Читать книгу «Автобиография большевизма: между спасением и падением» онлайн полностью📖 — Игала Халфина — MyBook.
 





Анфалов Ф. из Ленинградского комвуза был революционером почти с рождения, он является примером сознательного и немедленного отрицания империалистической войны, в чем обнаруживается его превосходство над Шумиловым и тем более над Бубновым. В его автобиографии почти не упоминается о детстве и юности. Все, что говорит ее автор о себе, – родился в 1896 году в деревне Хороброво Вологодской губернии в крестьянской семье, окончил земское одноклассное училище, работал в хозяйстве отца до 1915 года. Из анкеты Анфалова мы узнаем, что он был «крестьянином-хлебопашцем» по профессии и «служащим» по социальному положению. Отправленный на фронт, Анфалов занял активную антивоенную позицию и в марте 1917 года вступил в ряды РКП – он был принят ячейкой 16‐го Особого полка. Таким образом, Анфалов представлял свое обращение в большевики как естественный результат жизненного пути. Ему не нужно было отказываться от своей предыдущей идентичности, чтобы создать новую. Все, что ему нужно было сделать, – проявить наклонности, которые находились в глубинах его «я» со дня его рождения.

Пока Бубнов все еще воевал в рядах империалистической армии, а Шумилов надрывался в немецком плену, Анфалов, уже сознательный «пораженец», делал все возможное, чтобы помешать военным планам Временного правительства: «По поручению ячейки я тогда вел агитацию среди солдат своего полка против наступления, на котором настойчиво настаивала Керенщина и поддерживавшее ее офицерство, и наряду с агитацией, распространял большевистскую литературу, листовки и газету „Окопная правда“. Позднее принимал активное участие в проведении выборов командного состава, организации ротных и полкового солдатских комитетов». Благодаря своей работе агитатора он заслужил уважение солдат, которые избрали его в ротный комитет для участия в Армейском съезде в Двинске.

Читатель едва ли удивится, узнав, что Анфалов завершает повествование описанием своего участия в демобилизации старой армии и организации Красной гвардии. Романтическая революционность явно прослеживается на всем протяжении его рассказа[122].

Автобиографии являются классическим примером «эго-документа». Объединяя разные жанры – мемуары, дневники, письма, – эго-документы являются теми источниками, в которых исследователь сталкивается одновременно как с пишущим субъектом, так и с присутствующим в тексте объектом его описания. Что особенно важно в нашем контексте, они могут включать как тексты, написанные по требованию официальных органов, административных или партийных (прошения, протоколы допросов и т. п.), так и приватные «излияния души»[123]. В большевистских эго-документах этический, субъективный смысл слова «сознание», связанный с понятиями «совесть» или «суд над внутренним „я“», смешивался с другим пониманием сознания, которое после Декарта стало обозначать осознание чего-то объективного, данного вне «я». Оперируя двусмысленностью латинского conscientia, имевшего как этический, так и эпистемологический смысл, партийный дискурс смешивал познание внешнего мира с познанием внутреннего морального императива. Большевики считали, что человек может познать мир, только очистив свою душу, но при этом уверяли, что такое очищение достигается не копанием в самом себе, а изучением мирового устройства. Объективное и субъективное, мир и «я» считались двумя сторонами одной реальности. Граница между субъективным и объективным была проницаема – объективный мир был проекцией трудящегося человечества, и наоборот[124].

Поскольку коммунистический автобиограф по определению предъявлял себя как пролетария, участие в эпосе освобождения человечества совпадало в его письме с лирикой индивидуальной жизни. Не было ли здесь противоречия? Иными словами, могла ли большевистская автобиография оставаться научной? Именно этот вопрос ставил Александр Богданов, когда задумался над тем, изъять ли собственный, идиосинкразический голос из своего автобиографического эссе 1925 года.

