Не овладеть твердыней крепостною
Внимающему горней литургии.
Другие зори (и века другие)
Пронзает взгляд, воспитанный войною.
Тверда рука, застыв на рукоятке.
В зеленых долах – кровь и рокот боя.
Британия во мгле перед тобою,
Сиянье славы, конь и век твой краткий.
Мой капитан, труды бесследней дыма.
Назначен срок и рвению, и латам,
И всем нам, исчезающим с закатом.
Все кончено и впредь необратимо.
Сталь твоего врага давно истлела.
Ты тоже пленник своего удела.
Пустынными кастильскими полями
Проходишь ты и, погружен в туманный
И неотступный стих из Иоанна,
Почти не видишь, как тускнеет пламя
Закатное. Бредовый свет мутится,
И от Востока дымно и кроваво
Грядет луна, как скорая расправа
Его неукоснительной десницы.
Ты смотришь на нее. Из давних былей
Вдруг что-то поднимается и снова
В ничто уходит. И, седоголовый,
Ты вновь сникаешь и бредешь разбито,
Так и не вспомнив стих свой позабытый:
«И кровь луны – словами на могиле».
And the craft that createth a semblance.
Morris, «Sigurd the Volsung»[8] (1876)
Мне снится тигр. Ложится полумрак
На кропотливую библиотеку
И раздвигает полки и столы:
Безгрешный, мощный, юный и кровавый,
Вот он, бредущий лесом и зарей,
След оставляя на зыбучей кромке
Реки, чьего названья не слыхал
(Он ни имен не знает, ни былого,
Ни будущего – только этот миг).
Он одолеет дикие просторы
И различит в пьянящем лабиринте
Пахучих трав дыхание зари
И несравненный запах оленины.
Я вижу сквозь бамбуковый узор —
Узор на шкуре и костяк под этим
Сокровищем, ходящим ходуном.
Но понапрасну линзы океанов
Сменяются пустынями земли:
С далекой улицы большого порта
Америки я исподволь слежу
За полосатым тигром гангских плавней.
Во сне смеркается, и понимаю,
Что хищник, вызванный моей строкой, —
Сплетенье символов и наваждений,
Простой набор литературных тропов
И энциклопедических картинок,
А не зловещий, неизбежный перл,
Что под луной и солнцем исполняет
В Бенгалии и на Суматре свой
Обряд любви, дремоты и кончины.
И против тигра символов встает
Живой, гудящий колокольной кровью
И расправляющийся с бычьим стадом
Сегодня, в этот августовский день,
Пересекая луговину мерным
Видением, но только упомянешь
Или представишь этот обиход,
Как снова тигр – создание искусства,
А не идущий луговиной зверь.
Еще попытка. Думаю, и третий
Останется всего лишь порожденьем
Сознания, конструкцией из слов,
А головокружительного тигра,
Вне мифов рыщущего по земле,
Мне не достигнуть. Может быть. Но что-то
Толкает снова к странному занятью
Без смысла и начала, и опять
По вечерам ищу другого тигра,
Недосягаемого для стиха.
Вдали от моря и сражений – рая,
Каким всегда рисуется утрата,
Бродила тень ослепшего пирата,
Английские проселки вымеряя.
Облаян злыми хуторскими псами,
Обстрелян метким воинством ребячьим,
Он спал растрескавшимся и горячим
Сном в пропыленной придорожной яме.
И знал, что там, где берег блещет златом,
Судьба его ждет с сокровенным кладом —
Отрадой в беспросветной круговерти.
Так и тебя в краю, что блещет златом,
Судьба ждет с тем же неразменным кладом
Безмерной и неотвратимой смерти.
Прах. Лишь клинок Мураньи. Лишь размытый
Закат над выцветшею стариною.
Не мог я видеть этого бандита,
Чья тень с закатом вновь передо мною.
Палермо, невысокий той порою,
Венчался канареечным порталом
Тюрьмы. И по отчаянным кварталам
Бродил клинок, пугающий игрою.
Клинок. Лица уже за дымкой серой
Как нет. И от наемника отваги,
Который ей служил такою верой,
Остались тень и беглый блеск навахи.
Пятная мрамор, это начертанье
Не троньте, времена: «Хуан Муранья».
Он видится мне конным той заветной
Порой, когда искал своей кончины:
Из всех часов, соткавших жизнь мужчины,
Пребудет этот – горький и победный.
Плывут, отсвечивая белизною,
Скакун и пончо. Залегла в засаде
Погибель. Движется с тоской во взгляде
Франсиско Борхес пустошью ночною.
