Дети играли, не подозревая, о чем они говорили, о том, какая драма крылась в их полусловах, полу-улыбках, полунамеках, полувзглядах.
– Конечно, знал. Поэтому и не приехал. В тюрьме я сидел, но не в тот раз и не в тот год, просто сказал всем, чтобы точно никто не обиделся, а сам провел эти дни в Берлине.
Казалось, он устал стоять и потому сел на кровать рядом с Кариной. Но вдруг Дима сделал движение навстречу к ней, а затем остановился. Что он намеревался сделать? Обнять ее? Взять за руку? Поцеловать? Карина застыла, не сводя с него широко распахнутых испуганных глаз. По этому неоконченному телодвижению, по его властному и одновременно робкому (как подобное могло сочетаться?) взгляду она поняла, что Дима, быть может, еще не был объят всепоглощающей страстью, еще не любил ее, но уже готов был поддаться страсти, готов был вновь провалиться в мятежные и бездонные пучины ее. Как чуден тайный язык любви: бессловесный, мучительно невыразимый, сколь выразительным и ясным становится он, лишь только оба вдруг заговорят на нем!
В чем таилось признание и одновременно обещание принадлежать ей и только ей? Был ли это взгляд, на несколько минут так преобразившийся, ставший глубоким и полным страдания? Был ли это язык тела, мускул на лице его? Карина не знала ответа на этот вопрос! Знала лишь то, что он уже любил ее – вот так просто – с одной только встречи, знала, что с каждым днем Дима будет любить еще больше, и стоит им встретиться только еще раз, и тогда он отдаст ей свое сердце вновь – только теперь уже навсегда!
Не оттого ли – она чувствовала – во взгляде ее на него теперь было столько власти, не оттого ли чуть прищуренные глаза ее смеялись, а на губах застыла таинственная полуулыбка?
Вот они с Настеной, Матреной и Ульяной уже покидали их, вот они стояли в пороге, и Дима все опускал глаза, а когда вдруг поднимал, взгляд его неизбежно скользил по родным и вдруг прыгал на нее, на ее лицо, обрамленное густыми светлыми локонами, и всякий раз она как будто набрасывала на него новый виток оков, все больше привязывая его к себе. Вот уж истинно: любовь сотворяется взглядами.
Он ушел, двери были заперты, Карина убирала со стола, помогая свекрови – и все думала: как они умудрились однажды все так усложнить, как додумались до того, чтобы погубить свои отношения из-за глупых и пустых ссор, когда в любви все было так безбрежно просто?.. В мыслях своих она не сравнивала Диму с Парфеном, не спрашивала себя о том, кто был лучше, кто умнее, кто красивее, кто богаче, не думала о том, кто был отцом ее детям, а кто – чужим, как и он ни в коем случае не сравнивал ее с Настей, не спрашивал, изменилась ли она за прошедшие годы.
Все это было неважно, все невесомо, как и все самые разумные доводы против того, чтобы теперь влюбляться. Карина знала только одно: Дима влек ее, и она притягивала его – знала, что при одном взгляде на него она живет, дышит, чувствует так, как никогда прежде: сгорая изнутри, и это неистовое, всепоглощающее пламя… не было ли смыслом всего? Она закрывала веки, образ Димы вспыхивала перед глазами, и от одного только образа его сильного лица с короткой бородой в каждой клеточке тела разливалось ни с чем не сравнимое, восхитительное блаженство. Против этого не было оружия или лекарства, против этого не существовало доводов, она была бессильна что-либо изменить.
Однако шли дни, и многое из того, что было передумано и прочувствовано в час появления Димы в их доме, развеялось и рассеялось под гнетом даже не тревожных событий и боевых столкновений – сколь бы страшны они ни были, а все-таки не препятствовали счастью любви – но самых простых обстоятельств жизни и быта Лопатиной, в девичестве Карины Мытарь.
