветительную роль, и Москва его любила – не то, что ныне, когда университет стараются оградить от общества китайской стеной чиновничьих регламентов.
Музыка была представлена в этом доме учительницей старшей сестры[20], госпожой Протопоповой, очень хорошей музыкантшей, вышедшей впоследствии замуж за А.П. Бородина, химика и автора «Игоря». Наконец, литература была представлена вхожим в дом Аполлоном Григорьевым.
Легко понять, что знакомство с такой семьей было для меня большим счастьем, особенно если принять во внимание, что медицина тогдашнего времени как наука содержала в себе очень мало культурного.
Лето 1851 г. я прожил в Хлыновском тупике, готовясь к вступительному экзамену. В латыни преуспел настолько, что, прочитав почти все «Метаморфозы» Овидия, обращался к Визару за помощью лишь изредка. По истории готовился по учебнику Лоренца, который был дан мне кем-то на столь короткий срок, что я должен был делать из него выписки. Занятия эти отняли вообще столько времени, что я уже давно свыкся с мыслью поступить на 1-й курс.
Из маленьких эпизодов на экзамене помню следующие. По истории экзаменовал Грановский; отвечал я, должно быть, неважно: экзаменатор все время молчал и поставил мне 4. По русскому языку требовалось написать сочинение на тему «Любовь к родителям». Я написал о значении матери для Шиллера и Гете. Экзаменатором был Буслаев. Прочитав мое сочинение, он спросил, читал ли я Гете и Шиллера, и, получив удовлетворительный ответ, поставил мне 5. Из математики экзаменовал проф. Зернов. Помню, что я вытянул билет о подобии треугольников. В эту минуту подле Зернова сидел тогдашний декан медицинского факультета Анке, который имел неосторожность заметить: «Что экзаменовать г. Сеченова, ведь он инженер». На это Зернов осерчал: «Если хотите, я экзаменовать не буду». Анке, конечно, поспешил исправить ошибку, и условия подобия треугольников были изложены удовлетворительно. Из латыни заставили перевести несколько строчек из Саллюстия.
По окончании экзамена мы с Феофаном Васильевичем перебрались на новую квартиру на Патриаршем пруду в доме с мезонином. Квартира наша состояла из двух комнат и передней, моя выходила окном на пруд. Когда, после года жизни в полутемной комнате, успокоенный от экзаменационных тревог, я открыл впервые это окно, Патриарший пруд показался мне, я думаю, краше виденных впоследствии швейцарских и итальянских пейзажей. Помню, что окно это долго служило для меня источником наслаждений, и благодаря этому в памяти сохранилось несколько лиц, гулявших ежедневно по аллеям вокруг пруда. Помню, например, соседа по дому, г. Кутузова, человека средних лет, с военной выправкой, гулявшего всегда с хлыстом в сопровождении бульдога, Гришки по имени; помню цыганок, гулявших в ярких нарядах, и между ними одну прямо-таки красавицу. К женскому полу я был тогда равнодушен – голова была сильно занята другими вещами, да, в сущности, я все хранил в душе киевские воспоминания.
Очень оригинальна была моя третья квартира в одном из переулков, выходящих на Б. Никитскую. Хозяин ее был лежавший в параличе князь Голицын. Из своей маленькой квартиры он отдавал одну комнату (в которой жил я) и кухню (в которой жил мой слуга). Князь был в таком стеснительном положении, что в лавке, откуда бралась провизия для его стола, ему уже ничего не давали, и он питался исключительно чаем, так как булочная еще не закрыла для него своих дверей. Плата за квартиру была, конечно, помесячная и вперед. Тем не менее вскоре после того, как я поселился у него и заплатил должное вперед, получаю от него записку на французском языке, где с большими извинениями бедный князь просит дать ему в счет будущего 5 руб. Желание его было исполнено, и я узнал в этот день, что он посылал в английский клуб за варенцом. Стряпала нам жившая при князе прислугой женщина и была, по всем видимостям, довольна – все же перепадали ей время от времени, вместо неизменного чая с хлебом, кусок говядины, молоко, яйца и картофель.
В течение этого года была выплачена последняя часть долга Владыкину, и с переходом на 3-й курс я стал богатым человеком благодаря укоренившейся привычке жить экономно.
Теперь расскажу, как нас учили на первых двух курсах.
Кроме анатомий и богословия, на 1-м курсе преподавались одни естественные науки: физика, химия, ботаника, зоология и минералогия.
Профессор анатомии Севрук был анатомом старого закала. Читая по-латыни, он не мог, конечно, вдаваться в рассуждения; гистологию (тогда отдельной кафедры гистологии еще не существовало) не только оставлял в стороне, но даже относился к ней скептически; поэтому он неизменно оставался в сфере точного описания макроанатомических подробностей человеческого тела. В этих пределах он был хорошим преподавателем и – что очень важно – прочитывал в течение года все отделы анатомии с одинаковой подробностью (не так, как это делается теперь); потому-то к следующему году его слушатели были уже приготовлены к занятиям анатомической практикой по всем отделам анатомии.
Богословие читал очень важный с виду священник университетской церкви, протоиерей Терновский, считавшийся ученым богословом, – он написал учебник, в котором богословские тезисы, выводимые из Священного Писания, подкреплялись доводами разума. На лекциях он зорко следил за благочинием своей многочисленной аудитории – его слушали первокурсники всех факультетов разом. На одной из лекций рассказывал нам о грехопадении прародителей; и вдруг среди общей тишины раздается щелк.
«Господин Малинин, – прерывает свою речь протоиерей, – я рассказываю вам о событии, столь пагубно отразившемся на судьбах человечества, а вы грызете орехи. Извольте идти вон». На экзамен из его предмета приехал в этом году (1852) митрополит Филарет. О его приезде знали, вероятно, наперед, потому что в аудитории, где происходил экзамен, его прихода ждали несколько посторонних лиц и между ними историк С.М. Соловьев, чтобы подойти под благословение знаменитого владыки.
