Все строго нормированно: на хлеб, мясо, жиры, сахар, крупы – на все специальные карточки, плотные листочки, расчерченные на талоны. Без них не купить ни крошки, ни капли. Карточки именные и разной категории, то есть не равнозначные. Хлеба, к примеру, рабочим и ИТР, инженерно-техническим работникам, полагается на день восемьсот граммов, служащим – шестьсот, детям и иждивенцам – четыреста.
В столовых, кафе, ресторанах без карточек не поешь: за супы, котлеты, гарниры, кисели и чай вырезают талончики на крупы, мясо, сахар, жиры. А хлеба – по желанию: хочешь, бери сразу всю пайку, хочешь – часть. Для того и поделена в карточке каждая однодневная норма на пятидесятиграммовые доли.
– Ну и хорошо, что карточки ввели, – считает бабушка. – Никто не обойден, а то некоторые в панику ударились. Скупают, выменивают, ловчат, самоличные бадаевские закрома устраивают.
Склады имени Бадаева размещаются в Московском районе. В деревянных хранилищах все городские продовольственные запасы.
Нормы не только на съестное. Одежду, обувь, ткани отпускают только по специальным купонам.
Вместо «купить» стали говорить «отоварить», «отовариться».
– Все ничего, все терпимо, – считает бабушка. – Лишь бы на фронте удача была.
Военные сводки удручали. Дядя Вася прикнопил к стене карту, наготовил булавки с флажками, но так и не сумел четко обозначить линию фронта. Одесса, Киев, Брест, Смоленск, Таллинн – в наших руках, а часть Украины, Белоруссии, Прибалтики уже заняты фашистами. Гитлеровцы рвутся к Москве и Ленинграду, то есть уже восточнее и Одессы, и Таллинна. Поди разберись, где передний край. И росли, множились недобрые слухи.
– Говорят, немцы уже в Стрельне.
– Не может быть! Туда ведь трамвай ходит, двадцать девятый маршрут!
Ленинград наводнили беженцы. От них узнавали невероятные новости. Будто 9 июля сдали Псков.
– Как же Миша выберется оттуда? – ужасалась мама.
От Михаила не было никаких вестей. В армию его взять не могли: не подлежал пока мобилизации. И домой, очевидно, выехать не успел. Дорогу через Кингисепп перерезали, на Лужском направлении шли жестокие бои.
– Как же он выберется оттуда?!
Оттуда значило не просто из деревни на Псковщине, а с территории, оккупированной германскими войсками. Уже стало известно, что они творят на советской земле. Жгут дома, зверствуют, убивают, не щадят ни стариков, ни детей. Беженцы такие страшные истории рассказывали, волосы дыбом вставали.
Началась эвакуация из Ленинграда. На юго-восток потянулись эшелоны. Вывозили не только детей, в первую очередь – детей, женщин, больных и немощных, но и целые заводы и фабрики, с оборудованием и людьми.
Ребят во дворе заметно поубавилось. Уехал и Сережа, добрый, надежный товарищ. Они учились в одном классе, Сережа и Таня. Когда она болела, он был единственным мальчиком, кто навещал ее. Девочки не в счет.
И вот он пришел в последний раз. Грустный, виноватый, будто по собственному хотению покидал Ленинград. Сережин папа – военный инженер, преподаватель. Училище срочно переводят куда-то в глубокий тыл.
– Мы по приказу… – оправдывался Сережа.
Многие эвакуируемые стеснялись своего отъезда, как бегства. Те, что оставались, ничуть не завидовали, даже сочувствие выражали, а Борька Воронец, тот не скрывал презрения: «Драпают».
Такое вот новое словечко в обиходе появилось. Или возродилось из времен гражданской войны.
– Мы по приказу…
– Понятно, – напуская на себя равнодушие, сказала Таня.
– До свидания.
– Прощай.
– Я напишу тебе. Можно?
Таня повела плечом. Пиши, мол, если делать будет нечего.
Потом, позже, она не раз со стыдом вспоминала свое невежливое поведение. Нехорошо, обидно простилась с Сережей. Может, они больше никогда-никогда уже не встретятся, не увидятся. Вдруг свершится мрачное предсказание Серого: «Скоро всем нам крышка».
