К вагону подбежал толстяк в синей форме и грозно потребовал старшего. Какого ещё «старшего» он здесь решил найти? Мы захихикали, разглядывая вспотевшего и красного от натуги дядьку, но мама цыкнула на нас, и мы затихли, гадая про себя, отыщет он старшего или нет. Дядька, видимо, уже не первый вагон посетил, и он-то, надо полагать, и был на этом птичьем полустанке главным начальством, которое мама безуспешно разыскивала. Старшим по нашей теплушке оказался долговязый мужчина в очках. Кто его назначил на эту должность, никто не знал, и все таращились на объявившегося начальника со смесью удивления и надежды: вдруг оказалось, что все мы не предоставлены самим себе и воле случая, а находимся под присмотром руководства, которое знает, что нужно делать. Это успокоило народ, до того момента бестолково спрашивавший друг у друга, куда вообще поезд идёт и долго ли ещё быть ему в пути.
Разговор старшего и толстого дядьки происходил в полной тишине, и по окончании его стало ясно, что дядька сам мало что знает, а только от испуга делает вид, что ему известно всё. Но всё же какая-то определённость наступила: дядька сообщил, что мы уже за линией фронта, что бояться нам нечего, хотя, конечно, опасность окружения существовала, но нашим удалось отогнать немцев.
Кое-кто в теплушке закричал «ура!», и всем сразу стало радостно. Старики и некоторые женщины облегчённо заулыбались, но по лицам остальных взрослых, по их нервным несуразным движениям я шестым чувством поняла, что не очень-то они доверились словам дядьки.
Он торжественно объявил, что в какой-то Русе нас встретят и снабдят всем необходимым, а мы должны до этого времени подготовить списки эвакуированных.
«То есть как это?! Только что говорил, что немцев мы отогнали. Если так, то зачем нам куда-то ехать? Да он сам ничего не знает, враль толстопузый!» – возмущённо размышляла я, всё же стараясь как-то примирить слова дядьки об отогнанных немцах и то, что довелось мне видеть собственными глазами. Сомнения поселились во мне и глухо нашёптывали: как могли мы немцев отогнать, если они летали и летают до сих пор, где хотят, а наших вообще не видно нигде?
Очень может быть, что дядька скрывал секретную информацию, которую нам знать не положено, – иначе откуда он знает о Русе? Неведомая эта Руса воодушевила нас.
Дорога до неё заняла три с половиной дня, в течение которых нас бомбили около десяти раз. Мы уже так наловчились выпрыгивать в нужный момент из вагона, что почти перестали бояться. Единственной неприятностью, с которой мы не могли справиться и которая стала изматывать нас не меньше, чем ожидание очередного налёта, было нарастающее чувство голода. Оно в первые два дня пути нас не особо терзало, поскольку перебивалось полнотой других ощущений. Юваль, который был моложе меня на год, сначала тихо сопел, а затем начал хныкать, вцепившись маме в руку.
Тут-то и возник перед нами старший по вагону, похожий на аиста, и укоризненно выговорил маме:
– Что же вы, гражданочка, так безответственно? У вас дети скоро начнут кусать друг друга. Идите в конец вагона, там в углу бачки с водой и молоком, а хлеб получите вечером. Кружек, стало быть, нет у вас? Ладно, будете пока из моей пить.
Какое ещё молоко? Мама с недоверием смотрела на долговязого, и это его, я думаю, разозлило: он решительно поднял её с тюка, на котором всё наше семейство устроилось, и потащил за собой. Оказалось, что ещё во Пскове в каждый вагон закатили по бочке сгущённого молока, а также дали по ящику концентратов; бачки с водой тоже имелись во всех вагонах, но кружки, котелки и ложки вынужденные путешественники обязаны были иметь свои и сами должны были добывать кипяток на станциях. Всё это маме разъяснил долговязый, а мама втолковала нам.
Необходимость самим добывать кипяток была сущей мелочью в сравнении со всем тем, что довелось пережить нам. Мы с Ювалем затеяли свару, споря, кто из нас на следующей станции побежит за водой.