Вокруг – винтовочное грохотанье,
Перед глазами – пампа без предела, —
Все, что сошлось и стало жизнью целой:
Он на своем привычном поле брани.
Тень высится в эпическом покое,
Уже не досягаема строкою.
Законы ль строгие, слепое ль приключенье —
Чем бы ни правился вселенский этот сон —
Схлестнулись так, что я попал в полон
Альфонсо Рейеса упругого ученья.
Неведомо такое никому
Искусство – ни Улиссу, ни Синдбаду —
И видеть в смене городов отраду,
И верным оставаться одному.
А если память свой жестокий дрот
Вонзит – из неподатливых пластин
Поэт нам сплавит ряд александрин
Или элегию печальную скует.
В трудах, как и любому человеку,
Ему надежда помогала жить:
Строкой, которую не позабыть,
Вернуть кастильский к Золотому веку.
Оставив Сидову мускулатуру
И толпы, крадучись несущие свой крест,
Преследовал до самых злачных мест
Неуловимую литературу.
Пяти извилистых садов Марино
Изведал прелесть, но, ошеломлен
Бессмертной сутью, преклонился он
Перед труда божественной рутиной.
И да, в сады иные путь держал,
Где сам Порфирий размышлял упорно,
И там, меж бреда, перед бездной черной,
Восставил древо Целей и Начал.
Да, Провиденье, вечная загадка,
От скупости своей и от щедрот
Кому дугу, кому сегмент дает,
Тебе же – всю окружность без остатка.
То радость, то печаль ища отважно
За переплетами несчетных книг,
Как Бог Эриугены, ты постиг
Науку сразу стать никем и каждым.
Чеканность роз, сияющий простор —
Твой стиль, его неторною дорогой,
Ликуя, вырвалась к сраженьям Бога
Кровь предков, их воинственный задор.
Среди каких он нынче испытаний?
Глядит ли ужаснувшийся Эдип
На Сфинкс, на непонятный Архетип,
Недвижный Архетип Лица иль Длани?
Или, поддавшись инобытию
Вслед Сведенборгу, видит пред собой
Мир, ярче и сложней, чем мир земной,
Небес высокую галиматью?
Или, как в тех империях из лака,
Эбеновых, восставит память въяве
Свой личный Рай, и будет жить во славе
Другая Мексика, и в ней – Куэрнавака.
Лишь Богу ведомо, какой судьба сулит
Нам свет предвечный за пределом дня.
А я – на улицах. И от меня
Секрет посмертья все еще сокрыт.
Одно лишь знаю: вопреки препонам,
Куда б его ни вынесла волна,
Альфонсо Рейес посвятит сполна
Себя иным загадкам и законам.
Покуда слышится рукоплесканье,
Покуда клич победный не затих,
Не оскверню своей слезою стих,
Любовно вписанный в воспоминанье.
О португальских Борхесах едва ли
Что вспомню – о растаявших во мраке
Родах, что мне тайком былые страхи,
Пристрастья и привычки передали.
Почти не существующие звенья,
Уже недостижимые для слова,
Они – неразличимая основа
И смены дней, и праха, и забвенья.
Пусть будет так. Исполнились их сроки:
Они – прославленный народ, который
Песков и волн одолевал просторы,
На Западе сражаясь и Востоке.
Они – король, затерянный в пустыне
И уверяющий, что жив поныне.
Года без сожаления и мести
Сломили сталь героев. Жалкий нищий,
Пришел ты на родное пепелище,
Чтобы проститься с ним и жизнью вместе,
О капитан мой. В колдовской пустыне
Цвет Португалии полег, спаленный,
И вот испанец, в битвах посрамленный,
Крушит ее приморские твердыни.
О, знать бы, что у той кромешной влаги,
Где завершаются людские сроки,
Ты понял: все, кто пали на Востоке
И Западе земли, клинки и флаги
Пребудут вечно (в неизменном виде)
В твоей вновь сотворенной «Энеиде».
Круговращенье созвездий не бесконечно,
и тигр – лишь один из призраков наважденья,
но, не встречая нигде ни случая, ни удачи,
мы считали, что сосланы в это бездарное время,
время, когда ничего не могло родиться.
Мир, трагический мир был далеко отсюда,
и нам предстояло найти его в прошлом:
я сплетал убогие мифы о двориках и кинжалах,
а Рикардо мечтал о своих табунах и загонах.
Кто мог подумать, что завтра вспыхнет зарницей?