С самого утра яркое солнце, заливистое и теплое, проникло в квартиру, пробудив домочадцев, а главное, детей – раньше сроку. И вот теперь Карина пошла с ними гулять, хотя было еще только десять, в надежде, что Митя, а может даже Мира заснут в коляске для двойни, и ей более не придется слушать капризы невыспавшихся и оттого раздражительных детей. Ожиданиям ее было суждено сбыться, и вот теперь Карина прогуливалась по дорожкам, катая коляску из одного конца парка в другой.
Несмотря на то, как затейливо солнечный свет струился по асфальту и покрытой еще пока коротким зеленым пушком земле, поднялся сильный ветер, и рьяные порывы его будто то толкали Карину в спину, отчего она сильнее закутывалась в кофту, то оставляли ее в покое, и тогда ей становилось жарко. Непостоянная, переменчивая майская погода не располагала к прогулке, но что было делать, когда она была заперта дома с маленькими детьми, когда всякий день был похож на прошлый, и поход в парк, каким бы частым и ожидаемым он ни был, все же нес в себе хотя бы крохотную возможность непредсказуемости?
Под резкими и бойкими порывами ветра волновались кудрявые кроны высоких берез, их тонкие белесые стволы качались из стороны в сторону, и на мгновение прохожим казалось, что то было не покачивание, а причитание под вой и шум неистового ветра. Волновались и сосновые кедры, небрежно раскидистые, темно-зеленые и так выделявшиеся среди светло-зеленых тонов молодой травы и листвы деревьев. Они тянули ветви вразброс, словно по одному им ведомому плану, так, чтобы никто не мог угадать, как они будут расти. Еще не вполне царственные, но уже полные обещания стать таковыми, они так и притягивали взор, так и манили к себе.
Что значил огонь внутри, что значило блаженство, что никак не утихало в ней, а только сильнее разгоралась при новых витках мыслей и мечтаний о Диме? Что одно это пламя, беспомощное и разрушительное, могло дать ей, ему, ее… детям? У Карины была своя семья, у него – своя. Пусть он не любил свою жену, свою дочь, так она любила своих детей, притом любила их больше всего на свете. Могла ли она отнять у них родного отца, пусть не успешного, пусть невезучего, но все же – отца? Могла ли так жестоко поступить по отношению к Парфену? Сколько бы Карина ни пытала себя в эти дни, сколько бы раз ни вопрошала у пустоты, затмившей все мысли, ответ был неизменен. Нет, разумеется, нет!
Стало быть, этот огонь – был сам по себе, а она – сама по себе. Он существовал в ней, это было неоспоримо, но существовал отдельно от нее, от ее судьбы, ее поступков. Такое странное двуличие, когда Карина играла роль любящей жены, одновременно сгорая от страсти к другому, было ей самой удивительно; она не могла понять, как ее ум, такой прямолинейный, а душа, которую она всегда полагала чистой, могли вобрать в себя все это сразу, одновременно, при том она не умерла, не заболела от столь разрушительного разлада.
Однако было и другое. Холодное, опустошительное, лишь отчасти болезненно-колкое, а по сути безразлично-жестокое к самой себе, к Парфену. Другое это заключалось в том, что она уже знала, что, в итоге, она не уйдет от мужа, все останется так, как есть, а та страсть, что разгоралась в ней, превратится в не более, чем яркое и сладостное воспоминание – очередную страницу ускользающей из рук жизни.
Дима звонил ей сегодня несколько раз, но провидение будто хранило ее от того, чтобы услышать вызов, и всякий раз она совершенно случайно пропускала его звонки. А перезванивать самой – не смела. В конце концов, Карина даже не знала, зачем он добивался ее внимания! Не для того ли, быть может, чтобы попросить ее забыть об их романе, молчать и не выдавать их ни перед Парфеном, ни перед Настеной? Убаюкиваемая такими странными злыми мыслями, она с самой спокойной совестью ждала, когда Дима либо наконец дозвонится до нее, либо вовсе перестанет звонить.
