– Он – шаман, а мог бы быть пророком, – многозначительно изрёк тогда Олеша о модном кумире курсисток, талантливом манерном поэте Игоре Северянине, который не отличался глубиной и никогда не посягал на роль пророка. Бобович в 1918 году посвятил «Дорогому Юр. Олеше» стихотворение «Годами тлела злоба…». Это стихотворение я обнаружила в одесском журнале «Южный Огонёк», литературный отдел которого ставил своей задачей «отразить веяния современных переживаний».
Стихотворение Бобовича любопытно тем, что, видимо, написанное после какого-то личного конфликта с Олешей, оно повторяло взятое напрокат у символистов настроение душевной усталости, неясной тоски и даже сологубовский мотив смерти:
Годами тлела злоба
В моей душе. Прости!
Мы виноваты оба
Все миновав пути…
Но знаю – скоро сгинет
Последняя тоска,
И кто-то плащ накинет
На даль на облака…
И никого не станет,
Чтоб сердце посвятить, —
Глубокой болью канет
Развеянная нить…
И мир холодным гробом
Нас глухо затворит…
Мы виноваты оба,
Пред нами – чёрный скит.[119]
Похожее настроение беспричинной «душевной тоски» Юрий Олеша выразил в своём единственном сонете «В сквере» (Цикл «Стихи об Одессе»).[120]
Однако дальнейшее творчество молодых поэтов показало, что словесные знаки «томления в земной юдоли» и «упадочного» мироощущения были для них лишь данью моде. Оба они посвятили своё перо революции. Вместе с поэтами Валентином Катаевым и Эдуардом Дзюбиным (он выбрал себе красивый псевдоним Багрицкий) Юрий Олеша и Борис Бобович активно сотрудничали в 1917–1918 гг. в новом журнале «революционной сатиры» «Бомба», который редактировал Незнакомец (таков был псевдоним одесского очеркиста Бориса Флита, «короля» местных фельетонистов). Скажем прямо, сатиры там было мало, но пейзажных, любовных, гражданских публицистических строк – предостаточно. Кроме публикации своих стихотворений, Олеша рисовал в том журнале ещё и карикатуры.
В 1920 году Олеша и Бобович бодро включились в выполнение «социальных заказов» советской власти. Так, в издательских планах Всеукраинского Госиздата Харькова на 1921 год значатся две агитпьесы Олеши, посвящённые борьбе с голодом в Поволжье, и четыре пьесы Бобовича: агит-посевные «Голос народа» и «Земля-кормилица», агит-производственная «Стрелочник Пахом» и агит-нравственная «Любовь и долг».
1920 год служит точкой отсчёта потому, что почти два предшествующих этой дате года в Одессе беспрерывно менялась власть, режимы, лозунги. Входили и уходили немцы, французы, белополяки, отряды Скоропадского, части атамана Григорьева, перешедшего на сторону большевиков… Одесситы и цвет интеллигенции страны (юристы, врачи, учёные, литераторы, художники, бежавшие в Одессу из «красной» Москвы и Петербурга), были измучены надеждами, страхом, ожиданиями, разочарованиями, необходимостью решать вопрос об эмиграции. Нервная, лихорадочная и призрачная, как сон, жизнь города длилась, пока окончательно не установилась советская власть.
Тем временем Олеша пытается научиться быть независимым в искусстве, но, конечно, такую зависимость то и дело обнаруживает. В попытках самовыражения он пробует многие поэтические манеры, сложившиеся к тому времени. И это естественно, потому что всякая учёба сопряжена с подражанием кумирам, стихи начинающих грешат литературностью.
