Читать книгу «Имена Фелисы» онлайн полностью📖 — Хуан Габриэль Васкес — MyBook.
cover






Тем временем к нему судьба оказалась более снисходительна. К концу ноября он по-прежнему оставался в Боготе, разбираясь со всем необходимым для их скорейшего воссоединения – работал на износ, экономил на всем, чтобы купить дорожные чеки, решал, как поступить с домом, где они прожили вместе последние двенадцать лет, подписывал любой контракт, лишь бы урвать пару лишних долларов, – и каждый день вставал с мучительной тревогой из-за того, что Фелисе пока не удалось найти жилье для двоих. Он поднял связи, звонил всем знакомым, кто имел хоть какое-то отношение к Франции, и в конце концов вышел на Кларису Руис – молодую колумбийку, жительницу Боготы, которая некогда училась у Фелисы живописи. Клариса и вспомнила про эту квартиру; владельцем числился какой-то аргентинский художник. Он сдавал ее: брат Кларисы, Педро, жил там какое-то время, но недавно покинул Париж и вернулся в Колумбию. Начались звонки, были получены необходимые рекомендации, и в итоге аргентинец согласился сдать квартиру им. Они даже ни разу не встречались лично. Знали только, что он автор чудовищной росписи, занимавшей всю стену от входной двери до выходившего на улицу окна, огибая камин; из любой точки она назойливо бросалась в глаза. На ней в синих и серых тонах был изображен морской прибой, или его убогое подобие, и Фелиса от всей души возненавидела эту мазню с первого взгляда.

– Она всегда говорила, что закрасит эту стену или напишет что-нибудь поверх, – рассказывал Пабло. – Или, по крайней мере, занавесит эти волны простынями. По ее словам, это единственный выход, если мы планируем сколь-нибудь надолго здесь задержаться.

Казалось, эта квартира существует в иной вселенной. Такое впечатление создавала пустынная улица, глубокая тишина, дом президента Франции. Если бы шесть месяцев назад, до перевернувших их жизнь событий, кто-нибудь сказал, что они поселятся здесь, это предположение выглядело бы абсурдным и даже нежелательным. В Колумбии близость к власть имущим обернулась разочарованием: лучше держаться от них подальше, лучше не попадать в их гравитационное поле. Какую пользу извлекла Фелиса, какую пользу извлекли они оба из того, что вращались во влиятельных кругах? В друзьях у Фелисы числились несколько кандидатов в президенты и самые знаменитые в стране журналисты, но при этом она все равно очутилась в этой квартирке на Рю-де-Бьевр с жутковатой настенной росписью и щелястыми окнами; они зажили новой жизнью, которую себе не выбирали, словно отбывая наказание за неведомо какое преступление. Глядя из окна на дом на другой стороне улицы – с черепичной крышей, деревянной дверью, полукруглым козырьком над входом и этим президентом внутри, – Пабло и Фелиса порой воображали, как он сам смотрит из своего окна на улицу Рю-де-Бьевр, в безопасной темноте гостиной, как в одиноких мыслях он борется с собственными печалями, возможно не зная, ни кто его соседи напротив, ни по какому стечению обстоятельств они поселились на той же улице, ни по какой причине его правительство облагодетельствовало их единственной за долгое время хорошей новостью.