И все же вышло иное. Впереди, за кедрами, где открывался вид на причудливые деревянные фигуры, ей навстречу шел мужчина с до боли знакомыми очертаниями, а главное, он видел ее, взгляд его был прикован к ней и коляске с детьми, значит, столкновения было не избежать! Но что он здесь делал в дневное время, когда и Парфен, и его родители были на работе? Голубая футболка его, не нежно-голубая, а именно ярко-голубая, такая, каким глубоко-лазурным становится радостное небо, пронзенное тьмой солнечных лучей, выделялась на общем фоне блеклых одежд и белых маек людей.
Но худшим в нем был его взгляд: не беспечный, не равнодушный, не легкий, каким он должен был быть в столь спокойный день, а смятенный, лихорадочный, преисполненный тревоги. Этот взгляд и то, как стремительно Дима подошел к Карине, будто они вновь стали самыми родными друг для друга людьми, и словно он именно имел право так подходить к ней, не оставляли сомнений в том, насколько случайна была их встреча в парке.
– Что же ты не берешь трубку?
– Я не слышала звонки.
– Тогда почему не перезваниваешь?
Карина почувствовала, как ком подкатил к горлу, она заволновалась, щеки запылали… Голос его звучал так требовательно, как будто она была обязана ему или… принадлежала ему.
– Я… Ты… Что ты хочешь, Мить?
– Я… вообще-то, я хотел назначить тебе встречу наедине. – Тут он многозначительно посмотрел на спящих в коляске детей, ноги которых были накрыты теплым пледом.
– Какая еще встреча? – Она засмеялась. – Говори сейчас.
– Карина! – Воскликнул Дима и одновременно сделал шаг навстречу так, чтобы сжать ее плечи большими ладонями. – Правда в том, что я не питаю никаких чувств к Настене.
Невольная усмешка скривила губы Карины, но женщина не проронила ни слова, и тогда он продолжил:
– Я не думал ни о чем серьезным, увлекшись ею после вашей свадьбы… А тут эта беременность… Что сделано, то сделано. До последнего я не хотел жениться…
– Какое благородство с твоей стороны!
– Да! Не по-мужски, я согласен. Однако теперь уже поздно локти кусать и жалеть о чем-то. Теперь у меня есть Матрена. Но я хочу, чтобы у меня была еще и ты. Понимаешь?
Глаза Карины от столь неожиданного признания непроизвольно округлились на несколько мгновений, а затем она чуть мотнула головой и слегка нахмурила брови.
– Ты что же, предлагаешь мне вступить с тобой в связь за спиной у мужа?
– Да какая… какая еще связь, Кариш? Ну что ты такое говоришь?
Вдруг он притянул ее к себе, она попробовала было сопротивляться, но Дима прижал ее лицо к своей широкой груди, было так неожиданно, что он именно так решил приласкать ее – без поцелуев, что руки ее отпустили коляску.
– Что я могу тебе предложить? Предложить могу только одно: уйти от мужа. А мне – от жены.
– Ты совсем не любишь жену? Это оттого, что она такая правильная, а на деле всех людей презирает за их слабости? Знавала таких тихонь, ох уж и злобные они внутри.
– Да нет же, что ты говоришь? Настена такая, какая есть, вся на ладони. В этом-то и суть: она слишком проста для меня. Она бегала за мной, искала моего внимания, навязывалась. Оттого-то, что она меня добивалась, а не наоборот, я не смог полюбить ее, и рождение дочери никак не способствовало этому.
– Эх, Митя! Но ведь я-то, в отличие от тебя, люблю своего мужа.
– Неужели в целом свете ты не могла найти другого? Ну почему – мой брат?!
– Откуда мне было знать, что вы родня? У него на лбу, представляешь, не было написано… Я просто подумала про себя: как похожи… И влюбилась!