Юваль ни в какую не желал уступать и даже попытался укусить меня за локоть, но тут не выдержала мама и пригрозила нам, что сама будет бегать за кипятком, а мы будем сидеть как пришитые к этим колючим мешкам с соломой, потому что не умеем себя вести и из-за всякой ерунды устраиваем склоки.
В Русе мы попали в настоящую неразбериху. Оказалось, что ватаг бегающих туда-сюда тёток с детьми, узлами, баулами и чемоданами здесь было ещё больше, чем на предыдущих станциях. Кое-кто из этой бестолковой толпы стал спрашивать у нас, где сейчас немцы. Они, выходит, знали ещё меньше нашего. Мы смотрели на них с превосходством, поскольку уже знали, как жизнь и смерть играют в кости, а им всё это, надо полагать, только предстоит испытать. Это знание прочно угнездилось в нас. Как объяснить этим людям, бегавшим по платформе со своим барахлом, что жизнь дороже всяких тряпок?
Мы выехали из Русы только к вечеру и тащились до следующей остановки чуть ли не сутки. А потом были ещё станции и вокзалы – то целые, то уже разбитые. История эта методично повторялась изо дня в день, и многие стали думать, что фронт ушёл далеко от нас, но только мы оказались не в своём тылу, а уже под немцами. Я читала эти мысли на лицах людей, но помалкивала и ни о чём таком не спрашивала маму. Мы устали гадать, почему наш истрёпанный и побитый поезд постоянно преследуется обнаглевшими немцами. Может быть, они принимали нас за военных, но я понять не могла, почему немцы думают, что наши военные могут от них удирать, – ведь это же невозможно! Червь сомнения точил меня, и я в перерывах между обстрелами размышляла, куда могла подеваться наша армия и почему тех мест, где уже побывали немцы, становилось всё больше и больше. Получалось, что мы не бежали от этой стремительной войны, а тащились за ней.
В сентябре мы проезжали мимо седых полей, которые никто не убирал, и кое-где видели всполохи пожаров и совсем выгоревшие деревни – начисто, до головёшек; потом, в один из по-летнему жарких дней, нас всех пересчитали и велели уплотниться, потому что в нескольких вагонах должны были разместить раненых.
Эта новость потрясла меня. Раненых и убитых гражданских было сколько угодно, но ни одного военного я ещё не видела, и мне было жутко интересно хотя бы одним глазком взглянуть на них. Этому не суждено было сбыться: опять старший наш всё испортил. Он строго приказал из вагона даже и не думать высовываться, иначе ему придётся принять меры к нарушителям и сдать их в комендатуру. Помню, это был какой-то совсем крошечный городишко, зиявший остовами сгоревших домов и пребывавший в полном разорении и ужасе. Это я разглядела через щербину в вагонной стене, после того как погрузили раненых и поезд наш с грохотом отошёл от разбомбленного вокзала, набирая постепенно скорость.
Я была полна гордости за себя и маму, потому что наши соседи как-то сникли, услышав про раненых, а мы отнеслись к этой новости без внутренней паники: я – скорее с любопытством, а мама почти безразлично, как будто речь шла об обычных пассажирах. В самом деле, чего ещё бояться, если мы уже всё видели?
Москву мы проехали ночью, – об этом только спустя два дня нам сказал старший. Никто вообще не знал, что мы миновали столицу; поэтому-то наш поезд в ту ночь пыхтел вовсю, стараясь не сбавлять скорости, чего никогда раньше не делал. Москву я представляла себе только по рассказам взрослых и ужасно была зла на вездесущего старика, старосту нашего. Я вообразила себе, будто он виноват в том, что не довелось мне увидеть этот сказочный город. Теперь всю жизнь придётся жалеть об этом! Я надулась и чуть не заплакала от обиды. Мама, взглянув на меня, поняла причину моих переживаний и, кажется, впервые за всё это время улыбнулась.
Она была очень добрая и умная, моя мама, и всё на свете понимала и могла объяснить, поэтому решила удивить меня:
– Я была в Москве. Ничего особенного, город как город. Когда ты вырастешь, то обязательно побываешь там. В Москве живут твой родной дядя Ефим и его дети.
У меня расширились глаза от этой новости. Юваль тоже навострил уши. Вот это да! А мы и не знали, что в самом красивом городе Земли, в великом городе, у нас имеются родственники!