Олеша всегда помнил, что жил в городе, овеянном гением Пушкина. В юности вместе с Багрицким они ходили по пушкинским местам: «На Пушкинской улице есть дом, где арка и над аркой доска, на которой высечено: «Здесь жил Пушкин». Мы останавливались перед этой аркой… Доска с именем Пушкина сияла над нами».[121]
К образу Пушкина Юрий Олеша обращался неоднократно. Если в 1917 году в одном из олешевских стихотворений «окаменевший» Пушкин – только памятник, только заметная примета городского пейзажа («Бульвар»), то в 1918-м Юрий Олеша написал цикл стихов, в которых с наслаждением пересказал знаменитые пушкинские сюжеты: «Пиковая дама»,[122] «Моцарт и Сальери»;[123] «Каменный гость»;[124]«Лиза».[125]
С дерзостью юности в стихотворении «Пушкин» Олеша утверждал своё духовное родство с великим предшественником: «Моя душа – последний атом / Твоей души. Ты юн, как я…»,[126] а во «Вступлении к поэме «Пушкин» языком символистов сожалел, что «Его (Пушкина) не знали. Вечность мигом / Хотели мерить, сны – земным».[127]
Традиционным было сентиментальное стихотворение Олеши «Рождество»,[128] посвящённое празднику. Наверное, подобные стихи ему самому читали в детстве. В стихотворении «Немножко момента» поэт замечает «маленькие скорби» бедных детей, которых не одарит рождественский Дед Мороз:
Неужели этих детских слёз,
Робких и застывших, – неужели
Где-то там в извечной колыбели
Не увидит маленький Христос?.[129]
На протяжении 1917 года Олеша почти в каждом номере журнала «Бомба» печатает стихи в традиции русской демократической поэзии: «Кровь на памятнике», «Пушкину – Первого мая», «Пятый год», «Как это происходит», «Терновый венец», «Мой взгляд на это», «По мукам»… В этих публицистических гражданских стихах Олеша предлагал своё эмоциональное, но неглубокое осмысление Первой мировой войны («Наплевать, кто завоюет Европу, / И чей там будет Эльзас, / Когда вот Ниночки жениха Стёпу / С войны привезли без глаз!»); Октябрьской революции, которую он связывал с французской революцией («тенью Марата», «звуками марсельезными»), с отмщением правнуками Пушкина за все страдания поэта («Третье отделение, горестный Кавказ!»). Олеша высмеивал скучающих эстетов, которые на «четвергах» у «дряблых дам» кричат, как «Русь погубят хамы»; высмеивал тех интеллигентов и буржуа, которые «спешат от ужаса свобод / Бежать на Запад, на Восток ли». Происходящие события поэт воспринимал, как «терновый венец» России, как её «хождение по мукам». При этом представление о будущем послереволюционной России у Олеши отвлечённо и крайне наивно – «празднества помпезные воли и весны».
В стихах 1917 года Олеша также обращается к теме одесских еврейских погромов. В «Книге прощания» приведена краткая дневниковая запись Олеши о событиях 1905 года: «Погром. Сперва весть о нём. Весть ползёт. Погром, погром… Что это – погром? Погром, погром… Затем женщина, дама, наша соседка, вбегает в гостиную и просит спрятать её семейство у нас».[130]
Этот же погром, свидетелем которого Олеша стал в шесть лет, он намного раньше, чем в дневнике, описал в стихотворении «Пятый год»:
…Запомнилось другое, и оно
Всегда живёт перед глазами.
Помню, Велели нам повесить над дверьми иконы…
Мне показалось непонятным,
Зачем всё это… после, через день
В пролёте лестницы, на чёрном ходе,
Я увидал, как лавочник еврей,
Тот самый, продававший мне черешни,
Лежал, раскинув руки, как паяц.
Смешно поднялась кверху борода
Над грязной окровавленной манишкой
И прямо на меня, я помню, снизу
Глядели жутко мёртвые глаза.[131]
В стихотворении «Как это происходит» Олеша продолжил тему, описав, как на одесских базарах находятся агитаторы («тёмные субъекты»), которые сеют зёрна будущих погромов в сознание простых людей:
…Верят чистые натуры,
Что всему виной жиды, —
И тому, что десять куры
И пятак стакан воды!
Шлют строптивую Феклушу
Стать в хвосте за молоком,
А она отводит душу,
Голосуя за погром…[132]
В седьмом номере журнала «Бомба» за тот год помещён и рисунок Олеши. На рисунке изображена школьная доска. У доски мальчик и учитель. На доске призыв тех лет (в старой орфографии): «Отречемся от стара го Mipa!».