Но дело обстояло именно так. Министерство культуры предложило Фелисе творческую стипендию, мастерскую, где можно работать над скульптурами – масштабными, требующими простора, – и возможностью где-нибудь и когда-нибудь устроить выставку. Чудо свершилось благодаря заступничеству Режиса Дебре[13], самого известного философа французских леваков, друга Че и Фиделя Кастро, советника Миттерана по всем вопросам, связанным с Латинской Америкой; а если Дебре ходатайствовал за Фелису, то это, в свою очередь, наверняка случилось благодаря Габриэлю Гарсиа Маркесу, который для Фелисы выступал в роли ангела-хранителя. Ангел Габриэль, архангел Гавриил. Габо[14]. Не старый еще господин, с огромными крыльями. Пока Пабло и Фелиса жили на Рю-де-Бьевр, они не единожды в шутку обсуждали, как при следующей встрече представятся Миттерану, и всякий раз спрашивали себя, что бы с ними сейчас было, если бы не помощь Габо. Так они его называли; собственно, так называли его все соотечественники, даже если были с ним незнакомы. А вот Мерседес[15] Пабло и Фелиса никогда не называли «Габа», как делали многие: Пабло всегда обращался к ней полным именем, а Фелиса – сокращенным «Мерсе», но и то только наедине. И в ту пятницу восьмого января самым важным пунктом в их планах – на него отводилось особо долгое время – значился ужин с супругами Маркес. Мерседес звонила еще две недели назад: скоро они будут в Париже, очень хотят встретиться с обоими – с Пабло и Фелисой, особенно с Фелисой, поэтому приглашают в ресторан.

– Расскажешь нам, как дела, что вообще происходит, мы хоть в курсе будем, – сказала Мерседес. – Габо сойдет с ума, если не поговорит с тобой, а заодно сведет с ума и меня.

В ту пятницу Фелиса заметно волновалась по поводу предстоящего ужина. Пабло вспоминал, что она встала очень рано, раньше обычного; это не раз случалось за прошедшие трудные месяцы, однако Пабло показалось, что на этот раз причина крылась не в привычных заботах. Может, виной тому холод, коварный холод зимнего утра – казалось, за последние дни он настолько угнездился в их теле, что от него никогда не удастся избавиться. Но в таком случае почему Фелиса не осталась в теплой постели? Почему предпочла ждать рассвета в маленькой сумрачной гостиной, глядя в окно со второго этажа, словно в ожидании чего-то важного, какого-то озарения или события? Там Пабло ее и застал тем утром. Он проснулся, понял, что ее нет рядом, и забеспокоился, как часто бывало. Когда Пабло нашел ее, Фелиса стояла у окна, так близко к рассохшимся рамам, что, обнимая ее, он почувствовал ледяной сквозняк, от чего кожа сразу покрылась мурашками. Пабло перевел взгляд на темное январское небо: день еще не занялся, и видна была лишь грязно-серая пелена, отражавшая желтоватые огни спящего города. Да, все верно: к ночи пойдет снег.

– Что случилось? – спросил он Фелису. – Почему ты так рано вскочила?

– Да вот, думаю, – откликнулась она. – А так как спал? – А потом: – Опять все отклеилось.

Пабло нашарил выключатель и зажег свет в гостиной.

– Ну-ка, – сказал он, – что тут случилось?

Подойдя к окнам, он осмотрел малярную ленту, которой пару дней назад заделывал щели в рамах. В этом проблема старых окон: их столько раз красили, чтобы скрыть сколы и заусенцы древесины, что они перестали должным образом закрываться; ветер сотрясал их и раскачивал, отчего даже через самые маленькие щели в комнату пробирались все призраки зимы. Пабло нашел ролик скотча в кухонном ящике и заделал все заново, хотя прекрасно знал – они оба прекрасно знали, – что у Фелисы всегда намного лучше получалось работать руками.

– Эту гостиную невозможно натопить, – произнесла она. – Терпимо только в спальне.

– А тут еще и камин, – добавил Пабло.

– Да, – подхватила Фелиса. – Торчит без толку, только место занимает.

Камин был замурован, как темница злокозненного духа. Им уже объяснили, что это новое правило в городском законодательстве, но и Пабло, и Фелиса отлично помнили другие времена, когда в Париже позволялось разжигать яркое и щедрое пламя. Сейчас же все изменилось: пользоваться камином запрещено, и никого не волнует, что жильцы умирают от холода в своих старых домах с плохо пригнанными окнами.