Я была просто оглушена. Забыв моментально про войну и другие неприятности, мы с Ювалем принялись выяснять, сколько вообще у нас родственников и кто где проживает. Но поскольку знали мы очень мало, то эта затея нам быстро наскучила. Я всего-то насчитала девять душ, включая Юваля и родителей, а мой младший братец взял да и уснул при подсчёте. Какое нахальство!
ХХХ
Я не запомнила, когда нас перестали бомбить. Случилось это, кажется, ещё перед Москвой. Стояли последние дни бабьего лета, яркие и тёплые, в высоком небе проплывали белые плотные облака, а лёгкий ласковый ветер, проносившийся по равнине, наполнял наш вагон пряными запахами с увядающих лугов, мимо которых мы, очарованные этой мирной красотой, проезжали теперь без всякого страха.
На фоне этой божественной чистоты стало понятно, что мы насквозь пропитаны разнообразной вонью. Теплушки пропахли человеческой нечистотой, мёртвой хваткой вцепившейся во всех, но до поры до времени никого не беспокоившей; сейчас же, когда люди перестали прислушиваться к звукам извне, к этим ужасным звукам, нёсшим смерть и ужас, вдруг во весь рост предстала перед ними другая напасть, до этого прятавшаяся в потаённых углах и ждавшая своего часа упорно, с подлым злорадством.
Все в вагоне стали чесаться, а кое-кто просто ополоумел и бегал из угла в угол, яростно хлопая себя по ляжкам и прочим местам и поминая на ходу нечистого и всех прочих врагов людского рода.
Мама обеспокоенно оглядела меня и братца, качая головой и говоря про каких-то гнид. Что это ещё такое? Меня ужасно заинтересовали эти гниды, тем более что и все взрослые про них нехорошо говорили в перерывах между яростными расчёсываниями. Я с любопытством на всё это смотрела, а Юваль от испуга стал тихо подвывать. У брата глаза сделались круглыми и огромными, прямо как у нашего Васьки, когда он что-нибудь планировал стащить, а у него это не получалось, и вместо вкусной добычи он награждался веником по спине.
Наш свихнувшийся поезд приехал в Саранск и там застрял на двое суток. Старший сказал всем, чтобы взяли свои кошёлки и вышли на станцию, а если кто останется, то до самой Сибири не увидит бани. Сколько много новых, неведомых и загадочных слов! Они, как я поняла по маминой реакции, не несли никакой угрозы, а даже наоборот, означали крайне полезные вещи. Мама, услышав про баню, заулыбалась и, взяв меня и Юваля за руки, с охотой пошла за нашим вездесущим стариком-командиром. Вслед за ней и другие женщины повыскакивали из душного вагона.
Чудный этот Саранск был хорош уже тем, что никто не бегал сломя голову по станции. Старший гордо зашагал по хлюпающим доскам перрона, совсем как важный воинский начальник, и временами оборачивался, чтобы посмотреть на свой опаршивевший отряд и прикинуть в уме, все ли идут за ним и не отстал ли кто. Это было излишне: все помнили его грозные слова про Сибирь, до которой ещё нужно ухитриться доехать, да так доехать, чтобы тебя по дороге не съели вши и другая мерзость.
Мы дошли до приземистой хибары, облепленной со всех сторон чёрными от времени сараюшками, – это был пункт санитарной обработки, в котором меня и визжавшего от испуга и злости Юваля мама выскребла до красной кожи. Я вдыхала горячий пар и боялась, что в густой вязкой пелене, пахнувшей хозяйственным мылом, распаренными мочалками, дубовым крепким духом, исходившим от скользких половиц, я просто потеряюсь и мама не отыщет меня. Но всё обошлось.
А затем толстая женщина в огромных очках и белом глухом халате, завязанном тесёмками на спине, ловко орудуя машинкой, обрила меня и Юваля под ноль. Мама не стала бриться, – в общем-то, ей никто этого делать и не предлагал. Случилось другое. Я увидела, как она, взяв у толстой женщины ножницы, распустила тугой узел на затылке и обрезала в три маха чёрную, блестевшую, как воронье крыло, копну роскошных волос, а затем со вздохом кинула её в общую кучу. «Взять-то не хочешь, что ли? – спросила маму толстуха. – Смотри, потом жалеть будешь. Из твоей гривы можно рукавицы вязать. Забирай, дурёха, пока санитары не стащили». Мама, услышав толстухин совет, обрадовалась и забрала свою красоту обратно, положив её в сумку.