– Брось его!
– Ты не веришь в то, что говоришь… Не можешь верить! Да разве ж это возможно? Парфен никогда не простит тебя.
– Придется… как-то с этим жить.
Он стал гладить ее по голове ладонью, но Карина вырвалась:
– Пусти, дети!
Она обошла коляску, чтобы проверить, как спят дети, не задувает ли им вовнутрь, особенно Мите. Рука ее дотянулась до пледа и стала поправлять его, и от этого легкого прикосновения Мира смешно зашевелила пухлыми губами и густыми светлыми бровями.
– Я ведь не прошу тебя оставить их… я… всех воспитаю.
– Прекрати!
– А что?
– Не видишь, что ли?
Озираясь по сторонам, Дима со смущением заметил, что в конце аллеи в их сторону неторопливо шли Лопатины. Они, должно быть, не видели его неуклюжих попыток обнять Карину, но, как говорится, на воре и шапка горит, потому Дмитрий ощутил неприятное чувство стыда. Первое желание было уйти, скрыться из виду, но было слишком поздно, оттого бегство представлялось безумием.
– Я позвоню тебе. – Сказал он тихо, но так властно, что Карина тотчас поняла: она не посмеет ослушаться. – Сходим в кафе на той стороне парка. Все спокойно обсудим.
Когда Лопатины приблизились к ним, то заговорили так, словно ничего не произошло, и будто это не они застали невестку и племянника за преступными разговорами. В самом деле, разве они могли слышать их разговор? Могли подозревать их? И все же Карина ощущала, как внутри все обмирало от смущения и жгучего чувства стыда. Она молчала, а когда нужно было ответить, не в силах скрыть свою скованность, отвечала односложно, отрешенно.
Лопатины не заподозрили ни измену, ни какой-либо намек на нее, и отчего-то это было болезненно для обоих преступников. Но отчего ж? Не потому ли, что родители были столь высокого мнения и о Диме, и о Карине, что никогда бы не поверили, что оба были способны помыслить о предательстве их сына, и эта их слепая вера была хуже всякого укора собственной совести?
– Где же Настена и девочки? Почему не пошли с тобой на прогулку?
– Так я по делам. И потом, Настя попросила отправить их в деревню на все лето, поэтому они заканчивают свои школьные и женские задачи.
– А ты, как же? Здесь один останешься? Они так долго ждали твоего возвращения!
– Да нет, я их на поезд посажу, и сразу в Германию поеду. Кому война, а кому мать честная. Многие испугались, что скоро не смогут купить машины, заказов прибавилось.
Дмитрий не хотел обидеть Лопатиных, но последнее его замечание отчего-то огорчило их.
– Да! – Примирительно сказал Семен Владимирович. – Ну дела, дела. Что будет – не ясно, это точно.
Дима ничем не выдавал своего волнения, только удрученное состояние никак не удавалось скрыть; казалось, исход их с Кариной разговора, ее неуступчивость, ее нарочитая правильность расстроили его. Вот только по тому, как ожесточилось его лицо, можно было предположить, что Шишкин не собирался так легко сдаваться. О, он не отступится столь быстро, подумала вдруг Карина, и сразу почувствовала его незримое влияние на нее, его необъяснимую власть над ней. Казалось, что сила его страсти, сила его обожания и решимости предрешили исход их борьбы: он уже почти обладал Кариной, и никакое сопротивление не спасет ее.
Что же это получалось: вместо того, чтобы пресечь всякое поползновение разрушить ее семью, Карина своим упрямством и целомудрием только подогрела интерес Димы, подлила масла в огонь, раздула пламя запретной и ослепительной страсти, и уж теперь Шишкин не свернет с избранного им пути, таившего в себе не только любовь и негу, но и отчаяние, и подлость, и коварство, пути, предрекавшего на своем извилистом и тенистом полотне разрушение стольких жизней.
О проекте
О подписке