Личность – маленькая клетка живой ткани общества, ее субъективизм выражает только ее ограниченность. Я вел против него борьбу, когда встречал его в других людях; естественно, что я стремился его преодолеть и в самом себе. Когда-то я мечтал, что, заканчивая путь своей жизни, напишу книгу, в которой все виденное изложу вполне объективно; и представлял это таким образом, что меня самого там не будет, а будет только социально-действительное и социально-важное, изображенное именно так, как оно было.

Мечта эта оказалась наивная, иллюзорная:

В ней две ошибки. Неверно то, что устранить себя из повествования возможно; неверно то, что для объективизма это требуется. Можно, конечно, и не упоминать о себе; но ничего, кроме лишних трудностей – искусственности и фальши из этого не получится; а все равно останется главное: человек изображает то, что он видел, и так, как он понимал; видел же он своими глазами, понимал сообразно своему способу мышления; ни того, ни другого устранить нельзя, хотя бы местоимение «я» было отовсюду вычеркнуто. Даже историк, пишущий о самых отдаленных временах, не может избегнуть того, что материал он выбирает, подчиняясь своим преобладающим интересам, оформляет и освещает своими привычными методами. Несмотря на это, его изложение может быть научным, то есть, для своего времени, объективным. Значит, оба личных момента не обязательно ведут к субъективизму, к искажениям на основе личной ограниченности. И для вспоминающего не исключена возможность быть беспристрастным наблюдателем и научным истолкователем, возможность объективного отношения к своему предмету и своему делу.

Таким образом, Богданов исходит из неустранимости того, что человек смотрит на мир со своей точки зрения, оперирует своими методами описания. Но в каком смысле все это субъективно «свое»? Сам он принадлежит коллективу – классу или социальной группе, либо нескольким коллективам, жизнь которых в разной мере и степени дала содержание его практической деятельности и мышлению. Личность не более чем центр приложения социальных сил, один из бесчисленных пунктов их пересечения. Ее точка зрения и способ понимания принадлежат ей в том только смысле, что в ней они находят свое воплощение; было бы правильнее сказать, что именно личность принадлежит этим социальным силам, а не наоборот. Точка зрения и способ понимания могут быть объективными, считал Богданов, «тогда, когда их основою является самый прогрессивный коллектив и самый широкий опыт; потому, что тогда это именно та точка зрения и тот способ понимания, которым предстоит победить, предстоит завоевать жизнь». Задача марксистского автобиографа поставлена: «То, что я видел и знаю – события, людей, вещи, мысли, – я хочу представить с наибольшей возможной объективностью, но также и показать, в чем сама объективность заключается, на что опирается точка зрения, из чего исходит способ понимания, мною руководящие, – где силы, которые должны дать им победу в жизни. И неустранимый из воспоминаний момент „личного“ сам должен быть уложен в те же рамки, объяснен на том же пути, подчинен той же объективности. В этом нет ничего невозможного и ничего особенного. Метод больше человека»[125].

Погружаясь в историю коммунистического освобождения, большевистское «я» перестраивается. Фундаментальным становилось не его индивидуальное существование, а его вклад, сколь бы мал он ни был, в освобождение человечества. Такой упор на коллективизм заставлял большевиков отказаться от либерального индивидуального этоса с его утверждением бесконечного личного совершенства. Коммунистическая автобиография сильно отличалась от либеральной автобиографии именно наличием четкой конечной цели – построения бесклассового общества. Либеральному самопониманию большевики открыто противопоставляли свое, поскольку либеральная концепция «я» противопоставляет его обществу как дифференцированной массе. Либерализм превозносит качества, отличающие одну персону от другой, рассматривая их не как случайные вариации нормы, а как основу человеческого существования. «Когда человек начинает понимать, что его „я“ представляет собой уникальную форму человеческого существования, целью жизни становится проявить, выразить эту неповторимую личность». Автобиография, написанная с либеральных позиций, совершит ужасное преступление против мира, если субъект повествования, по К. Вайнтраубу, «не будет верен себе, если он сфальсифицирует себя. Человек, делающий нечто подобное, обедняет мир, оставив одно из его проявлений невыраженным»[126].