Кто предвидел позор, огонь и нещадную ночь Альянса?
Кто бы сказал, что история хлынет на перекрестки —
наша история, страсть и бесчестье,
то́лпы, как море, гулкое слово «Кордова»,
смесь реальности и сновиденья, ужаса и величья!
Закон ли тайный или явный случай,
Свершая мой сновиденный удел,
Велят, незаменимая отчизна,
Наполнившая срамом и величьем
Сто пятьдесят невыносимых лет,
Чтоб, капля, я воззвал к тебе, стремнине,
Чтоб, миг, заговорил с тобою, время,
И в задушевный разговор влились
Обряд и мрак, возлюбленный богами,
И храмовая чистота стиха?
Я, родина, искал тебя в руинах
Окраинных бездонных вечеров,
В репье, ветрами пампы занесенном
На лестницу, в невозмутимых ливнях,
В неторопливом обиходе звезд,
В руке, пощипывающей гитару,
В могучем притяжении степей,
Которые владеют нашей кровью,
Как море – саксами, в благочестивых
Крестах и чашах родовых могил,
В еще девичьей нежности жасмина,
В серебряной монетке, в шелковистом
Прикосновении немой каобы,
Во вкусе мяса, в сладости плода,
В двухцветном флаге над щипцом казармы,
В заношенных легендах о ноже
И винной стойке, в тысячах закатов,
Ушедших и осиротивших взгляд.
В поблекших за лета воспоминаньях
О двориках, где слуги носят имя
Своих хозяев, в нищенских страницах
Книг для слепых, развеянных огнем,
В неумолкающем паденье ливней
Того эпического сентября,
Какого не забыть, но это ворох
Едва ль не чуждых знаков и имен.
Ты больше верст своих безмерных далей
И дней твоих неизмеримых лет.
Ты больше, чем немыслимое море
Твоих родов. Нам не узнать, какой
Ты видишься Творцу в животворящем
Сиянии предвечных образцов,
Но мы, неистребимая отчизна,
Живем и умираем, вызывая
Твой сокровенный и слепящий лик.
Кому по силам книга? Для начала
Хорошей книги требуются зори,
А к ним – века, сражения и море,
Чтоб сталкивало всех и разлучало.
Так думал Ариост и с наслажденьем,
Пустив коня по вековым просторам
Гробниц и сосен, возвращался взором
К стократно перевиданным виденьям.
Италия была на то мгновенье
Край призраков, которые, подъемля
Клинок, за веком век трудивший землю,
Переплетали с памятью забвенье.
Бредя по Аквитании, попали
Полки в засаду под крутой горою, —
Отсюда сновиденье о герое,
Мече и звуке рога в Ронсевале.
Божков и стяги сакс, от века хмурый,
Восставил над английскою страною,
Придя тупой и грозною войною, —
Отсюда сон про короля Артура.
Под блеклым солнцем северного края
Родился сон, в котором спит подруга,
Не покидая огненного круга
И суженого верно ожидая.
Не знаю, на Парнасе иль Востоке
Родился сон, в котором конь крылатый
По небу скачет в сторону заката,
А на коне летит колдун жестокий.
И Ариост как будто с колдовского
Коня смотрел на царствие земное,
Измеренное вечною войною
И юной страстью, рушащей оковы.
И мир для зачарованного взора
Цвел дивным садом в золотом тумане,
Сливаясь за невидимою гранью
С садами Анжелики и Медора.
Мелькали, словно призрачные клады,
Что в Индостане навевает опий,
Любовные утехи и разлады
В его поэме, как в калейдоскопе.
И в колкости, и в страсти несравнимый,
Он сам стыдился собственного пыла,
Придумав замок, все в котором было
(Как в жизни) притягательно и мнимо.
Как всем поэтам, рок или фортуна
Не пожалели редкостного дара
Ему, скакавшему своей Феррарой
И вместе с тем далекой кромкой лунной.
Из невесомой ржави сновиденья
И слякоти сновиденного Нила
Его воображенье сотворило
Великолепное хитросплетенье —
Меандр, алмаз, где ты на повороте
Опять оказываешься в начале,
Чтоб с музыкой, не знающей печали,
Плутать, забыв об имени и плоти.
Европа чуть не сгинула бесследно,
В тот лабиринт заведена азартом:
Сам Мильтон мог рыдать над Брандимартом
И сокрушаться о Далинде бедной.
Бог с ней, Европою! Дары иные
Гигантский сон без края и без срока
Оставил обитателям Востока,
О проекте
О подписке
Другие проекты