Белые ночи кончились, но фонари не зажигались. С заходом солнца город погружался в настороженную темноту. Все окна были перечеркнуты бумажными крестами, плотно зашторены, ни один лучик не пробивается.
Автомобильные фары закрыли щитками с узкими щелями, в трамваях и троллейбусах тлели подслеповатые синие лампочки.
Военные патрули сурово требовали специальные пропуска у запоздалых прохожих.
Тугой размеренный стук метронома из черных раструбов уличных динамиков усиливал ощущение беды.
Разговоры в очередях становились все тревожнее, слухи – один другого ужаснее. Говорили, что Ленинград окружают со всех сторон: скоро не выехать и не въехать, не подвезти продовольствие.
Магазинные полки опустели, исчезли даже банки с камчатскими крабами, которых до войны и за еду не считали. С мясом и маслом трудности, но овощей у зеленщиков и на рынках полным-полно и очереди в булочную не очень длинные.
Выкупать хлеб, отоваривать хлебные карточки стало обязанностью Тани. Магазин в соседнем подъезде, отчего не сходить.
Люди встречались в очереди как старые знакомые. Таня многих знала в лицо, хотя не ведала ни имен, ни фамилий. Один из постоянных обитателей очереди в булочную ходил в любую погоду в долгополом сером плаще с потускневшими армейскими пуговицами. Таня и окрестила его мысленно «Серым».
Сиплым, булькающим голосом Серый высказывал самые безнадежные мысли, устрашал слухами. Дворник Федор Иванович постоянно обрывал его: «Не каркай, а то живо в трибунал сволокем». Никто, однако, не трогал Серого. Какой спрос с несчастного калеки! У Серого кисть левой руки неестественно подвернута, пальцы скрючены – будто лапка мертвой птицы.
Вчера Серый объявил:
– Со всех сторон света напирает, в клещи берет. Скоро нам всем полная крышка.
Дворник цыкнул, пригрозил:
– Ты эти загробные слова брось, а то… Да так и не договорил.
На всех стенах расклеены листовки: «Все силы на защиту родного города!», «Враг у ворот Ленинграда!»
– Страсти какие! – ахала бабушка.
Мама слушала Нину молча, страдальчески вздыхала и заботливо подкладывала то земляничное варенье, то моченую бруснику из прошлогодних запасов.
– Кормили нормально, – рассказывала Нина. – В Рыбацком. А под Колпином все другое. И кормежка, и жизнь. Как налетят, так все забудешь. Окопы еще до колена, лопатами от бомб закрывались.
– Страсти какие!
Нина ужасно изменилась за эти несколько недель. Исхудалая, измученная тяжелой работой и смертельными испытаниями.
– А потом и артиллерия стал доставать. Убитые, раненые…
Она умолкла, съежилась. Будто морозом на кухне дохнуло.
В коридоре валялась одежда, испачканная глиной и землей, в дырах и пятнах. И запах от вещей шел какой-то неведомый: дымный, кислый, с примесью прогорклого.
– Женское сословие отпустили, а мужчины, годные и негодные к военной службе, остались на фронте.
– Фронт уже в Колпино? – ахнула бабушка.
Нина не знала точно, вошли немцы в Колпино или нет еще, но говорили, что Гатчина и Вырица уже под угрозой, а Чудово…
– Чудово? – мрачно переспросил дядя Вася. – Значит, Октябрьская железная дорога перерезана…
– Не может такого стать, чтоб Ленинград от Москвы отрезали, – запротестовала бабушка. – Такое не допустят!
– Допустили, – с болью произнес дядя Вася.
– До самых ворот, – уточнила Нина.
Все тяжело задумались. Германия в считанные дни, недели, самое большее – месяцы захватывала целые европейские государства, а тут – один город…
– Ничего, – подбодрила себя и других бабушка, – выстоим. Это же Ленинград, а не просто какой-то город. Даже не какая-нибудь… – она проглотила название страны, – которая сразу на колени опустилась. Ничего, я тут три революции и третью войну, наш город не сдается.