Сложно было представить что-то более далекое от ценностей большевиков. Сама мысль о том, чтобы отличаться от своих товарищей, повергала их в ужас[127]. Говоря об отчужденности, личной автономии, сочинитель коммунистической автобиографии обычно писал только о дореволюционном периоде. Но переходя к послеоктябрьскому периоду, коммунист с энтузиазмом отдавал свое сокровенное «я» партии. Автономное «я» было «я» несовершенным, таким, какое было необходимо преодолеть. Тот, кто сохранил часть себя для себя, не вписывался в новую жизнь, считался «отщепенцем». Александр Богданов призывал к товарищескому сотрудничеству, где процветало бы «коллективное обсуждение, коллективное решение и затем коллективное исполнение того, что принято»[128]. «Товарищество» в его определении – это «центр мироотношения, это высшая точка зрения, с которой оцениваются формы сознания, а природа перестает быть безразличной и враждебной средой, становится полем общественного действия – опоры гордого сознания силы (без оптимизма) опять определяемого товариществом»[129]. «Когда я говорю о товариществе, – подчеркивал в том же духе выпускник Ленинградского комвуза Большаков, – я имею ввиду, разумеется, не беспринципное обывательское товарищество за кружкой пива, а ту высоко принципиальную, не терпящую никаких отклонений от генеральной линии атмосферы, которая роднила нас и делала своими»[130].

В своем заявлении в партию от 3 января 1924 года студент второго курса Ленинградского государственного университета Виктор Николаев-Лопатников сожалел о потере чувства слитности с партией, присущего ему в годы Гражданской войны: «В бытность свою в рядах Красной армии я мог, руководствуясь указаниями и советами товарищей-комиссаров, выполнить ту или другую работу на культурном фронте, но после демобилизации я сделался мелкой единицей, которая хочет что-то сделать, но не может». Бездна раскрылась между Лопатниковым и пролетарским коллективом вследствие «отсутствия руководителя и естественного недоверия к моей работе со стороны партийных товарищей». «Руководителем моей работы может быть только коллектив РКП. Кроме того, знал программу партии коммунистов, которая соответствует моим политическим взглядам, я уже с 1922 года, хотел вступить в ее ряды». Подчеркивая, что он ничто без партии, кандидат в члены партии обязывался «подчиняться всем решениям и постановлениям партийных органов»[131].

Если история была большевистским эпосом, то автобиография являлась его проекцией на конкретную жизнь. В то время как обещание всеобщего освобождения пропитывало каждый автобиографический рассказ, индивидуальное обращение в большевика предвосхищало всеобщее освобождение. Такие параллели объясняют сходство между завершением всемирной истории и кульминацией большевистских автобиографий. Григорий Осипович Винокур объяснял в 1927 году, что отдельная жизнь должна быть перестроена как жизнь, посвященная революции: «История превращается в контекст, который формирует личную жизнь человека. Переживая историческое событие, личность присваивает его себе, делает частью собственной биографии… становясь предметом переживания, исторический факт получает биографический смысл. <…> Пережить что-либо – значит сделать соответствующее явление событием в своей личной жизни»[132].

Белокостеров отдавал себе отчет в том, что принятие в партию зависит от способности представить свою автобиографию как отклик на большевистский метанарратив[133]. С самого начала жизнь этого студента Смоленского политехнического института и революционный процесс шли рука об руку. Белокостеров уделял много внимания своим переживаниям, подчеркивал, что обращение в коммунизм – объективное событие и перелом в его душе. «Я – сын крестьянина, на 2 году жизни лишился отца, который стал жертвой режима и условий царской армии, – начал он свою автобиографию. – После смерти отца мать уходит в город на заработки, а я остаюсь у родителей матери и оканчиваю там сельскую школу, и после этого мать берет меня к себе в город». Перед читателем возникает типичный образец крестьянской миграции из сельскохозяйственной провинции в городской центр. «Я все-таки учился, с трудом существуя, работал летом в деревне. <…> Первые шаги в городе заставили меня или работать, или голодать. <…> Я тогда едва ли мог, что-либо делать, кроме как быть на побегушках. <…> Здесь, в городе на первых порах встретившись с самой постыдной эксплуатацией, так сильно оскорбившей мою тогда еще не окрепшую душу, я стал всей своей душой ненавидеть и презирать, тогда еще бессознательно, существующий в то время строй. <…> К этому времени назревает революция». Объективное противостояние капитала и рабочих набирало обороты, пролетарское сознание автора кристаллизовалось.