Нашу одежду, которая ко дню приезда в Саранск превратилась в отвратительно вонявшие лохмотья, мы больше не увидели. Вместо неё нам выдали серое бязевое бельё не по размеру, отдававшее каким-то гадким запахом, – то ли дёгтем, то ли скипидаром, и стопку верхней одежды; кроме того, мы получили чоботы, как назвала эту обувь мама. Мои башмаки оказались крепкими, словно сшили их из бычьей кожи, и хорошо даже вышло, что они мне были немного велики: мама в них сунула стельки из обрезанного мочала, и я смогла ходить и даже бегать почти легко.
Я и брат приободрились настолько, что даже стали хвастаться друг перед другом своей новой одёжкой. Юваль, разумеется, выглядел нелепо: на нём были широкие суконные брюки, заправленные в боты с высокими голенищами, которые по причине отсутствия шнурков мама обмотала шпагатом и завязала спереди тугим узлом, фланелевая рубашка, явно на вырост, – в неё могли поместиться, как я подметила со смехом, два моих братца, и драповый бушлат неопределенного цвета, такой же бесформенный, как и остальное его одеяние. Мне повезло больше: всё же кофта, юбка, шерстяные рейтузы и ватник, доставшиеся мне, почти подходили по размеру и в общем создавали впечатление такое, что их пусть и небрежно, но подобрали по фигуре.
Мамину стать никакие безобразные тряпки не могли умалить. Ей определены были ватник, из которого в нескольких местах вылезали серые клочья, рубашка, чулки и шерстяная юбка мышиного цвета, которую вместо пояса мама подвязала выпрошенными у толстухи обрезками из солдатских брюк.
Всё это богатство досталось обитателям вагона по ордерам, которые полагались нуждающимся эвакуированным, как вечером рассказали нам сведущие люди. Мы чрезвычайно были рады тому, что нам что-то полагалось, потому что дни раз за разом становились холоднее, зарядили дожди, а по утрам мы часто просыпались в почти промёрзшем вагоне. Слабосильная печка, которую затащили к нам на одной из станций, явно не справлялась со своими обязанностями, хотя пыхтела и трещала что есть мочи.
Пошли за окнами сибирские просторы. Утренние туманы здесь были таинственными, глухими и плотными, совсем не как у нас во Пскове, и это поначалу сильно пугало меня и Юваля. Мы привыкли к ясным осенним рассветам, пусть даже они и не обещали тёплого дня, а здесь всё было не так, всё играло по-другому: промозглый рассвет мог обернуться по-летнему жарким полуднем и затем опять смениться серой пеленой, наступавшей совершенно внезапно.
В вагоне у всех, в том числе и у детей, появились дела. Люди, отошедшие душой от возможности внезапной гибели, караулившей их первые два месяца вынужденного путешествия по взятой врасплох стране, теперь поняли, что придётся жить изо всех сил, бороться за своё пребывание на земле. Никто не жил обособленной жизнью, все с охотой стали помогать друг другу: кто-то чинил обувь, кто-то изготовлял из щепок и проволоки немудрёный инвентарь для шитья и вязания. Как назло, почти ни у кого не оказалось в багаже даже простых иголок, а ведь нужно было подшивать и штопать одежду, доставшуюся по ордерам.
Оказалось, что у нашей мамы есть редкий и очень необходимый людям талант: она могла буквально всё из одежды починить или подогнать по размеру. И вот весь вагон, увидев в один из дней, как ловко мама перешила брюки и рубашку Ювалю, потянулся к ней с заказами на починку и пошив. Несколько женщин, мастериц-вязальщиц, распускали на пряжу некоторые свои вещи и вязали из них носки и душегреи, чтобы затем обменять это добро на что-нибудь пригодное для себя. С грехом пополам этот товарообмен уберёг нас от неминуемых простуд. Начинались нешуточные заморозки по ночам.