Но мысли Фелисы были заняты совсем другими вещами.

– Сегодня мы идем с ними на ужин, – сказала она. – Хочу сделать им подарок. Чтобы как следует отблагодарить. Чтобы они поняли, насколько я признательна.

– Они и так знают, – ответил Пабло.

– Хочу вручить им нечто особенное, – продолжала Фелиса. – Но не могу придумать что.

Пабло вздохнул, и в воздухе зависло призрачное облачко пара.

– Я же привез малышек, – напомнил он.

Речь шла о серии бронзовых фигурок размером с ладонь; их очертания смутно напоминали человеческие. Фелиса работала над ними много лет назад, и они всегда ей очень нравились. Округлой формы, тщательно отполированные, они напоминали образцы примитивного искусства, но вместе с тем брали за душу: словно беззащитные малютки, которых хочется холить и лелеять. Она просила Пабло привезти их в Париж, чтобы они помогали ей сохранить связь с родиной; примерно таким же образом, как в детских сказках заплутавшие в лесу дети находят дорогу домой по хлебным крошкам.

– Да, неплохая мысль, – произнесла Фелиса.

– Так они будут в надежных руках, – поддержал Пабло. – Кому, как не Габо, их доверить?

Фелиса через силу улыбнулась.

– Решим вечером, – заключила она. – Ладно, я в душ. Может, горячая вода хоть немного приведет меня в чувство. – Она кивнула в сторону окна. – Можешь уже погасить лампу. Наконец-то, черт побери! Мне уже казалось, что никогда не рассветет.

* * *

По моим сведениям, восьмого января тысяча девятьсот восемьдесят второго года солнце взошло без семнадцати минут девять. Когда я показал эту запись Пабло, он подтвердил:

– Да-да, помню. Восход был очень поздно. Фелиса сказала: наконец-то, черт побери! А я тогда размышлял совсем о другом. Сидел себе в гостиной, варил кофе, пока Фелиса принимала душ, и думал только, что уже, слава богу, пятница, что заканчивается неделя. Потому что мы оба совершенно вымотались.

Но речь шла не только о накопившейся усталости или напряжении или жадном стремлении к новой жизни. Пабло неожиданно для себя радовался тому, что шла к концу первая неделя нового года, потому что она оставляла еще больший зазор между ними и годом прошедшим. В какой-то миг он назвал его «annus horribilis»[16], на что Фелиса ответила:

– Не надо тут приукрашивать его латынью. Это был попросту говенный год.

Хорошо, что он остался позади. Они возлагали большие надежды на смену календаря – вполне допустимое суеверие: планета завершила оборот вокруг звезды, и с началом очередного витка фортуна ее обитателей наверняка изменится к лучшему. Даровано разрешение космоса на начало новых свершений, сама вселенная освобождает нас от тяжкого бремени… Пабло никогда не удавалось избавиться от упрямого голоса разума, ему было сложно воспринимать мир в магическом ключе; Фелиса же успела вспомнить «кабаньюэлас» – народный обычай рассматривать каждый из первых двенадцати дней года как предсказание на соответствующий месяц. Первое января выдалось спокойным: они провели его, не вылезая из постели, – приходили в себя после бурного празднования накануне и последующей долгой прогулки до дома по пустынному Парижу.

– Так и будет целый месяц, – заявила Фелиса. – Только мы вдвоем, и никаких посторонних. Ты со мной, я с тобой, и пусть весь мир катится к чертям!

Она казалась довольной, пожалуй, даже безмятежной, но Пабло не мог отделаться от ощущения, будто за эти месяцы – за несколько месяцев разлуки – в Фелисе произошли какие-то неявные и неуловимые изменения.