Автобиография Белокостерова полна описаний оскорблений, нанесенных его молодой душе «капиталистическими кровопийцами», вызывавшими ненависть к царизму. Хотя указания на внешние социальные условия являлись обязательной частью нарратива, параллельно им четко подмечались и внутренние переживания. Автор подробно описывал то, как его «душа» была оскорблена «постыдной эксплуатацией» и как он стал «презирать» царский режим. На первом этапе он, правда, испытывал эти чувства на «бессознательном» уровне. Но как только лобовое столкновение рабочих и их эксплуататоров «назрело», раскрылась и «сущность» Белокостерова. Параллель между развитием пролетариата из объективно данной экономической категории, «класса в себе», в класс, обладающий самосознанием, «класс для себя», и ростом революционной сознательности героя являлась смыслообразующей для всей рассматриваемой автобиографии.

Белокостеров нигде не кичился своей оригинальностью. Открытие своего «я» было только толчком для прояснения более важного дела – роста коммунистического движения. С наступлением Октября глаза автобиографа открылись, он осознал себя как сына рабочего класса и вступил в партию в ноябре 1918 года. Его судьба и судьба революции соединились. Доказывается это тем, что в момент, когда революция была в опасности, Белокостеров был готов пожертвовать жизнью, защищая ее. «Наступает грозное время, враги со всех сторон теснят советскую республику, кольцо врагов, Колчак, Юденич, Деникин. Я… ухожу на фронт». Автобиограф ушел на фронт «вместе с ячейкой РКП», что еще раз указывает на его единство с партией[134].

Партия ожидала от своих членов полного растворения в коллективе. Когда видный большевик Дмитрий Мануильский на XI партийном съезде говорил о том, что «Скрыпника мы все знаем как старого заслуженного революционера, но мы также все знаем, что по целому ряду вопросов он имеет свое своеобразное мнение», он не считал это комплиментом[135]. Критикуя представления о независимости индивидуального сознания от условий своей эпохи, Горький отрицал свою «исключительность» или «оригинальность». Большевистский писатель мерил себя в понятиях коллективистского мировоззрения коммунизма, с присущим ему презрением к «я», которое мнит себя вершиной творения. Его многочисленные автобиографические нарративы старались заменить лирического субъекта автобиографического жанра эпическим, уделяя основное внимания не индивидуальному «я» героя, а окружающему его миру[136].

Так как коммунистический автобиограф с радостью расставался с личной автономией, такую модель «я» можно обозначить как «нелиберальную» (illiberal)[137]. Главные ценности либерализма, связанные в основном с акцентом на личности, ее неповторимости и неприкосновенности, в коммунистической автобиографии превращались в прегрешения. Революционер не жаловался на отсутствие возможностей придерживаться своих убеждений, не страдал от подавления своего личного пространства[138]. «Каждый коммунист, каждый участник революции, – заявлял Виктор Серж, – ощущает себя как покорного слугу великой цели. Нет для него высшей похвалы, чем услышать в свой адрес, что у него нет „частной жизни“, что он совершенно слился с историей»[139]. «Можно заметить, что мне не очень интересно говорить о себе лично, – добавлял он. – Но трудно отделить личность от всего общественного, от идей, событий, в которых она участвует, которые важнее ее самой и придают ей значимость. Отнюдь не ощущаю себя индивидуалистом, скорее „персоналистом“ в том смысле, что человеческая личность представляется мне высочайшей ценностью, но – неотделимой от общества и от истории. Только в таком смысле опыт и мысль одного человека заслуживают сохранения»[140]. Мы «научились подчинять… объективному ритму свои субъективные планы и программы, – вторил этой позиции Троцкий. – [Мы] научились не приходить в отчаяние от того, что законы истории не зависят от наших индивидуальных вкусов или не подчиняются нашим моральным критериям»[141].