Физика (проф. Спасский, автор «Климата Москвы») читалась очень элементарно, в один год, и с очень малым количеством демонстраций, потому что аудитория не была приспособлена к этому: в большом зале, без амфитеатра для слушателей, стоял на большом возвышении небольшой стол и больше ничего. Учились мы по учебнику Ленца.
В той же аудитории и за тем же столом восседал добрейший профессор ботаники Фишер фон Вальдгейм. Читал он невыразимо скучно, по какому-то древнему французскому учебнику, и, в противность протоиерею Терновскому, относился к порядкам в аудитории индифферентно. На лекции к нему ходило, вместо ста человек с лишком, не более десяти – пятнадцати; его добротой немилосердно злоупотребляли на экзамене, отвечая не по вытянутым, а по собственным билетам.
Зоологию преподавал нам адъюнкт Варнек. Читал он просто и толково, останавливаясь преимущественно на общих признаках принятых в зоологии отделов, и описанию одноклеточных предпослал длинный трактат о клетке вообще. Последнее учение падало, однако, на неподготовленную почву – Москва еще не думала тогда о микроскопе; поэтому между студентами Варнек не пользовался успехом, а в насмешку они даже прозвали его клеточкой[21].
Тогда восторги были обращены в сторону проф. зоологии Руллье, который любил философствовать на лекциях и читал очень красноречиво.
Минералогия читалась Щуровским, без кристаллографии и в таком виде, что о его лекциях ничего не осталось в памяти.
Практическими занятиями в анатомическом театре заведовал добрейший прозектор Иван Матвеевич Соколов (Севрук на эти занятия не заглядывал). Я и двое товарищей по курсу, Юнге и Эйнбродт, занимались у него не только по утрам, в назначенные для всех часы, но и по вечерам, что допускалось. Вечером вместе с нами работал и сам Ив. Матв., приготовляя препарат к следующему дню на лекцию Севрука. Делу своему он предавался с большой любовью, отделывал препараты с величайшей тщательностью, стараясь придавать им красоту, с каковой целью отпрепаровывал налитые кровеносные сосуды до едва видимых глазом веточек и смазывал мышцы кровью. Был вообще, как прозектор того времени, на месте. По выслуге Севрука сделался профессором анатомии и даже читал один или два года физиологию, но, прослужив двадцать пять лет, не был избран на пятилетие и остался без дела. В этом положении он поехал в Петербург хлопотать о месте и, будучи без всяких связей, обратился к Боткину и ко мне (мы были тогда профессорами медицинской академии) с просьбой помочь ему в приискании места. К своей просьбе бедный Иван Матвеевич прибавлял: «Привыкнув всю жизнь мою анатомировать, я полез на стену, когда остался без дела; от скуки начал даже анатомировать жуков и тараканов».
Кроме практических занятий по анатомии, нам читали на втором курсе органическую химию, сравнительную анатомию, физиологию, фармакогнозию, общую патологию и терапию и, кажется, на этом же курсе, энциклопедию медицины.
Сравнительную анатомию и физиологию читал профессор Иван Тимофеевич Глебов, человек несомненно очень умный и очень оригинальный лектор. Излюбленную им манеру излагать факты можно сравнить с манерой судебного следователя допрашивать обвиняемого: именно, существенный вопрос, о котором заходила речь, он не высказывал прямо, а держал его в уме, и к ответу на него подходил исподволь, иногда даже окольными путями. Как человек умный, свои постепенные подходцы он вел с виду так ловко, что они получали иногда характер некоторого ехидства. Таков же он был и на экзамене, вследствие чего студенты боялись его как огня – мне даже случилось раз видеть на экзамене одного из своих товарищей спрятавшимся под скамейку, чтобы не быть вызванным после погрома, претерпенного его предшественником[22]. Ехидная манера экзаменовать была нам, конечно, не по сердцу; но соответственная манера читать лекции не могла не нравиться, и лично для меня Иван Тимофеевич был одним из наиболее интересных профессоров. Из сравнительной анатомии вам сообщались лишь отрывки (органы пищеварения, кровообращения, дыхания и локомоции); но они сами по себе, как вся вообще сравнительная анатомия, настолько красивы и излагались настолько ясно, что на 2-м курсе я мечтал в будущем не о физиологии, а о сравнительной анатомии. Дело другое, если бы Ив. Тимоф. читал физиологию по знаменитому учебнику Иоганна Мюллера; но этого не было. Это я заключаю из того, что в его лекциях и помина не было о том, что физиология есть прикладная физикохимия, а также из того, что лягушка не являлась на демонстрациях и ничего не говорилось об электрическом раздражении нервов и мышц, хотя Германия давно уже была полна этих опытов (в 1850 г. явилось знаменитое измерение быстроты распространения возбуждения по нерву великого Гельмгольтца). Из его лекций мы не узнали даже такого факта, как остановка сердца возбуждением бродящего нерва. Единственные опыты, которые остались у меня в памяти: убитая на наших глазах вдуванием воздуха в вены собака, демонстрация на ней млечных сосудов и длинный ряд голубей с булавочными проколами головного мозга (проколы производились ассистентом Глебова Орловским), которые раздавались нам, с тем чтобы мы описывали произведенные операцией нарушения локомоции и чувствительности.
Фармакогнозию читал проф. Лясковский и, вероятно, скучал на этом мало занимательном для него предмете (он, как известно, учился за границей, в Гиссене у Либиха, и занимался у него проверкой протеинной теории Мульдера), потому что прочел нам с демонстрациями полный курс качественного анализа.
О проекте
О подписке