Он подумал об этом уже в аэропорту, в день приезда в Париж; выйдя наконец в зал прибытия, он сразу увидел Фелису: она бежала к нему, расталкивая встречающих, а потом обняла так крепко, как утопающий хватается за своего спасителя. Пабло осознал, насколько им недоставало телесного контакта, поцелуя; а затем заметил, что она похудела и побледнела, хотя подобное впечатление могло оказаться обманчивым, когда прошло столько времени; но вот что точно не могло быть ошибкой – это несходящая с лица Фелисы легкая тень грусти. Она перестала хохотать, как хохотала прежде, издавая такие звонкие рулады, что окрестные собаки бросались врассыпную, а сонные пьяницы незамедлительно трезвели; приятели-поэты не единожды слагали романсы о ее смехе, который сейчас сменился несколько кривоватой улыбкой, лишь изредка приоткрывавшей зубы; человек, не знакомый с Фелисой, принял бы эту гримасу за выражение скепсиса или душевной черствости. Но Пабло понимал, что причина проста: Фелиса лишилась иллюзий. Столько людей, называвших ее другом, повернулись к ней спиной, под любым предлогом избегали общения и молчали тогда, когда она так нуждалась в их помощи… Наверное, отчасти вина лежит и на ней самой: Фелиса всю жизнь помогала другим, не дожидаясь, пока ее попросят, и, возможно, полагала, будто и люди поступят так же по отношению к ней. Но никто не протянул ей руки, и Пабло, приехав в квартиру на Рю-де-Бьевр, обнаружил, что скудость и нужда оказались серьезнее, чем он мог себе представить. В холодильнике угасали остатки вареного яйца и пара горбушек, которые явно давно просились в мусорное ведро, а на узком столе в гостиной подсыхали акварели, написанные Фелисой в последние дни. Пабло порадовался, что ей удалось сосредоточиться на работе, но потом он заметил, что рисовала она разведенным кофе, – чтобы не тратиться на краски.

– Я уже не понимаю, кого считать друзьями, – делилась она. – Уже не понимаю, кто из них настоящий, а кто нет. С некоторыми я виделась, другие здороваются со мной как ни в чем не бывало и говорят, что встретимся на днях, что нужно же что-то делать. А потом о них ни слуху, ни духу. Словно я какая-то зачумленная, клянусь, они будто боятся меня! Порой еще проявляются те, кто сам бедствует, и я все понимаю, но те, кто мог бы помочь… Я знаю людей, живущих в «hótels particuliers»[17], они могли бы поселить меня у себя и целыми днями со мной даже не пересекаться. Но нет, куда там! Словно я способна их заразить, притащить с собой Колумбию в их парижские особняки. А еще происходят какие-то странные вещи, очень неловкие. Как, например, с Хатемами.

Кармела и Хосе Хатем – пара колумбийцев, с самого начала предложивших свою помощь; они пригласили Фелису к себе – в квартиру рядом с Эйфелевой башней, чтобы обсудить, что можно сделать, но у нее случились какие-то неприятности, и она не смогла прийти вовремя.

– Второго шанса мне не дали, – рассказывала она. – Как будто наказали. Даже смешно.

Пабло знал, о ком шла речь и почему они оказались в Париже: какая-то партизанская группировка начала им угрожать, даже имела место попытка похищения, по крайней мере, ходили именно такие слухи.

– И ты больше с ними не общалась? – поинтересовался он.

– Звонила, но меня отшили, – ответила Фелиса. – Дескать, они заняты, собираются в путешествие. Да ладно, Пабло, пусть подавятся. Своим дерьмом пусть и подавятся. Я не смогла прийти на встречу, я извинилась, не знаю, что им еще нужно. У меня и без них есть о чем подумать. – Она сделала паузу и продолжила: – В любом случае, здесь, в Париже, много народу. Это лишь вопрос времени, пусть все немного уляжется. – Последовала еще одна пауза. И потом: – И вот ты тут, со мной. Не думаю, что ты заслужил такое…

Фелиса еще не раз это повторяла: ее беспокоила карьера Пабло, те проекты, которые ему пришлось отложить на неопределенный срок, чтобы приехать к ней, в эту вынужденную и непредвиденную ссылку. Он уже многие годы вполне благополучно подвизался в должности консультанта Министерства сельского хозяйства по вопросам охраны окружающей среды – этой темой он занимался всю жизнь.