Герой большевистской автобиографии действовал в соответствии со своей исторической ролью. Важна была не личность как таковая, а присутствие в ней коммунистической истины. Так как коммунистическая истина была одна и неделима, то чем более сознательным был коммунист, тем менее своеобразным он был. От коммуниста требовалось связать историю своего личного перехода с общим пробуждением пролетариата так, чтобы к концу автобиографического повествования его жизнь и жизнь партии стали едиными. Николай Скрыпник писал на последней странице своей автобиографии: «Моя работа после Февральской революции, как и работа каждого члена партии, принимавшего участие во всех событиях революционной борьбы, настолько сплелась с этой революцией, что если бы мне описывать эту мою работу, пришлось бы писать о самой революции»[142]. Александр Шляпников тоже завершал свою автобиографию полным преодолением расстояния между собой и партией. «Вот суммарные сведения о моей работе до 20‐го года, – писал он. – Детализировать их – это означало бы перечислить значительную долю революционных событий того времени, участником которых я был. Сообщать о себе подробнее после 20‐го года, это значит изложить частичку истории партийной и общественной борьбы в нашей советской стране, на что у меня, в настоящее время, нет ни времени, ни возможности»[143].

Рассуждая о сущности дневника, Троцкий ставил во главу угла не себя самого, а объективный ход истории: «Дневник – не тот род литературы, к которому я питаю склонность: я предпочел бы ныне ежедневную газету. Но ее нет. <…> Отрезанность от активной политической жизни заставляет прибегать к таким суррогатам публицистики, как личный дневник. В начале войны, запертый в Швейцарии, я вел дневник в течение нескольких недель. <…> Затем короткое время в Испании, в 1916 г., после высылки из Франции. Это, кажется, и все. Приходится прибегнуть к политическому дневнику снова. Надолго ли? Может быть, на месяцы. Во всяком случае, не на годы. События должны разрешиться в ту или другую сторону и прикрыть дневник». Троцкий смотрел на свое «я» как на часть революционного движения. Жизнь шла, подчиняясь объективному историческому процессу, поэтому вполне логичен вывод, к которому приходит Троцкий: «…не мудрено, если мой дневник будет походить по форме на обзор периодической печати»[144].

В коммунистических автобиографиях самые интимные моменты жизни должны были иметь общественное значение. Исторические события никогда не подавались как нечто второстепенное или внешнее, отвлекавшее человека от самого себя. Напротив, они вписывались в автобиографию, становясь ее движущими пружинами. Победы буржуазии пробуждали в авторе классовую ненависть, победы пролетариата наполняли его душу энтузиазмом. Ход истории был центральным мотивом в жизни коммуниста[145].

Отказ от поиска неповторимости и оригинальности не значит, что большевики не признавали никакой самобытности. Так как каждый партиец искал свой личный путь к свету, рассказывая о характерных для него вызовах и ответах, автобиографии большевиков все же отличались друг от друга. Поскольку никакая модель «я» не могла конкретизировать все аспекты человеческого существования, мы увидим, что автобиографический субъект всегда находил место особенностям своей персоны в общей структуре жанра. Те, кто механически вставлял официальные клише, не наделяя текст описанием своего собственного неповторимого опыта, рисковали быть разоблаченными как «прячущиеся за формулами», неискренние, таящие за лояльной внешностью темные намерения.

1
...
...
33