– Уже баррикады возводят, – вспомнила Нина. Она пробормотала еще что-то. «Ежи», «рогатки» – остальное не разобрать. Фраза оборвалась на полуслове. Нина уснула.
– Главное – отогнать врага от городских ворот, – шепотом досказала бабушка.
Германские войска были уже в четырех километрах от Кировского завода. Повсюду слышался орудийный гул и пальба.
Из фронтовых районов города переселяли в центр мирных жителей.
Трамваи возили на грузовых платформах боеприпасы к переднему краю. Город все больше превращался в осажденную крепость.
Они шли по привычному маршруту, по тем же улицам и набережной, мимо тех же зданий и монументов, но все выглядело иначе, стало другим.
В Румянцевском саду военный бивак: машины, повозки, фургоны; стреноженные кони; солдаты вокруг жарких костров; дымят полевые кухни, котлы на колесах.
В бывшем Кадетском корпусе теперь госпиталь. У главного входа всегда толпится народ, ищут своих, показывая фотокарточки, называя фамилии сыновей, братьев, отцов ходячим раненым: «Не встречали?»
Какой-то нерадивый обозник-фуражир, проезжая по набережной, рассыпал овес. Дикие голуби и воробьи подбирали зерна, сыто гулькали, чирикали весело. Все – как всегда, но и сам город построжел, переоделся в полевую форму.
Золоченные шпили и шлемы замазаны маскировочной краской, Адмиралтейская игла зачехлена мешковиной, купол и ротонда Исаакиевского собора сделались похожими на каску с шишаком.
Медный всадник огражден деревянным саркофагом, обложен снизу мешками с песком. Защищены многие статуи, а клодтовские кони покинули Аничков мост, зарылись в землю. Только сфинксы из древних Фив по-прежнему открыты на своих местах. Они на посту, а часовые не имеют права покидать пост.
Дядя Вася и Таня остановились у любимого спуска к Неве. У гранитных ступеней пофыркивал сизыми выхлопами с брызгами бронекатер, ждал кого-то.
Длинные стволы зенитной батареи целились с набережной в небо, где в прозрачной августовской выси медленно опускались после ночного дежурства аэростаты воздушного заграждения, серебристые баллоны, похожие на гигантские рыбы с раздутыми плавниками.
Считалось, что германские бомбовозы не посмеют летать над городом, побоятся крылья обломать о стальные тросы.
Первая воздушная тревога, в ночь на 23 июня, вызвала большое волнение. Люди набились в бомбоубежища до отказа; отчаянно завывали сирены, гудели паровозы и пароходы.
Тревоги стали привычными, не всякого загонишь в подвал. Паровозы и пароходы теперь молчали, берегли пар в котлах, экономили топливо.
– Поплелись, – позвал дядя Вася.
Через мост Лейтенанта Шмидта двигалась колонна автобусов с детьми. Было несложно догадаться – эвакуируется детский дом.
– Как же они выедут, если на Москву поезда не ходят?
– Через Волхов, вероятно. Через Волхов пока можно.
Подчеркнутое голосом «пока» вызвало тревожное чувство.
– Пока – что? – спросила Таня.
– Пока Тихвин и Мга в наших руках, дружок. «А если фашисты захватят и Мгу, и Тихвин?» Она не огласила пугающую мысль, только крепче сжала дядину руку.
Сто двадцать девятую воздушную тревогу объявили вечером 6 сентября, в субботу. Только-только чаевничать собрались. Женя как раз приехала, получила на сутки отгул, две недели не выходила с завода.
Черная тарелка «Рекорда» требовательно повторяла: «Всем укрыться!..»
Быстро собрались идти в бомбоубежище, а Женя и не шевельнулась, безучастно сидела, привалившись к стене. Вялая, бледная, веки с длинными ресницами прикрыты, синие окружья у глаз.
– Пойдем, – заторопила бабушка.
– Никуда я не пойду, – вдруг заупрямилась Женя. – Надоело.
– Ты что такое городишь? – возмутилась мама. – Вставай немедленно.
– Не кричи на меня, – поморщившись, бескровным голосом отозвалась Женя. – Давно не девочка.
И вспомнила с едкой усмешкой:
О проекте
О подписке