– За меня не переживай, – сказал он Фелисе. – Я и в Париже работу найду. Я здесь учился, получал диплом. Кроме того, есть задумка книги. Без дела не останусь.

История сельского хозяйства Колумбии и окружающая среда – вот какую книгу собирался писать Пабло в Париже; тем временем он возобновлял былые университетские связи и искал работу, чтобы устроиться в новых обстоятельствах. Фелиса между тем могла бы вернуться к своим прерванным занятиям – серии цветных скульптур; они были уже близки к завершению, когда ей пришлось покинуть дом, мастерскую, всю свою жизнь в Колумбии. Изгнанница: это слово никогда не нравилось Фелисе, но пришлось согласиться, что оно подходило ей, как ни одно другое: депортированная – казалось недостаточным, переселенка – плохо звучало, а в слове беженка ощущалась какая-то убогость, запах уязвимости, намек на неполноценность. Когда она заговорила про это с Пабло, тот вмиг стал серьезным.

– Пойми одну вещь, – сказал он. – Изгнанники – мы оба. Мы здесь оказались, здесь и останемся. Ты станешь делать свою работу, а я – свою. Эта штука так и будет продолжаться.

Эта штука: жизнь, их общая жизнь. Жизнь не стоит на месте.

– А на что мы будем существовать? – спросила Фелиса.

– У меня есть немного денег, – ответил он. – Я продал машину, много работал.

И это было правдой: некая канадская фирма собиралась финансировать одно весьма амбициозное исследование; Пабло привез с собой в Париж карты и архивы, нужные для продолжения работы.

– Точнее говоря, нам хватит на год. А когда подоспеет твоя стипендия, нам будет полегче.

– Если подоспеет, – возразила Фелиса.

– Подоспеет, – заявил Пабло. – У меня нет ни малейших сомнений.

Этот разговор состоялся за пару дней до Нового года. Они вышли из дому по направлению к реке, чтобы погулять по набережной Турнель и полистать на развалах старые книги; однако не успели они еще подойти к первой букинистической лавке – она зазывала вывеской с огромным зеленым разинутым ртом, где вместо зубов сверкали белые карманные издания, – Фелиса вытянула руку вперед и произнесла:

– Я хочу как-нибудь туда прийти, и чтобы ты был рядом. – Она указывала на мыс острова, где высился мемориал Жертвам депортации[18]. Пабло предложил сходить туда сразу, раз уж они в двух шагах, но Фелиса сказала: – Не сейчас, в другой раз. Но ты должен пойти со мной.

Пабло кивнул: наверняка у нее были свои резоны. Он никогда не забывал, что Фелиса – боготинка до мозга костей, предпочитающая кофе с молоком, как принято в колумбийской столице, – родилась в семье польских евреев, по которым двадцатый век прошелся с неумолимой беспощадностью дорожного катка. Пабло не возражал – в другой так в другой, когда пожелает; они пошли дальше, заглянули в сквер, где с деревьев уже облетела листва, миновали витрины книжного магазина «Шекспир и компания»[19], не отваживаясь зайти, а потом свернули на бульвар Сен-Мишель вдаль от реки, в поисках местечка, где бы не дул такой пронизывающий ветер.

Внезапно они оказались в толпе; двигаться в гуще человеческих тел стало так же трудно, как переходить вброд вздувшуюся от паводка реку. Разговор перескочил на будущую стипендию: уже была назначена дата для подачи документов; требовалось еще дополнить портфолио и предъявить все в нескольких учреждениях. Фелиса спросила, привез ли Пабло из Колумбии фотографии ее работ.

...
7