Вместе с тем, когда Олеша писал не на злободневные темы, а обращался к лирике любви и природы, к мечтам о дальних странах, он писал в поэтике символистов, акмеистов, эгофутуристов. Как известно, сильное влияние Николая Гумилёва испытали Эдуард Багрицкий и Николай Тихонов. Под Гумилёва написано стихотворение Юрия Олеши «Гаскония»:
От смольных канатов, от бризов солёных и солнца
Изящные руки и грудь, золотясь потемнели, —
Где сини, так сини весёлые очи гасконца, —
И нежные пели про грудь и любовь менестрели.
Пусть хвастает смелый и шутит от счастья и боли,
И метит искусно по звонким забралом удары,
Чтоб где-то в Париже, в лиловом атласном камзоле
Так громко смеялся галантный король из Наварры.[133]
Мистика символистов была чужда Юрию Олеше, но образы Незнакомок, Прекрасных Дам всё же проникали в его стихи. Вот как он описал фаворитку короля Бьянку, явившуюся в королевский дворец прекрасной Незнакомкой: «Движенья нежных рук и шелесты шелков струили запах странный… Взвевая грустный сон, неясный и туманный».[134]
Олеша использовал так же и характерные, скажем, для Гиппиус и Блока, эпитеты. Сравним: у Гиппиус «пустое и бледное небо», «вечерняя заря», «безумная печаль»…; у Блока «бледные тучки», луна – «спутник бледный земли», «ранняя утренняя заря», «тоска безбрежная», «острожная тоска»…; у Олеши той поры можно найти: «месяц… печальнобледный», «в августе… парк печальней», она – «печальна и прекрасна», «бледная луна», «бледный небосклон», «гаснущая заря», «последний закат»… Привожу эти параллели ни в коем случае не для того, чтобы уподобить скромные поэтические опыты Олеши тех лет стихам литературных корифеев. Здесь, разумеется, дистанция огромного размера. Хочу лишь показать, что Олеша во время своего ученичества был чуток к поэзии предшественников, к их слогу, к их поэтическому словарю, культу Красоты.
Более прямолинейное ученичество Олеши находим в довольно большом списке его ранних стихов, созданных в подражание Северянину. Можно ли было молодому человеку не быть очарованным творчеством столичной знаменитости, которая собственной персоной пожаловала в Одессу с поэзо-концертом? Особенно побывав на этом концерте?
«Это было в Одессе, в ясный весенний вечер, когда мне было восемнадцать лет, когда выступал Северянин – само стихотворение, сама строфа. Правда, я был тогда очень молод; правда, это было весной в Одессе… Эти два обстоятельства, разумеется, немало способствовали усилению прелести того, что разыгралось передо мной. Заря жизни, одесская весна – с сиренью, с тюльпанами – и вдруг на фоне этого вы попадаете на поэзо-концерт Игоря Северянина…», – ностальгически вспоминал Олеша в своих записях.[135]
В 1917 году в журнале «Бомба» Олеша печатает «Сиреневое рондо», «Письмо истеричной женщины», «Письмо с дачи», «Письмо из степи», в 1918-м – «Письмо» в том же журнале, «Триолет» в журнале «Огоньки», «Настроение "Fleur d'amour"» (Из интермедии «Сон кокетки») в журнале «Фигаро»… В этих стихах – «красивая», придуманная жизнь. Восторженно, без тени иронии Олеша пишет о «роковом» герое, расточающем комплименты дамам в «загородной кофейне»:
На открытой веранде
Вы сидели в компаньи
Припомаженных денди
И раскрашенных дам…
О самовлюблённой героине, «стройной и загорелой», которая поёт голосом «контральто», живёт на даче с мамой, поэт пишет от её лица:
Вечером я на вокзале,
Тонная, с шёлковым газом.
Дачные франты с хлыстами
Просятся: дайте по розе нам,
Здешних девиц обступивши
Одеколонным оазом…
Героини этих стихов не всегда элегичны. Они бывают яростно ревнивы:
Мне хотелось подняться
И перчаткой Вас больно
Отхлестать по лицу!
Их сжигают экзотические страсти:
В быстрокрылом моторе
Полетели б, целуясь,
В Кордильеры, на Цейлон,
А потом в Сингапур!
Наиболее «северянинское», пожалуй, «Настроение "Fleur d'amour"», где воспета роковая, жестокая и равнодушная
«синьора» (похоже, царских кровей), скучающая «под опахалами», играющая «в парке с арапчатами»:
Fleurs d'amour – любви цветы
Fleurs d'amour – цветы влюблённости,
Но любви без благосклонности,
Но любви без слов на «ты».