В Новосибирске мы пробыли целых три дня. Мимо нас в разные стороны нескончаемым потоком шли составы, а по свободным путям сновали толпы народа в ожидании очередного эшелона, идущего на восток. Мама, присмотревшись к этой суматохе, нахмурилась, о чём-то важном думая, и приказала нам сесть рядом с Натальей Сергеевной, молодой женщиной, с которой она подружилась, увидев в ней сестру по несчастью. Пошушукавшись с ней пару минут, мама вылезла из вагона и направилась к толпе, облепившей бревенчатую развалюшку, – это были барахольщики, которых мы за пару месяцев научились безошибочно определять. Они никуда не спешили и вели себя тихо и обдуманно. При них ничего из вещей и продуктов не было, – всё было припрятано в только им известном потаённом месте, о котором невозможно было догадаться постороннему человеку.
Это был нагловатый и уверенный в себе народ. Мама, собравшись с духом, подошла к тощему вертлявому парню, – он, ничем не выделяясь из общей массы менял, всё же на вид был пронырливей остальных.
Парень глянул на неё прищуренными кроличьими глазками и осведомился:
– Не боишься, тётя? Одна сюда сунулась. У тебя, знать, свисток для милиции припасён, ишь какая бесстрашная.
Мама усмехнулась, давая понять, что и она стреляный воробей.
– А где же я найду ту милицию? Или вы думаете, что я вчера из дома вышла? Я от границы ехала и никого из властей не видела, кроме военных патрулей, молодой человек, – сказала она в ответ.
Она проговаривала каждое слово чётко и уверенно, с усталым безразличием смотря прощелыге прямо в глаза, и тот понял, что обмен состоится с невысоким процентом для него.
Он пробурчал:
– Ладно, пошутить нельзя, что ли? Всё мы понимаем. Всем жить как-то надо. Вообще-то мы эвакуированных не обижаем. Грех это.
Мама сообразила: не стоит этому удальцу говорить, что она едет дальше, сама не ведая куда.
Она обменяла несколько карточек и сережки с аметистами, подаренные папой три года назад, на шмат сала, десяток яиц и пять копчёных увесистых лещей. Сошлись ещё на трёх пачках папирос, которые пригодились бы в дальнейшем, как не зря решила мама.
Парень, довольно шмыгнув носом, поинтересовался:
– А из вещичек что-нибудь надо? Смотри, у нас зимы суровые, а у тебя башмаки скоро каши запросят, да и телогрейка на ладан дышит.
Мама отрицательно покачала головой. Что-то ей подсказывало, что зимние вещи добыть будет легче, чем продукты, и она не ошиблась.
На станциях кое-где стали давать суп и кашу по карточкам. Сибирь оказалась вовсе не так плоха и ужасна, как нам рассказывали о ней те, кто, скорее всего, никогда здесь и не был. Она была сурова, но по-своему справедлива, хотя и встретила нас довольно равнодушно. Крестьяне смотрели на нас оценивающе и примерялись к купле-продаже с хозяйской хваткой, но выжать последнее не пытались, понимая, что наш поезд не последний в их жизни. И мы стали смотреть на них, на широкие их лица, иногда простоватые, иногда с хитрецой, с пониманием, не осуждая и не проклиная их про себя. Да и какой толк был бы в таких мыслях? Всё, что мы видели вокруг себя, что постепенно стали ощущать, – картину великого народного бедствия, тревогу обывателей и сочувствие к нам, без вины виноватым, – одновременно и пугало нас, и поддерживало веру в то, что, бог даст, как-нибудь мы выживем, как-нибудь сумеем обустроиться в этом холодном краю, пока ещё чужом и неизведанном.
На одном из заснеженных полустанков под Красноярском состоялся главный наш товарообмен. Мама обменяла всё своё оставшееся золото, деньги и карточки за две недели на миткалевый отрез, две овчины и три пары валенок. Мы были спасены от жутких в этих местах морозов. За три дня работы получились у неё вполне приличные тулупчики для меня и Юваля, а миткаль, оказавшийся особо ценной вещью, сослужил нам неоценимую службу в будущем.
О проекте
О подписке
Другие проекты