Расцветают купы роз
За чугунными оградами,
Кто пленён моими взглядами,
Тот узнает сладость слёз…
Чтобы вести разнесли
Про синьору синеокую,
Равнодушную, жестокую
К дальним странам корабли,
Чтоб следить весёлых псов
За тяжёлыми воротами, —
Как осенними охотами,
Двор меня развлечь готов…
На балу, в чудесный час,
Увидать под опахалами,
Как руками, чуть усталыми,
Я, скучая, мну атлас…
Как прекрасна в вальсе я
Или в парке с арапчатами,
Где цветами непримятыми
Поступь лёгкая моя…[136]
В этой группе стихов мы встречаем у Олеши характерные, увы, негативные, приметы «северянинского» эгофутуризма: воссоздание якобы «аристократического» быта и «аристократических» же отношений между героями, употребление «упоительных» для автора иностранных слов, сочинение «неожиданных» неологизмов («солнчится сердце», «маникюрные руки», «жасминное утро», «одеколонный оаз», «опененная эмаль» залива), склонность к «изыскам» экзотики, преломляющихся в китч, промахи вкуса. В ослеплении Северяниным куда-то подевались в поэзии Олеши все бунинские поэтические приоритеты – «такт, точность, краткость, простота»; уменье писать «абсолютно по-своему, вне каких бы то ни было литературных влияний и реминисценций». [137]
Олеше нравился и Вертинский, которого он тоже слышал. Из песен Вертинского, наверное, пришли к Олеше печальнобледный Пьеро, «цветные» эпитеты («сиреневый туман», «зелёное небо», «синяя эмаль»), томительно-грустные интонации…
Посвятив себя литературе, овладев мастерством, в зрелые годы Олеша не хранил свои ранние стихи, небольшие драмы, прозу. Не дорожил ими, относился к ним критически: «Это была любительщина, стихи взволнованные, но непрофессиональные», – писал он в 1947 году в своей «Автобиографии».[138] В одной из дневниковых записей книги «Ни дня без строчки» (подаренной мне О. Г. Олешей – И. П.), он признавался, что «писал под Игоря Северянина, манерно, глупо-изысканно».[139] В одном из своих автографов, обнаруженных мной в РГАЛИ, Олеша заметил очень грубо и пренебрежительно: «Стих был с «гумилятиной».[140] И только о своих ранних стихах, написанных на темы пушкинских трагедий, Олеша однажды скупо скажет, что это было «не совсем плохо».
Если оставить в стороне работы олешеведов, чьи «Учёные записки» и диссертации существуют в малом количестве экземпляров и практически недоступны широкому читателю, первым специалистом, который дал в печати оценку ранним стихам Юрия Олеши, оказался Аркадий Белинков в книге «Сдача и гибель советского интеллигента…».[141] Он не анализировал весь корпус юношеских стихотворений Олеши. Его внимание было сосредоточено исключительно на тех стихах, которые он назвал «условно-историческими». Отмечая «традиционность», «литературность» (по Белинкову, это непростительный грех, ибо, как он писал, «одно из обязательных условий большой литературы – это отсутствие литературности») стихов Олеши, как их главные свойства, Белинков подчеркнул, что «сказочность», «метафоричность», «литературность» первого олешевского романа «Три Толстяка» вырастают из ранних стихов писателя. Белинков высоко оценил неопубликованную тогда символистскую поэму Олеши «Беатриче»[142] и стихотворение «Согнув над миром острых два плеча…», но был беспощадно ироничен, язвителен в критике слабых произведений поэта. В частности, совершенно справедливо он причислил к слабым «Письмо истеричной женщины». Трагикомедию в стихах «Игра в плаху» Белинков посчитал «неудачей» из-за того, что стих драмы «был кудрявый и роскошный. Стих-красавец, стих-pompadour».
Литературного критика Никиту Елисеева юношеские стихи Олеши вовсе не заинтересовали. Его приговор: «они откровенно слабы, безжизненны, вторичны».[143]
Хорошо, что не все специалисты, посвятившие себя служению истории литературы и культуры, разделяют подобное мнение.
О проекте
О подписке